Она почти бегом бросилась на улицу.
– Кажется, мать нашлась, – посмотрел вслед женщине Дима. – Часто у вас тут такие форс-мажоры происходят?
– Случаются.
Он забрал со стойки паспорт и ключ.
– Третий этаж, значит?
Саша кивнула. Никак не могла на него наглядеться. А ведь когда-то ушла сама.
Конец XIX века
– Негодяй! Я верила вам! – Красавица заломила руки. – Вы – демон! Вы обесчестили меня!
Любовь Николаевна смотрела на несчастную женщину и старалась не выдать своих эмоций. Пьеса казалась бездарной, игра ненастоящей. Бывает, сидишь в ложе, смотришь на сцену, а видишь себя и свою жизнь. Здесь же…
«Кажется, я просто злюсь и придираюсь, – подумала вдруг Любовь Николаевна, – а публике вон нравится».
– Уезжаю, и это решено, – ответил на стенания красавицы высокий мужчина с щегольскими усиками.
Обманутая героиня бросилась к столу, схватила нож и со всей силы ударила им любовника, а потом заколола себя и эффектно упала на сцену.
По залу пронеслась волна восклицаний, после чего воцарилось молчание, а затем раздались дружные громкие аплодисменты.
Невыносимое унижение – сидеть здесь, внимательно через лорнет рассматривать актрису, изображая полное безразличие. Любови Николаевне казалось, что все зрители в зале украдкой поглядывают на нее и шепчутся: «Смотрите, смотрите, Петр Гордеевич решил показать жене любовницу».
Ничего не оставалось делать, как только выше поднимать подбородок, внимательно глядеть на сцену, а когда уж совсем невыносимо – обмахиваться веером.
Она не хотела идти в театр.
– Уволь меня от этого развлечения, Петр Гордеевич, – говорила Любовь Николаевна накануне мужу. – Там будет много народу, душно, да и голова обязательно разболится. Пятого дня на концерт ходили, так потом мигренями мучилась.
– Ну, душа моя, сделай одолжение, – он целовал ей руку, – ты же знаешь, не ради развлечения идем, а ради наших дорогих гостей. Лавки московские на кону.
Эти гости были еще одной заботой ко всем прочим, жили в их доме уже третий день и жаждали развлечений. А какие развлечения могут быть в маленьком провинциальном городке? Вот разве что театр.
Муж гостей обхаживал как мог. Алексей Григорьевич Рысаков имел торговые ряды в Москве и приехал по какому-то важному денежному делу. А на попечении Любови Николаевны была его маленькая круглолицая жена.
– Хорошо, Петр Гордеевич, один раз.
– Вот и славно, душа моя, – поцеловал он супругу в лоб. – Пойду, обрадую наших гостей, да и билетами озабочусь.
Сидела теперь Любовь Николаевна в ложе, хлопала наравне со всеми Павлине Смарагдовой, первой актрисе театра, представляла, как придет она после поклонов в свою гримерную, а там корзины с цветами ждут. И одна из них – подарок ее мужа.
То ли от шума, то ли от духоты, но виски начало сдавливать. Жди мигрени.
Актеры кланялись, аплодисменты не смолкали. Павлина Смарагдова улыбалась, приветственно раскидывала в стороны руки и упивалась своим успехом.
– Все же тоща она как палка, – сказала вдруг, не понижая голоса, Рысакова. – У нас в Москве первые актрисы пухленькие, с ямочками на щеках, а эта вся высохшая.
– Ну какие глупости ты говоришь, – постарался сгладить бесцеремонные слова жены Алексей Григорьевич.
– А что? Разве я неправду говорю? Вот, например, Лебяжья-Загорская.
Любовь Николаевна украдкой посмотрела на мужа. Он сидел спокойно. Большой, представительный, лишь слегка огладил крупной рукой сзади шею, а потом сделал несколько ленивых хлопков. За последний год волосы на его голове поредели, открывая высокий лоб. Но внешности Петра Гордеевича это не портило, даже наоборот – добавляло солидности. Он ничем не выдал, что слова Рысаковой, которая не знала про интрижку с актрисой, задели его.
– А что вы думаете, Любовь Николаевна? – не унималась московская купчиха.
– К сожалению, Лебяжью-Загорскую я не видела, судить не могу.
– Так вам обязательно надо посмотреть, мы приглашаем, не правда ли, Алексей Григорьевич?
– Конечно-конечно. – Рысаков успокаивающе похлопал жену по руке.
Аплодисменты наконец закончились, занавес опустился, и зрительный зал начал пустеть. Поднялись и посетители ложи. Покидая театр, Любовь Николаевна подумала вдруг с каким-то внутренним торжеством, что сегодня ее муж за кулисы не пойдет, а отправится вместе с ней и гостями домой для позднего ужина. Дела превыше всего. Жена превыше любовницы.
Любовнице же останется корзина цветов.
На следующее утро Любовь Николаевна из своих комнат не вышла.
– Мигрень, – извиняющимся голосом сказал за завтраком Петр Гордеевич.
– Ох уж эти нежные барыни, – ответил Рысаков, намазывая маслом булку. – Я потому и не стал заглядываться на ученых, решил – сам купец, так и возьму себе купчиху. Как видите, не прогадал.
– Да будет тебе, Алексей Григорьевич. – Прасковья Поликарповна вся зарделась.
Петр Гордеевич ничего не ответил, лишь развернул утреннюю газету. В словах Рысакова была своя правда. Захотел он себе жену образованную и утонченную. В приданом Петр Гордеевич Чигирев не нуждался, был у него кирпичный заводик, который приносил немалый доход. В теплые месяцы приезжали на заработки мужики из соседних деревень месить глину. Дело шло хорошо. Еще лавки были в Воздвиженске, а в планах – постройка новой мануфактуры. Петр Гордеевич возлагал на нее особые надежды.
– Может, к вечеру у Любови Николаевны все пройдет, – решила успокоить хозяина дома Рысакова. – А кофий у вас, Петр Гордеевич, замечательный.
Из комнат выйти все же пришлось. К обеду их ждали в гости у Шелыгановой. Любовь Николаевна неспешно приводила себя в порядок перед зеркалом. Отражение было бледно. Разве румянами воспользоваться? А не все ли равно? С румянами или без румян – будут судачить, да и вчерашнее появление в театре наверняка уже обсудили. Как до этого обсуждали ее бездетность.
Замуж за Петра Гордеевича она вышла восемнадцатилетней девушкой. Брака этого не ожидал никто. Отец Любови Николаевны был известным в городе лекарем.
Мать скончалась родами. Воспитанием дочери занимался отец, которого она нежно любила. И хотя практика у доктора была обширная, дать за дочерью большого приданого он не мог. Разве только свои сбережения. Единственная надежда – приглянуться умному доброму человеку. А приглянулась она вон кому!
Каждый вечер навещал дом доктора Петр Гордеевич, слушал, как пела романсы Любушка. А потом и вовсе свататься пришел.
– Ты вот что, доченька, – сказал тогда отец. – Если он тебе не мил, неволить не хочу. Только человек Петр Гордеевич не злой и обеспеченный, нужды знать не будешь, детки пойдут – станут жить в тепле и довольстве. А все это немаловажно, Любушка, немаловажно.
Отца своего Любовь Николаевна в тот день послушалась и согласие на брак дала. Да и лучшей партии сыскать в городе было невозможно. А как он ухаживал красиво! На коляске с открытым верхом кататься возил, конфеты французские дарил, на концерты в сад сопровождал. Сколько было слухов и домыслов, сколько зависти… да только все это прошло стороной, не задело. Перед самым венчанием голова юной Любушки кружилась от влюбленности в своего жениха – такого сильного, умного, важного и внимательного. Казалось, она вся наполнилась ожиданием счастья, того, что ждет впереди и обязательно случится. Юность всегда безоглядно верит в счастье. А потом взрослеет… и ничего.
Влюбленность растворяется в бесчисленных днях, на смену ей приходят обыденность, скука и дела, дела, дела…
И муж вроде все так же внимателен, и ты стараешься ему угодить, только вот поговорить вечерами оказывается вдруг не о чем. Он готов, но о заводах и лавках. Ты слушаешь, конечно, терпеливо и по возможности участливо. Но каждый вечер… о торговых делах… о том, сколько кирпичей продано… и сколько мужиков пришло из деревень просить работы…
Целые дни сидишь дома. И не знаешь, чем занять себя.
Нарядами? Да сколько их? Не переносить. Книжками? Читала… читала про написанные жизни и написанные страдания. Думала: хоть бы раз испытать полноту жизни, вот так, чтобы полным вздохом. Чтобы поймать счастье. А где оно – это счастье? Где-то мимо катилось.
– Это все от безделья, Любушка, – сказал однажды батюшка, видя ее тоску. – Делом тебе надо заняться.
Да только где оно – это дело? Были бы детки, тогда и дело бы нашлось. Вон сколько с ними забот. А деток Господь не дал. Десять лет уже жила Любовь Николаевна с мужем, начала увядать, и все ходила пустая. Поначалу – ездила к мощам и иконам, просила. К знахаркам ходила – пить заговоренную воду. Отец узнал, ругался сильно и запретил с мошенницами знаться.
Любовь Николаевна пощипала щеки, пытаясь придать им некоторый румянец.
Батюшка… его не стало пять лет назад.
– Одна, совсем одна, – сказала Любовь Николаевна своему отражению, потом приложила указательный палец к переносице и начала разглаживать появившуюся морщинку. – Старею.
Удивительно разве, что муж стал заглядываться на более веселых и молодых? Он же видит, все замечает – и скуку ее, и молчаливость, и равнодушие к застольным беседам, когда собираются гости. Да и бездетностью хоть и не попрекал, но разочарование мужа Любовь Николаевна чувствовала остро.
Одно оставалось неизменно – он до сих пор любил слушать ее пение. Может, только когда пела, и чувствовала себя живой. Пустота жизни ширилась, казалось, она заполняла собой все пространство. А когда начинала петь, словно проживала какую-то другую, яркую жизнь, и пустота отступала.
Утром Любовь Николаевна не вышла из комнаты не потому что мучила мигрень – не было ее, а потому что не желала. Не могла спуститься к завтраку свежая и приветливая. Вчерашний спектакль, хоть и не хотелось в том признаваться, поразил ее. Жгучее чувство зависти к Павлине отравило. Зависти и ревности. Вот она живет, полно, интересно, во всю грудь. Есть у нее сцена, роли, успех и признание, есть поклонники и восхищение Петра Гордеевича. Когда-то он так же восхищался ею, Любушкой, да вот… осталась только привычка. И дом как клетка, и разговоры все о том, кто где какой заводик прикупил, сколько приказчик наворовал, да городские сплетни. Скучно. Пошло. Душно.
Вся ночь прошла без сна. А когда под утро забылась, явилась ей в дремоте Павлина, пьющая шампанское и громко смеющаяся. Торжествующая. И ведь красавица, не смотри, что глазки маленькие, зато как умеет ими глянуть!
– Ненавижу, – прошептала Любовь Николаевна и отвернулась от зеркала.
Пора было отправляться к Шелыгановой.
День выдался жаркий, а к вечеру посвежело, поэтому чай решили пить в саду.
– Вот угодил, Петр Гордеевич, так угодил, московских гостей ко мне привез. – Старушка Шелыганова с довольным лицом разломила калач.
А Петру Гордеевичу только того и надо было. Он выкупал у нее старый склад на окраине города. Осталось сделать последний взнос.
– Хотел порадовать вас, Марья Ивановна.
– Чем еще порадуешь?
– Все помню, – заверил хозяйку дома Петр Гордеевич. – Через два дня обещанная сумма будет уплачена. Слово мое крепкое.
Старая купчиха усмехнулась.
– И что оно, в Москве-то? – обратилась она к Рысаковой. – Весело?
– Весело, – согласилась Прасковья Поликарповна. – Но сейчас все выезжают по дачам. Жарко.
– И то верно, – закивала головой Шелыганова. – А мы тут в газетах начитались всякого, прямо и не знаю, врут или правда. Якобы жил у вас один человек, который дома поджигал. Как выпьет, так и идет жечь, а когда разбойника поймали, мужики докрасна прут раскалили да и выжгли ему глаза.
– Что вы такое говорите! – воскликнула Рысакова, начав мелко креститься. – Не слыхала про страх такой.
– Значит, врут.
– Врут, матушка, врут. В газетах чего только не напишут, да все брешут.
Любовь Николаевна сидела тихо, слушала разговор и, когда Рысакова начала креститься, подумала, что рука у нее хоть и холеная, а квадратная, мужицкая. А у ее мужа наоборот – тонкая с длинными пальцами. Нервная. Напоминающая больше руку игрока, чем купца.
– А вот я еще читала, – не унималась Шелыганова, – что горничные в Москве шибко прыткие стали, и тем, кто замечен за непотребством с хозяином, хозяйки собственноручно косы режут.
– Эдак скоро половина горничных без кос останется, – засмеялся Рысаков.
– А мы хоть не Москва, но и у нас тоже есть что об амурах рассказать. И не только об амурах, правда, Петр Гордеевич? – усмехнулась Шелыганова.
«На Павлину намекает, уже все доложили сплетники», – подумала Любовь Николаевна.
– Такие дела, все московские газеты обзавидуются, – продолжала как ни в чем не бывало старая купчиха. – Задумал наш кирпичный фабрикант заняться мылом. И ведь не боится обанкротиться, говорит, француза себе выпишу, и будет он мне ароматы не хуже парижских делать.
Петр Гордеевич позволил себе засмеяться. Натужно смеется, заметила Любовь Николаевна. Тоже почувствовал двусмысленность слов старухи.
– Это что же, – оживилась Прасковья Поликарповна, – правда?
– Правда, – подтвердил Петр Гордеевич.
– А вы и молчали. Алексей Григорьевич, а они и молчали! Вот ежели ваш француз не подведет… Вы спрашивали нас про Москву, Марья Ивановна, – повернулась Рысакова к старухе, – так я вам скажу, у нас на Кузнецком мосту такое душистое мыло продается, чистый одеколон! Пользуется большим интересом у дам. Я уже давно говорила Алексею Григорьевичу, вот бы и нам такую-то лавку открыть. Только уж закупать для перепродажи очень накладно получается. Цены слишком высокие. Вот вы, Петр Гордеевич, наверняка такую не заломите.
«Какая хватка, – подумала Любовь Николаевна, – заправляет всеми делами тут скорее жена, чем муж».
Петр Гордеевич же слегка наклонил голову и ответил простовато:
– Так я еще и не построил заводик-то. Что же делить, чего пока нет.
Конечно, он лукавил. Заводик, может, еще и не построил, но разрешение на производство мыла и его торговлю получил, только никому до поры не рассказывал.
– Это вы зря так, – Рысакова раскраснелась, начала торопливо прихлебывать чай, – дела нужно всегда наперед обговаривать. Вот у нас как в Москве – идешь в театр, а в программке объявление «Лучшее глицериновое мыло покупайте там-то». Ежели мыло у вас получится да мы сговоримся, я таких объявлений наделаю – хоть на программках, хоть на занавесе. На всю Москву!
– Уж прям-таки и на занавесе? – не поверила Шелыганова.
– Делают! И про водку, и про перчатки вешают – только плати. Это у вас еще не додумались. Мы вот вчера в театр сходили, развлеклись знатно.
Разговор снова вернулся к недавнему представлению и стал неудобным, но Рысакова этого не понимала.
– Что это вы, душенька, Любовь Николаевна, все молчите? – поинтересовалась Марья Ивановна. – Вам-то спектакль понравился? Мне рассказывали, что был полный театр, даже цветы на сцену бросали.
Издевается, ведьма, да еще лицо при этом доброе делает.
От необходимости отвечать Любовь Николаевну избавило появление нового гостя.
– А вот и ты, батюшка, – разулыбалась Шелыганова при виде подошедшего. – Прошу любить и жаловать, Надеждин Андрей Никитич, племянник, сын моей покойный сестрицы приехал погостить. Все уговаривала у себя остановиться, а он ни в какую, снял отдельный домишко. Стыдно теперь людям в глаза смотреть. Но упрямец – весь в покойную сестрицу. Андрей Никитич тоже из Москвы, офицер, преподает в Алексеевском военном училище.
Офицер был в штатском. И, пожалуй, офицера даже ничем не напоминал, если только выправкой. Не было в нем того бравого и удалого, о чем Любовь Николаевна читала в романах.
Надеждин почтительно приложился к пухлой руке тетушки, а после ему были представлены все присутствующие.
Девка-прислужница быстро принесла приборы, в широкую фарфоровую чашку гостю налили из самовара чаю, и разговор продолжился.
– Я ведь столько лет его не видела, – говорила Марья Ивановна. – Да ты калачик-то попробуй, угостись, свежий. И варенья не жалей, побольше накладывай.
– Надолго вы? – поинтересовался Петр Гордеевич.
– Пока не знаю, – ответил Надеждин. – На неделю, думаю.
– Это как же на неделю? Ничего и слушать не желаю, – возмутилась старая купчиха. – У тебя отпуск долгий, вот и погостишь у нас.
– Дела, тетушка, дела, – улыбнулся Надеждин.
– А вы по какому предмету учительствуете, позвольте полюбопытствовать, – подал голос Рысаков.
– Военная география.
– Дожили, офицеры теперь географию преподают, – хохотнул тот.
И было что-то пренебрежительное во взгляде Рысакова.
– Географию могут преподавать многие, – спокойно ответил Надеждин, – а военную – нет. Тут другая наука, здесь изучаются театры военных действий.
– Однако, – хмыкнул Рысаков, – чего только не придумают. Эдак скоро штук десять разных географий придумают, а как по мне – военные должны сражаться.
– Мне кажется, что именно для того, чтобы военные сражались успешно, и нужно изучать многие сопричастные науки, – негромко произнесла Любовь Николаевна, которой неприятен был и сам Рысаков, и тон его голоса, и эти нервные подрагивающие пальцы.
– Петенька, – холеная женская ладонь прошлась по спине, – да неужто это невозможно?
И голос стал игривый-игривый. Рука продолжала гладить, коснулась плеча, блеснуло на пальчике колечко. Губы поцеловали сильную литую шею.
– Только представь себе, сколько денег можно заработать.
– На театре?
– На театре, милый, – прошептала Павлина, – вот ежели начнем всем сами заправлять…
– В каждом деле разбираться надо, Павушка. Такие антрепренеры знаменитые прогорают и директора, куда уж нам. Я в этом ничего не смыслю.
– А я тебе на что, Петенька? Все подскажу, все расскажу, найдем управляющего хорошего…
– Глупости это, – зевнул Петр Гордеевич.
Павлина села на край кровати и отвернулась. Темные волосы рассыпались по плечам.
– Ты меня совсем не любишь.
– Это я-то тебя не люблю? – Петр Гордеевич слегка повысил голос, перевернулся на спину и начал разглядывать потолок. – Дом этот купил и обставил, деньги даю, роли главные в театре имеешь. Теперь театр просишь выкупить. Сколько еще желаний, Павушка?
– Вот последнее, ей-богу.
– Не могу, уволь.
– Не можешь, – Павлина обернулась и цепким взглядом уставилась на любовника, – или не хочешь?
– Не могу, – спокойно ответил.
Помолчал немного, вздохнул и поднялся, чтобы начать одеваться.
– Да даже если бы и мог… кто ты, Павушка, чтобы разговаривать со мной так?
– А вот и правда, Петр Гордеевич, кто я? – Павлина подобрала ноги, обняла руками колени и стала похожа на девочку. Она была маленькая, худенькая, хрупкие плечики трогательно просвечивались через тонкую сорочку. – Я ведь девка для удовольствий, – тихо произнесла она и стала ждать уверений в обратном. Раньше такое срабатывало всегда.
В этот раз Петр Гордеевич молчал и продолжал неспешно одеваться. Павлина, не меняя позы, украдкой поглядывала на любовника.
Ей нужен был театр. Богатые покровители, бывало, покупали своим любовницам-актрисам театры, и тогда уж все-все пьесы ставились под них. Павлина знала точно – о себе надо думать в первую очередь. Петр Гордеевич – не случайная связь, она долго высматривала этого серьезного человека, потом незаметно окручивала, приманивала, а потом, наконец, получила. И вот теперь надо пользоваться. Вдруг как Чигирев завтра прогорит? Пока влюблен да податлив – пользуйся. И Павлина старалась. Соблазняла, опутывала, выманивала. Все удавалось.
Она ниже склонила голову и чуть добавила страданий – начала подрагивать.
– Не могу я сейчас глупостями заниматься, когда на кону другие дела, – наконец заговорил Петр Гордеевич, подошел, подцепил пальцем опущенный подбородок любовницы и заставил посмотреть на себя. – Много я тебе даю, Пава, не серди меня.
Она не сразу поняла, что в этот раз не просто не удалось, а чуть было не испортила все. Запоздало схватила его большую ладонь, прижалась к ней щекой.
– Люблю тебя, Петруша, больше всего хочу привязать к себе, вот и выдумываю.
Он не отнял руку, кажется, оттаивать стал. Павлина легко повела плечом, тонкая ткань спустилась, обнажив белую кожу.
И все же…
– Завтра не жди, – сказал он на прощанье и вышел.
Весь путь до дома Петр Гордеевич думал о Павлине, о том, что она словно морок – околдовала его. Маленькая, красивая, с молодым гибким телом и сладкими речами. И… почему бы нет? У других любовницы имеются, так почему бы и ему не завести, не устроить небольшой уютный домик, не навещать вечерами…
А три дня назад морок стал проходить. Там, в театре, сидел рядом с женой, смотрел на нее тайком и понимал – знает. Все знает про него и Павлину. Но держится, гордость сохраняет.
Усмехнулся невесело. Что в таких случаях остается, кроме гордости?
А потом был обед у Шелыгановой. Старуха не могла сдержаться, чтобы не дать понять – ведает про тайную жизнь Петра Гордеевича, забавляется.
«И я тоже хорош, – думал Чигирев. – Зачем повел их в театр? Другой день надо было выбрать, когда спектакль без Павлины играют».
Так унизить собственную жену. Не подумал.
Зато вечер у Шелыгановой окончательно охолодил его. Петр Гордеевич понял тогда очень ясно, почувствовал, как важна ему Любушка, и нельзя допустить повторения такого ее унижения. И надо как-то все исправлять.
«А ведь я ее люблю, до сих пор люблю, – размышлял он. – Когда мы стали отдаляться? Из-за чего? Сейчас и не вспомнить сразу. Вот если бы у нас были дети… да, дети… глядишь, и все наладилось бы. А Павлина… да что Павлина… театр захотела, ишь ты!»
Ее сегодняшняя просьба насторожила и очень не понравилась. Надо заканчивать с этой амурной историей… пока все окончательно не запуталось.
Дома в гостиной Петра Гордеевича ожидал Рысаков.
– Дамы наши уже спать пошли, – приветствовал он хозяина.
– А я вот по делам задержался. Одни заботы, Алексей Григорьевич, и днем и ночью. Совсем нет покоя.
– Знаю-знаю, сам так же. Не будете против? – Рысаков достал папиросу.
– Что вы, пожалуйста. – Петр Гордеевич сделал приглашающий жест рукой.
– Так вот, – закурив, Рысаков начал разговор, – загостились мы у вас, Петр Гордеевич, пора и честь знать. У самого в Москве дела, тоже крутиться приходится.
– Без этого никак, – согласился Чигирев.
– Ехать пора, а вопрос наш не решен. – Рысаков выпустил дым изо рта, рука с папиросой замерла.
Он хотел казаться уверенным и невозмутимым, но Петр Гордеевич знал точно, что это игра. Пока приезжие гостили в его доме, Чигирев отправил несколько писем московским знакомым с целью выяснить состояние дел Рысакова и получил ответ. В послании было написано, что месяц тому назад Алексей Григорьевич крупно проигрался, поэтому теперь нуждается в деньгах. Давать взаймы московские купцы не спешили, потому и поехал Рысаков «подлечить здоровье на свежем воздухе» по знакомым в маленькие города.
– Почему же не решен, Алексей Григорьевич? Деньги в долг дать могу, но только векселей мне не надо.
– Что же ты хочешь, Петр Гордеевич?
Так и сказал в лоб «ты». Чигирев усмехнулся. Вот теперь начинается настоящий разговор, без всяких политесов.
– Лавки в залог.
– Да в своем ли ты уме?
– Да чтобы договор при нотариусе.
– Ну, Петр Гордеевич…
– На меньшее не согласен, Алексей Григорьевич.
– Без ножа режешь! – Рысаков забыл о папиросе, пепел посыпался на брюки, а потом огонек и вовсе обжег пальцы.
Он торопливо затушил папиросу, вскочил на ноги и зашагал по гостиной.
– В Москве все векселями берут. Чем векселя-то плохи?
– Раз все берут, так и просил бы денег в Москве.
– И потом, Прасковья Поликарповна, она против будет.
– А ты разве не хозяин в своем доме, Алексей Григорьевич? – насмешливо поинтересовался Чигирев.
– Не дашь, значит, векселями?
– Не дам.
– Я все верну!
– Ну, ежели вернешь и в том уверен, то какая тогда разница: векселями или под лавки?
– И то верно, – Рысаков продолжал взволнованно ходить по комнате, – но все же…
– А Прасковье Поликарповне можно сказать, что моя мануфактура к следующему лету начнет выпускать французское мыло, и я готов поставлять вам его по наивыгоднейшей цене.
– Обещаешь, Петр Гордеевич?
– Мое слово крепко.
– Надо все обдумать. – Рысаков снова сел и вынул новую папиросу.
– А я не тороплю. – Чигирев позвонил в колокольчик, на который тут же прибежала ключница.
– Звали, батюшка?
– Звал. Принеси-ка нам, Авдотья, наливки и что-нибудь под нее.
– Сейчас, батюшка. – Ключница заторопилась на кухню.
Петр Гордеевич задумчиво разглядывал колокольчик.
– А я вот все театр вспоминаю, – решил сменить тему Рысаков.
– Вот как? – Колокольчик был отставлен в сторону. – И что же?
– Актрисулька та больно хороша. Хоть супруга моя и сказала о ней мало хорошего, но это все женская зависть. Как насчет петербургской сцены – не знаю, далека от нас столица, а вот московской Павлина достойна, очень даже.
Петр Гордеевич усмехнулся:
– Взять с собой думаешь?
– Да я бы взял, но женатый человек есть человек несвободный.
«Особенно если он проигрался», – подумал Чигирев.
Авдотья сама принесла поднос с наливкой, посудой, закуской и накрыла на стол.
Хозяин дома разлил наливку, поднял свою рюмку:
– Будь здоров, Алексей Григорьевич.
– И тебе здоровья, Петр Гордеевич.