Виталию Викторовичу Зимину
И невозможное возможно,
Дорога долгая легка…
Александр Блок
Давайте, давайте же сами,
С последним своим рублем
Вставайте под наше серое знамя,
Пока мы еще берем.
«Агата Кристи»
Интродукция
Город был выстроен у древнего, овеянного легендами и небылицами рыцарского замка, замок был сердцем, живой мышцей города, и это сердце мерно, хоть и не столь лихорадочно быстро, как в былые времена, билось и сейчас.
И пред стенами прекрасного замка, как было и когда-то, как было и во время оно, разворачивались дивные представления, и лили слезы прелестные пленницы, глядя на них из окон темниц, и возносили к небу жуткие молитвы монахи в темных рясах, и скрещивались мечи на поединках доблестных рыцарей, и вершили алхимики мрачные свои чудеса.
И призрачной тенью приходила ночь, в слепой надежде заглушить мольбу, и стоны, и ропот. И никогда не заглушала.
Но приходила еще.
Любоваться.
Глава первая
…И все идет по плану
Владислав
Квартиру я снимал на первом этаже, дверь в подъезде никогда не запиралась, а потому из щелей вечно тянуло холодом – промозглой городской сыростью запаздывающего отопительного сезона, ледяными в синюю крупь ночами, сиплым простуженным горлом и неостановимо приближающейся настоящей зимой.
Просыпаясь, я уже привык чувствовать теплый бок Марийки рядом с собой, но сегодня и того не было – убежала еще с вечера, и когда ее ждать – черт знает. Говорил же ей: бросай ты свою ночную смену, без тебя будто бы работать некому, – ну да ее разве убедишь… Вот и шокер, как всегда, на тумбочке кинула: а не дай бог что случится, – у меня даже сердце сжалось от этой мысли. Глупая… Нет, я с ней еще разругаюсь когда-нибудь из-за этого, и пусть сколько хочет отворачивается и дует губы, как нашкодившая сердитая такса, ничего-ничего, это только полезно, она мне дороже своих обид… Знаю я, что за кадры попадаются у них в психиатричке: когда-нибудь неистощимое Марийкино везенье кончится, и что тогда?
Озлившись, я вскочил с кровати и, ступив босыми ногами на пол, едва не заорал от холода. Господи, как они здесь живут-то! Сволочь, а не погода…
Они? Я торопливо натянул на себя одежду. Давно же я уже не говорил и не думал так – «они»… Уже очень давно в моих словах и мыслях зачастую значилось «мы». Тут, у нас… В нашей разлюбимой клоаке… Нашарив разношенные тапки, я прошлепал на кухню. Что мы имеем на сегодняшний день? А имеем мы стылые остатки вчерашнего ужина (приваренные к сковороде неаппетитные комки и крупицы чего-то, отдаленно напоминающего рис), банку килек в кетчупе (прибережем на более голодные времена), почти полный склян майонеза и одинокую зачерствелую горбушку в хлебнице… Плевать, плевать! Чая хочу! Горячего!
Пока закипал в старой электрической посудине будущий мой чай, я проделал нечто вроде утреннего туалета: быстро окатил лицо холодной водой из-под крана и расчесал волосы. На бритье духу у меня не хватило. Ничего, как можно тверже пообещал я себе, завтра вскипячу воды в отдельной миске и начну новую жизнь. А то совсем я тут уже аборигенился (слово мне понравилось. Абориген с аборигенкой аборигенились давно. Чудно.). Так скоро обезьяной кричать начнешь, и никакая Марийка тебе не поможет.
Эх, скорей бы она вернулась домой. Я с ужасом вспомнил, как однажды она пропадала на работе трое суток подряд, как было плохо, тоскливо и одиноко, и подумал, что уж нет, пускай хоть у всех психов разом начнется обострение, а уж я этого во второй раз не допущу, костьми лягу, замок на дверь повешу, а она у меня в этой своей клинике гробиться не будет, не нужны мне эти ее синяки под глазами и феназепам перед сном: нет, она у них там сгорит, как свечка сгорит, у них же никакой совести нет…
Залпом влив в себя чай, я взял из копилки деньги на обед и вышел вон. Ехать мне надо было в Архивы, и, если бы не то обстоятельство, что ездил я туда, наверное, уже четвертый месяц подряд, я б, наверное, даже обрадовался.
Мне нравятся они, эти долгие пустые подвалы, где пахнет бумагой и плесенью (никому и в голову не пришло, видно, попытаться перенести как-то хранящиеся здесь залежи информации на какие бы то ни было электронные носители), яркий свет голых лампочек, казематные бетонные полы, бесконечные деревянные стеллажи и строгие старушки с вязаньем у входа, властно спрашивающие у тебя пропуск и цель визита. Здесь веет историей, ты почти можешь видеть мерную, неумолимую поступь времени, и это успокаивает и приводит в равновесие пошатнувшийся душевный мир, и ты отчетливо понимаешь мелочность и суету всего происходящего: «и это тоже пройдет». Я люблю Архивы, умение работать с метриками и различными юридическими документами прошлого века – составная часть моей профессии, а профессию я свою тоже люблю, но и самое вкусное блюдо способно надоесть, если его есть каждый день, а ведь именно этим я и занимался. Да к тому же, предмет исследования моего был достаточно мерзок, чтобы вызвать отвращение у любого жителя тех мест, откуда я родом, – взаимосвязь календарных дат последних пятидесяти лет и роста сексуальных преступлений, скотоложства, геронтофилии и прочего в том же роде, – и то, что в ранних моих предположениях я оказывался прав все более и более, не так меня и радовало: предположения мои были довольно мрачные.
Только фанатики и сумасшедшие от науки могут радоваться, когда сбываются самые пессимистичные их прогнозы. По счастью, я прогнозов не делаю, но мои изыскания последнего времени, надо признать, немногим лучше: и тоже так косвенно все, так уклончиво и туманно… Только чем больше занимался я мрачной своей темой, тем больше убеждался, что нахожусь на верном пути: да, да, и уже теперь мог я подтвердить ранние свои интуитивные предчувствия допускающими лишь однозначное толкование фактами, скрупулезно собранной статистикой и всем тем, что не публиковалось в газетах – легальных, во всяком случае.
Все же, что ни говори, а что-то очень не так в «этой сфере» у человечества, редкие ранее отклонения от нормы которого за последние десятилетия успели сами стать нормой. Взять хотя бы самый невинный из примеров: очень тяжело найти сейчас женщину, которая не была бы бисексуальна… Я не принадлежу к воинствующим традиционалистам, мне это вполне все равно, но, согласитесь, ведь раньше такого не было.
Вот буквально с неделю назад мне приключилось стать свидетелем характерной сценки в пустынном парке – какой-то парнишка спешно охаживал гладкую, блестящую суку добермана, будто вылитую из некоего черного мертвенного металла. Сука скребла землю полированными когтями и тихонько поскуливала, но не вырывалась; закончив, хозяин потрепал ее по холке, взял на поводок и продолжил ненадолго прервавшуюся прогулку. Это – крайности, как правило, любители братьев наших меньших стараются скрывать свои пристрастия, но парнишка был еще совсем зеленый и, видно, не сдержался…
А сколько в наше время садистов, не безобидных поклонников ролевых игр, кожи, бутафорных цепей и шелковых плеток, а натуральных садистов, получающих удовольствие от своей жестокости и, паче того, чужой боли…
Глобализация… Американизация… По какой-то странной ассоциации вспомнились вдруг мне трескучие словеса, популярные во времена моего студенчества. Право выбора, общество возможностей. Политкорректность… Свобода каждого от всех и всех от каждого… И еще одно, особенно лицемерное, заскорузлое, лживое, как надоедливая песчинка застрявшая в складках памяти… Как же его… А! Толерантность!
Да, как раз о толерантности говорить сейчас было бы уже поздно. Те формы сексуальной активности, что ранее в массах однозначно именовались извращениями и были в ходу лишь у очень узкого круга людей, как правило, пресыщенной и уже стремительно скатывающийся к импотенции привилегированной верхушки, ныне рассматривались в лучшем случае как милые причуды и получили то распространение и размах, что не мог бы привидеться маркизу де Саду и во сне.
Что же изменилось? Физиология? Я придерживался того мнения, и многочисленные медицинские факты его подтверждали, что физиология тут была не причем, а значит, стремительного нашествия хомо новус ожидать не приходилось. К счастью. К идее о зарождении внутри рода человеческого нового его вида я всегда относился с изрядным скептицизмом.
А раз физиология не причем, значит, в интересное все-таки мы живем время – время глубинных «социальных преобразований» и замечательного изменения психики и «взгляда на мир» среднестатистического обывателя… Впрочем, что я, обыватель слово ругательное, да и «изменения» затронули, похоже, все слои, прослойки и прослоечки общества.
А любопытно было бы знать, что думают обо всем этом нынешние психологи. Или опять – «толерантность»? Если так, то о каких-то более-менее объективных суждениях и мечтать не приходится. Да и решится ли кто-то из всей этой недурственно зарабатывающей на «врачевании душ» братии высказать честное и нелицеприятное мнение? Но, с другой стороны, да будет ли существовать это нелицеприятное мнение в природе? Психолог, как повар и инженер, выходит из тех же самых пресловутых «масс», а позицию масс мы знаем.
Вероятно, я мизантроп все-таки. Нельзя же, в самом деле, с таким неприятием относится к подавляющей части населения планеты. Или можно? В любом случае, быть в оппозиции к большинству для человека моей профессии неново и несмертельно.
…До темного, испещренного застарелыми оспинами осыпающейся штукатурки здания Архивов добрался я на этот раз скоро. Повезло мне неожиданно и странно (как правило, судьба не столь благодушно ко мне расположена): по дороге на трамвайную остановку встретил я давнего приятеля нашего, старинного какого-то Марийкиного не то одноклассника, не то сослуживца Янека Цуховского, – а тот, видать, просто горел желанием совершить какое-нибудь доброе дело, да и докинул меня прямо до Вышнеградской, – за что я ему, признаться, был весьма благодарен.
– Как Марийка там, все трудится? – поинтересовался он, когда мы стояли на светофоре.
– Да трудится, – рассеянно кивнул я.
– А ты-то как? Все там же?
Официально состоял я в штате одной местной редакции корректором, выверял материал перед тем, как пустить в печать, так что и тут мог я ответить утвердительно.
– Ну смотри. А то приходи к нам в контору, как раз сейчас местечко освободилось.
Я посмотрел на Янека уже внимательней.
– Да? И что за местечко?
– Да нужен шефу грамотный человек, я тебя увидел, так сразу подумал: почему бы и нет. Ты парень смышленый, справился бы.
Слова эти мне не понравились.
– Мне и на старом месте неплохо, Янек. Работка непыльная, что зарплаты касается – на жизнь хватает, а мне много не надо.
– Как хочешь. Я предложил только. Надумаешь – так приходи, свой человек все же…
Меньше всего хотелось мне идти в контору к Янеку, однако вежливости ради я обещал подумать, и распрощались мы довольно тепло. Тем не менее разговор этот оставил меня, мягко говоря, в недоумении, и не потому, что я был так уж удивлен предложением Цуховского, а потому, что предложения такие подобным образом не делаются – при случайной встрече, в личной машине, на минутной остановке перед светофором… Или именно так эти предложения и делаются? Да что я вообще об этом знаю – ведь самому мне сталкиваться с такими вещами никогда не приходилось…
И пронзила меня внезапно фантастическая мысль: а была ли она такой уж случайной, эта встреча? Маршрут, который я проделывал почти ежедневно на протяжении последних четырех месяцев, ни в коем случае не был бы секретом для того, кто пожелал бы им поинтересоваться, и, говоря откровенно, увидеть меня в определенное время в определенном месте никакого труда для Цуховского не составило бы …
Как всегда, встретила меня в Архивах с утра старенькая Нина Ивановна (за это время я успел многое, в том числе узнать и выучить имена всех дежурных старушек, сидящих в вестибюле), властно спросила пропуск (будто не видела его еще ни разу) и цель визита (вот она действительно время от времени менялась) и, ознакомившись с первым и приняв к сведению вторую, направила меня в 121-ую комнату, и от этого действительно некоторая польза была, так как в организации документов по тематике и датам царила в этом заведении жуткая беспонятица, собственно, и организации-то как таковой почти не было: впрочем, учитывая количество и характер работающих с Архивами, можно допустить, что особой необходимости в ней нет, – человек опытный разберется или же смирится со всем этим хаосом, а новичок или пропадет без вести в бесконечных казематах или же со временем, пережив и перестрадав столько, что не влезет ни в один самый толстый и страшный роман, приобретет статус опытного, бывалого, которому сам черт не брат, а Архивы – что дом родной.
Найдя 121-ую, засел я за работу – протоколы судебных заседаний, записи бесед со свидетелями, очных ставок и прочие материалы некоторых малоизвестных и совсем не известных дел, все участники которых либо были уже давно в могиле, либо тихо доживали свой век (а в нем были довольно-таки бурные моменты, надо отметить), дел, состав преступления которых очень меня интересовал.
Освободился я только с закрытием Архивов – в шесть, – и подумал, что хватит с меня, надо будет делать в будущем какие-то перерывы, что ли, но так тоже нельзя, мутит меня уже от этого зверства, от дряни меня этой уже мутит, от дерьма, не могу я хладнокровно этим всем заниматься, не могу, черт возьми, и если так пойдет и дальше, очень скоро феназепам перед сном глотать придется уже мне, и это в лучшем случае, а в худшем – ну до худшего не дойдет, надеюсь, тесты показывают, что нервы у нас, несмотря ни на что, крепкие, прямо-таки крепчайшие, потому что с инстинктом самосохранения все у нас нормально, даже более чем нормально, ох и живуч же в нас инстинкт этот, живее некуда, как сказал бы Траляля. Или это был Труляля? Черт его знает.
Да это же просто Страна Чудес, осенило меня вдруг. Самая что ни на есть натуральная Страна Чудес, только почему-то никто этого не замечает, а странно, ведь это так очевидно. Страна Чудес, продолженная в настоящее – настоящее взрослых, конечно же, ну а взрослые так жестоки, так что совсем неудивителен результат. Дети – тоже, но ведь дети учатся у отцов и матерей, так разве ответственны они за свою жестокость, ведь сначала человек лишь исследует и повторяет, лишь пробует…
«Я ничего не знал, но по-прежнему верил, что еще не кончилось время жестоких чудес», – так ведь, кажется, писал один из умнейших людей прошлого грозного века, язвительный и тонкий поляк-эрудит? Кажется, Марийка очень любит пана Станислава, кажется, она им даже как-то гордится скромно: видел я, с какой нежностью держит она в руках его книжки – это бог знает что надо написать, чтоб так твои книжки держали…
А не пойти ли мне сегодня на Стену, подумал я. Давненько я там не был уже, с месяц, наверное, а зря: ведь Стена – это не только люди, вполне даже близкие мне по духу, что вообще редкость, это же одна из самых ярких сторон нашего житья-бытия, если задуматься, это же характернейшая площадка игр Страны Чудес, только играют здесь не в крокет, но это же интересно, это же все так интересно и важно, и так просто дорого мне, в конце концов…
Да, решено. Буду сидеть сегодня до ночи на холодном камне, орать вместе со всеми старые песни, базарить о какой-то фигне и о том, конечно, как там у всех складывается – не складывается, кто сейчас где и чем занимается, вспоминать тех, кто ушел, без злобы или сочувствия, холодно, как о совсем чужих (так оно, впрочем, и есть), и снисходительно-добродушно пожимать руки новым: время покажет, приживутся и останутся ли они на Стене, а пока – подходи и садись, эта тусовка не закрытая, здесь только не любят навязчивых и наглых, люди же мирные чувствуют тут себя вполне комфортно… И буду пить спирт без закуски, быть может, а, быть может, и нет: как пойдет. И обязательно еще надо будет спросить, как там Крэш и Татьяна, и решили ли они что-то, в конце концов, – свинство, это, конечно, с моей стороны, так забывать друзей, да и вообще многое в моей жизни свинство…
И, как я решил, так оно все и случилось. И встретили меня даже с какой-то неожиданной радостью, я и не думал, что ребята обо мне скучают, а вот надо же, и вправду подходили знакомиться какие-то новенькие – молоденькие мальчики и девочки пятнадцати, шестнадцати, семнадцати лет, – и я с удовольствием ребятам – жал, а девушкам – целовал руку; они все мне были очень симпатичны, эти ребята и девушки, уже тем, что были здесь, на Стене, потому что появиться на Стене уже значило как-то выделиться из толпы, все-таки это было место не для всех, все-таки это было место очень для некоторых…
И в который раз я восхитился открывавшимся отсюда видом: высокий отвесный обрыв, поросший жухлой колючей травой, и темная, влажно и грустно сверкающая медленная река, – особенно хорошо это смотрелось вечером или ночью, когда лился на воду свет фонарей и окон домов другого берега, а на этом был только старый замок, печальный архитектурный раритет совсем другой эпохи, за стенами которого находили приют подчас довольно странные люди… такие, как Крэш и Татьяна, к примеру. Это сравнение в моих устах очень высокий балл…
Встретились они давно, и у обоих к тому времени уже был пройден довольно-таки большой и яркий кусок жизни – совсем даже не праведной жизни зачастую. Я не знал еще их тогда, но рассказывали, что сразу их как-то скрутила, повязала жуткая и странная общность – «любовь-вражда», та самая, когда и врозь скучно, и вместе тесно. Поначалу они как-то пытались еще устроить так, чтобы отношения их не выходили за рамки так называемых «профессиональных», но, как это всегда и бывает, ничего у них не вышло. А то, что они делали вместе (на Татьяне в основном были тексты, на Крэше – музыка, хотя порой они менялись местами или работали сообща) на самом деле было круто – до такой степени круто, что это не только сразу же признали на Стене, но и во всех главных клубах города, да и на радио крутили одно время пару их совместных треков. И неизбежно повела-понесла бы их эта дорожка ввысь, если не на самую вершину Олимпа (это все же случается после десятилетий работы и с единицами), то уж на малые вершины данной горной цепи признания – точно. Но тут-то и обнаружилась вся загвоздка: черт знает почему эта пара совершенно не могла долгое время существовать вместе, – а группа – это, в общем-то, единый организм, и любые конфликты сказываются на работе очень болезненно. Что уж говорить о соавторстве – процессе тонком и лично для меня совершенно загадочном: наверное, мне никогда не понять, как могут вообще что-либо сотворить вместе два умных, бескомпромиссных человека, у каждого из которых свой взгляд на проблему и способы ее решения.
И все, что делали в дальнейшем Крэш и Татьяна, естественно и неизбежно приходилось на недолгие периоды их примирений. Само собой, ни о какой регулярной работе и речи ни шло. Они пытались участвовать в каких-то чужих коллективах, писаться с кем-то другим – получалось неплохо, подчас даже хорошо, но того неповторимого, до костей пронимающего, что выходило у них вместе, не было, не было и все. И они это чувствовали, конечно. Не могли не чувствовать. Со стороны это выглядело так, будто Господь разделил золотой шар таланта на две половины и отдал каждому по одной, потому что функционировать «на всю катушку», по полной, во весь голос они почему-то могли только вместе…
А на самом деле, наверное, просто, когда они принимались за работу вдвоем – на студии, а чаще даже на продымленной и стольким родной Татьяниной кухне, – неостановимо входила в их творчество, питая его совсем особой энергией, вся страшная сила их любви-вражды и недоуменная боль от невозможности быть вместе, и отчаяние, и вошедшая в грустную пословицу ревность, и как-то странно накладывалось одно на другое, перекипая, расплескиваясь по сторонам и мучаясь, и из этого котла выходили особенные, ни в кого не похожие песни – ни в Татьяну, ни в Крэша, как будто бы подкидыши, а не «дети»… О любви они, кстати, почти ничего и не писали. Как-то эта тема у них шла подспудно, контекстом, редко и глухо прорывающимися фразами вечной неудовлетворенности, раздражения, трагедии даже какой-то.
Я очень любил эти их песни – написанные совместно. На самом деле я только их и считал собственно «настоящим», «верным», что ли, пойманным, схваченным – тем, ради чего все и пишут, в общем-то, и мучаются, – из тех, кто пишет серьезно, конечно, кто поставил это себе призванием и не мыслит себя в каком-то ином качестве. И я очень любил Крэша с Татьяной, давно уже отучив себя удивляться их бесконечным скандалам, детским упрекам, обидам, мелким изменам и свинскому отношению друг к другу. В каждое их расставание было ясно, что они снова сойдутся – весь вопрос состоял лишь в том, когда и насколько.
…На Стене мне сказали, что как раз сейчас они вместе, подписали даже какой-то контракт на серию выступлений в «Карте», да вот хоть завтра можно будет их там увидеть, суббота же, а вообще пора бы уже ребятам заканчивать бегать по клубам и выходить на большие площадки – с их-то материалом, блин! Я ответил, что да, пора бы, конечно; на Стене ребята были родными, их тут все знали, ими гордились.
А вообще я не знаю ни одной мало-мальски успешной команды нашего города, которая не прошла бы обкатки Стеной. Здесь же не только пьют голый спирт и брянькают классику на гитаре, здесь встречаются все начинающие и не только музыканты города, все, кто делает хоть что-то свое и на уровне, чуть выше любительского. Тусовка… Со своей неповторимой атмосферой, своими героями и легендами. Здорово все-таки, что она не умирает, что из тех новых, кто приходит, кто-то – остается… Единицы, но на самом деле только из них и выходят потом новые герои, легенды. Преемственность поколений, если угодно. Тот мир, что начинался за Стеной, мир мещанского быта и обывательской скверны, не умел хранить эту самую «преемственность», чем-то запредельным она была для него, а тут все происходило так естественно и само собой…
Просто, наверное, здесь собирались люди, у которых было сердце, а не кошелек в груди. И хватит об этом. Тема эта все еще слишком болезненна для меня.
А что до классики, то, когда я пришел, как раз играли тут старый-престарый летовский хит, никогда не теряющий актуальности, известный любому панку, любому рокеру и любому не-панку тоже известный…
И жестко и весело звучали здесь старые, блевотиной и кровью пропахшие слова:
Мы границы ключ переломим пополам,
А наш дедушка Ленин совсем усоп.
Он разложился на плесень и на липовый мед,
А перестройка все идет и идет по плану.
А вся грязь превратилась в голый лед, и все идет по плану!..
И, подходя к этому кругу знакомых и незнакомых, но в любом случае дорогих мне людей, во всю глотку распевающих «Гражданскую оборону», я подхватил вместе со всеми:
А моя судьба захотела на покой,
Я обещал ей не участвовать в военной игре
А на фуражке моей серп и молот, и звезда.
Как это трогательно – серп и молот, и звезда.
Лихой фонарь ожидания мотается, и все идет по плану!..
А моей женой накормили толпу,
Мировым кулаком растоптали ей грудь,
Всенародной свободой разорвали ей плоть.
Так закопайте ее во Христе, и все пойдет по плану!..
Все идет по плану, Господи. Не парься. Мы еще живые!.. Несмотря ни на какие козни врагов и дураков, несмотря на то, что каждый новый рассвет оборачивается рвотой и болью, и каждый раз все трудней и трудней продирать наутро обалдевшие глаза – мы еще живые, Господи! Пускай мы пишем стихи и песни, как будто глотая очередную порцию обрыдшего спирта, пускай мы любим так, что любовь эта страшней ненависти нашей, пускай мы не понимаем даже, кто мы и зачем это все, – но мы ведь живые, Господи!!! И это здорово, в конце-то концов!..
Все идет по плану в Стране Чудес. Все идет по…
Глава вторая
В тональности ре минор
Владислав
А ночью, под тихий гул редких автомобилей за окном и сверканье пятен фонарного света на обоях и потолке, мне опять приснилась мама и наш дом в Багрянцах, и отец, немелодично насвистывающий что-то за работой (работал он всегда много и страшно, остервенело как-то – это, видимо, у нас вообще семейное), и тетя Лёна – большая, добрая, пахнущая компотом и свежими булками, сама на свежую сдобную булку похожая, тетя Лёна, – и Женька, склонившийся над чертежами, серьезный, молчаливый, сосредоточенно откладывающий что-то по линейке на огромном листе белого ватмана.
И приснился мне большой белый дом на залитой солнцем поляне, и яблоневый сад, и некрашеная деревянная скамья, на которой я когда-то первый раз поцеловал Витку… Но самой Витки почему-то не было: ни той упрямой девчонки, что по уши была влюблена в своего соседа, и чего он черт знает почему (да не черт знает, а по младости лет, по осторожной недоверчивости, скептическому неверию в то, что возможно такое) упорно не замечал, ни стройной горделивой красавицы, что приезжала домой на каникулы позднее – как и прежде насмешливой, но невообразимо далекой и недосягаемой теперь…
Она ведь была старше меня на год, вдруг вспомнил я. И недостатка в крепких загорелых парнях, умных, язвительных и едких, в Багрянцах вроде бы никогда не было. Так что же заставило ее обратить внимание на вечно ободранного, мрачноватого сероглазого мальчишку, который был, конечно, не хуже, но, – будем честными сами с собой, – ведь и ничем не лучше других…
Витка, Витка… Вкус яблок из ее сада и неумелых трепещущих губ, спускающаяся на поселок ночь и гаснущие одно за другим окна в домах, кисло-сладкий, пьянящий, незабываемый вкус юности моей, детства моего сказочного, волшебного, невероятного детства моего вкус.
Только теперь не время вспоминать о нем. О маме, об отце, Женьке, вообще о доме – и уж, конечно же, об этой странной фигуре в моей жизни – Витке. Совсем, совсем не время. Почему же тогда вспоминается?
…А ведь оно, это сказочное счастливое детство, было дано нам для того, чтобы мы могли сравнивать. Чтобы, став старше, покинув наш тихий умиротворенный рай, уйдя в другую, взрослую жизнь, жизнь больших городов, переполненных вокзалов и кабаков, новеньких, с иголочки отстроенных храмов, ту самую жизнь, которой я живу теперь, мы бы просто знали, что бывает и иначе. Совсем по-другому бывает…
И некоторые из нас ломались, не выдерживали нелогичной и ничем разумным не объяснимой ненависти себе подобных, категоричного нежелания взглянуть на мир глазами другого, ясной, не замутненной и пятнышком сомнения убежденности в своей правоте. Они сходили с ума, кончали с собой или незаметно спивались – итог, в общем-то, был одним. Но они никогда не возвращались назад, вот что характерно. И они никого не приводили с собой. И на самом деле их было не так уж много: ведь все-таки нас учили противостоять этой дряни, мыслить самостоятельно и независимо, учили не доверять идеологии абсолютного большинства, идеологии целого общества.
…Вообще-то это оказалось на удивление легко – не доверять идеологии целого общества. Слишком уж лживым, слишком неестественным оно было, чтобы вызывать к себе симпатию или доверие. А поэтому оставалось только абстрагироваться, только поставить себя вне и, стиснув зубы, спокойно делать свою работу.
Как все-таки хорошо, что я точно знал, что бывает и иначе. Как все-таки хорошо, что я никогда не принадлежал этим людям целиком.
А как же Марийка?
Это другое, сам себе ответил я. Не знаю почему, но это другое, совершенно и это не в счет…
И в странном своем сонном бреду успел я еще подумать о том, что надо все-таки будет спросить у моей дорогой, не слыхала ли она чего про Янека Цуховского: все ж излишне подозрительной вышла эта наша с ним случайная встреча, мало ли что…
И не было больше за эту ночь у меня ни одной мысли, ни одного сна, ни одного воспоминания, даже самого завалящегося.
…А проснулся я от поворота ключа в замке: пришла наконец-то она, долгожданная моя Марийка, и тут же с порога бросилась готовить ужин, и, тоскливо наблюдая за ее деловитой кухонной суетой, подумал я, что удивительно все-таки, как она меня любит, и, самое главное, непонятно за что: сам у себя я никакой любви или даже симпатии давно уже не вызывал… И еще подумал я о том, что было бы со мной, если бы она вдруг решила меня бросить. А ведь запил бы, наверное. Непременно запил, по-черному, беспросветно, бессмысленно и страшно – эдак на месяца полтора… Впрочем, она меня не бросит. Это была как раз одна из тех редких вещей, в которых я мог быть уверен.
–…Ты не забыл, что у нас назначено на сегодня, – полувопросительно сказала мне моя дорогая.
Вздрогнув от неожиданности, я постарался не упасть в грязь лицом:
– Я тебе, кажется, к Елене за документами съездить обещал?
– Да нет, – вздохнула Марийка, – сегодня же у Юленьки день рождения… Помнишь, я же тебе говорила: у нее в шесть собираемся. Я уже и подарок купила, часы старинные, с колокольчиками, ей должно понравиться. Чего ж ты опять забыл?
– Да не забыл я, – вяло попытался я оправдаться. – Просто не думал, что это уже сегодня…
А я ведь и вправду не забывал об этом дне рождения. Юленька эта – замечательный человек, милый и добрый, хотя и совсем не такой, как моя Марьяна – понятия не имею, почему они дружат. И бывать у нее дома радостно и приятно – такой уж это редкий, ласковый и теплый дом. И в те нечастые дни, когда Юленька созывает гостей, собираются у нее исключительно хорошие люди, весьма своеобразного толка порой, но все-таки… Элизиум, одним словом. Так почему же эта желанная, в общем-то, дата нашего семейного «выхода в свет» подкралась так неожиданно – ну просто обухом по голове?
…Я совсем потерялся с этой чертовой работой. Даже о таких редких солнечных днях умудряюсь забывать. И Марийку обижаю. Как она вообще терпит эту мою вечную беспамятность-необязательность?
– Да не расстраивайся, зай, – угадала она мое настроение. – Ты же ничего на это время не запланировал?
– Вообще-то думал в «Карту» зайти, – умудрился сдуру ляпнуть я. – Знаешь, у Татьяны с Крэшем концерт…
А вот теперь она обиделась. Отвернулась к плите, как-то по-особенному напрягши спину и плечи, что сразу становилось ясно: что-то с этой девушкой не так. Поганое что-то у нее на душе, нехорошее…
– Ну прости, лапа, ну что ты, – попытался исправить я положение, проклиная свой длинный язык и короткую память. – Не пойду я, конечно, завтра ни в какую «Карту», потом как-нибудь, успеется. Да я сам хочу увидеть твою Юленьку, чего ж ты, не веришь, что ли?
– Я тебя не принуждаю, – мертвым голосом ответила она. – Иди куда знаешь, дело твое.