КАК НАСЧЕТ.
Как это странно, удивительно и приятно.
Как насчет.
Элизабет никогда не слышала, чтобы кто-нибудь так говорил. Так не выразились бы ни ее друзья из многочисленных частных школ, ни родители, ни гости, которых они часто приглашали к себе домой. Эти люди никогда бы не обрубили конец фразы. Они сказали бы правильно: «Как насчет того, чтобы пойти с нами?»
Вот так было бы уместно: «Не хотели бы вы уйти отсюда?»
Или вот грамотная и законченная фраза: «Пожалуйста, составьте нам компанию».
Но Джек спросил просто: «Как насчет?» – с непривычным и очаровательным несовершенством. Он протянул руку и посмотрел на нее без всякого притворства, не подозревая, что сказал что-то смешное или дурацкое, и она ощутила прилив нежности.
«Как насчет?» превратилось для них в мантру, своего рода магическую формулу, возвращающую трепет, удивление и восторг того первого вечера. «Как насчет?» – скажет он несколько дней спустя, когда поведет ее в Институт искусств, и они будут держаться за руки и смотреть его любимых модернистов. «Как насчет?» – скажет она через неделю после этого, когда купит «горящие» билеты для студентов на «Богему» в «Лирик-опера», и он сделает вид, что не стесняется своего дешевого свитера среди всех этих костюмов и галстуков. «Как насчет?» – скажет она однажды летом, когда они поедут в Италию и будут любоваться каждой картиной, гобеленом и статуей, какие только можно увидеть в Венеции. И годы спустя, в один знаменательный вечер, опустившись на одно колено и открыв черную бархатную коробочку с изящным обручальным кольцом, он будет в точности следовать традициям – разве что, делая предложение, он не скажет: «Выходи за меня», он скажет: «Как насчет?»
Все начинается этим вечером в «Пустой бутылке», начинается с того, что Джек протягивает ей ладонь и говорит: «Как насчет?» – незаконченная фраза, которую Элизабет заканчивает, беря его за руку и утвердительно кивая; они уходят вместе в метель и пронизывающий холод, и впервые за эту зиму мороз кажется не давящим, а скорее забавным: они ныряют в переходы и переулки, спасаясь от ветра, растирают ладони, смеются, бегут к следующему укрытию и таким вот нелепым образом добираются до бара на Дивижн-стрит, где за разговором о том, как сильно им обоим понравилась сегодняшняя певица, в какой-то момент теряют из виду и певицу, и ее компанию, поднимают глаза и осознают, что они одни, что их бросили, и смеются, потому что им все равно, и продолжают говорить, узнавая самое важное друг о друге. Ее зовут Элизабет, она из Новой Англии. Его зовут Джек, он с Великих равнин. Он изучает фотографию в Институте искусств. Она поступила в Де Поля, занимается когнитивной психологией, а также поведенческой экономикой, эволюционной биологией и нейробиологией…
– Стоп, – говорит он. – У тебя что, сразу четыре профильные дисциплины?
– Пять, если считать театр, таланта к которому у меня нет, но мне нравится.
– Значит, ты гений.
– Вообще-то я просто усидчивая, – говорит она. – Я неглупая, и это дополняется высокой трудоспособностью.
– Гений бы так и сказал.
– А еще мне захотелось взять в качестве дисциплины по выбору теорию музыки. И, наверное, я прослушаю пару курсов по этнографической социологии. По сути, я изучаю человеческое бытие в целом. Подхожу к нему со всех возможных сторон.
Последовавшая за этим пауза заставляет ее немедленно пожалеть о своих словах: я изучаю человеческое бытие в целом – как напыщенно и как претенциозно! Джек смотрит на нее ужасно долго, и она боится, что либо сама испортила вечер своей заносчивостью, либо вечер вот-вот испортит он, когда окажется, что он тоже, как это ни печально, из тех парней, которых пугают ее амбиции. Но потом он спрашивает: «Хочешь есть?» – и она отвечает «Да!», потому что, во-первых, на самом деле хочет есть, а во-вторых, понимает, что ужин с Джеком переведет вечер в другую плоскость – это значит, что они будут вроде как на свидании, что они выйдут за рамки случайной встречи в баре, что она вовсе ничего не испортила, что ее амбиции вовсе его не пугают, – так что они добираются до бистро на Милуоки-авеню, где она ни разу не бывала, потому что оно называется «Ушная сера», и это просто фу, но он убеждает ее поесть именно там, и они берут на двоих бургер с котлетой из черной фасоли и коктейль из соевого молока, и он говорит, что подумывает стать вегетарианцем, и это было невозможно в его родной глуши, где все едят говядину, но здесь, в Чикаго, – пожалуйста, и тогда она признается, что в Чикаго может свободно удовлетворять свою безудержную страсть к очень жирным и очень сладким десертам, а дома это категорически не поощряли родители, рьяно следившие за ее рационом: они настаивали, чтобы она ела только продукты с каким-то особым распределением жирных кислот или с заменителями жира – безвкусные легкие сыры, диетические йогурты, маргарин и батончики из хлопьев, – и в этот момент Джек уверенно улыбается, как человек, которому в голову пришла отличная идея, ведет ее в закусочную по соседству под названием «Стильный Стив» и заказывает жаренные в масле твинки[1] (тоже одну порцию на двоих), которые оказываются божественно вкусными, и они сходятся на том, что жизнь должна быть полна именно таких незамысловатых, но важных радостей (и к черту все, что говорили родители о талии, о фигуре), а потом – бешено жестикулируя липкими от крема руками и улыбаясь испачканными в сахарной пудре губами – переходят к разговору обо всех своих любимых вещах, о самых простых, но ярких удовольствиях…
– Когда тебе массируют спину, – говорит она, даже не задумываясь. – Массируют долго, со вкусом, просто так.
– Горячий душ, – говорит он. – Как кипяток. Такой, чтоб во всем доме горячая вода кончилась.
– Первый глоток воды, когда очень хочется пить.
– Первый глоток кофе по утрам.
– Запах сушильной машины.
– Запах нагревшегося асфальта в парке аттракционов.
– Входить в воду с разбегу.
– Кататься на сене[2] на закате.
– Сэндвичи с лобстером, теплые, с растопленным маслом.
– Равиоли с сыром из банки.
– «Вупи-пай» с зефирным кремом.
– Картофельные крокеты с майонезом.
– Момент, когда все на свадьбе встают при первых нотах марша.
– Когда так долго смотришь на картину Ротко, что она как будто вибрирует.
– Статуя Давида.
– «Американская готика».
– Начало Сороковой симфонии Моцарта.
– Rage Against the Machine.
– Соло скрипки из «Шахерезады».
– Лейтмотив «Фантастической симфонии».
– Любоваться листопадом в Уайт-Маунтинс.
– Смотреть, как проявляется полароидная фотография.
– Сиреневый отлив на внутренней стороне раковины устрицы.
– Зеленое небо перед торнадо.
– Купаться голой по утрам.
– Купаться голым в любое время.
Это взбудораженный, ни на секунду не прерывающийся разговор, который иногда ощущается так, будто ты поскользнулся на лестнице, с трудом сохраняешь равновесие, промахиваешься мимо ступенек, хватаешься за что попало, а потом каким-то волшебным образом приземляешься на ноги целый и невредимый.
Они проходят несколько кварталов по Северной авеню до «Урбус Орбис», кофейни с восхитительно грубыми официантками, той самой, куда обычно приходят поздно и где сейчас, в два часа ночи, после бара тусуются местные; им удается найти столик в дальнем углу, они заказывают по чашке кофе за доллар, закуривают и долго смотрят друг на друга, и в какой-то момент Элизабет спрашивает:
– Оцени по десятибалльной шкале, насколько сильно родители тебя любили?
Джек смеется:
– И на этом наша светская беседа кончилась.
– Не люблю тратить время зря. Я хочу узнать все, что нужно, прямо сейчас.
– Разумно, – кивает Джек, улыбается, а потом, опустив взгляд в кофе, словно ненадолго погружается в себя. Его улыбка грустнеет, что вызывает в Элизабет новый прилив нежности, и наконец он говорит: – Трудный вопрос. Наверное, в случае с моим папой это неопределимая величина.
– Неопределимая?
– Все равно что разделить ноль на ноль. Решения не существует. Такой парадокс. Ответ никак не вписывается в твою шкалу. То есть было бы неверно сказать, что мой папа не любит именно меня, потому что он вообще ничего не любит. Не умеет чувствовать. Больше не умеет. Как каменный. Он из тех, кто вечно повторяет: «Да все в порядке, не хочу об этом говорить, оставь меня в покое».
– Я понимаю, – говорит она, протягивает руку через стол и дотрагивается до его предплечья – легкое прикосновение, просто способ проявить сочувствие и неравнодушие, хотя у этого жеста есть и другой смысл, другая цель, и они оба это знают.
Джек улыбается.
– Да, мой папа – типичный фермер, убежденный молчун. Вообще не проявляет эмоций. Единственное, что его воодушевляло, – это разговоры о земле. Он любил прерию и знал о ней все. Мы ходили гулять, и он учил меня распознавать растения, типа, это бородач, это сорговник, а вон то – росточек вяза. Было здорово.
– Да, звучит здорово.
– Но это было давно. Больше он так не делает. Он бросил ранчо лет десять назад и с тех пор почти все время лежит на диване, смотрит спортивные передачи и ничего не чувствует.
– А мама?
– Мама переживала не столько обо мне, сколько о моей смертной душе, которая, по ее словам, погрязла во грехе. То есть ее любовь зависела от того, буду ли я спасен.
– И что спасение? Состоялось?
– Она сказала, что ходить в художественную школу в Чикаго, по сути, равносильно посещению борделя в Гоморре, так что, думаю, нет. – Он закатывает глаза. – Вся ее церковь за меня молится.
– И о чем они молятся?
– Не знаю. Чтобы моя душа спаслась. Чтобы я не поддался искушению.
– И как успехи?
– Кажется, я довольно неплохо борюсь с искушением, – говорит он. – Ну, пока что. – И тут он касается ее руки в ответ, совсем легонько, чуть выше запястья, но сигнал считывается однозначно, интерес взаимный, так что оба сильно краснеют, и он поспешно меняет тему: – А у тебя? Что с твоими родителями? По десятибалльной шкале?
– Ну, – говорит она, улыбаясь и чувствуя, как жарко щекам, – я бы сказала, что их любовь находилась где-то в середине шкалы – при условии, что я буду стойко и без возражений таскаться за ними по всей стране. Мы много переезжали – Бостон, Нью-Йорк, Вашингтон, опять Бостон, потом Уэстпорт, потом, если не путаю, Филадельфия, несколько странных месяцев в долине Гудзона, опять Бостон, еще раз Вашингтон…
– В скольких же местах ты жила?
– У меня никогда не было друзей дольше полутора лет.
– Ого.
– Максимум через полтора года мы всегда куда-нибудь переезжали.
– Почему? Чем занимались твои родители?
– Мама изучала историю в Уэллсли, а потом не занималась ничем, кроме скрупулезного коллекционирования антикварных украшений и старой мебели.
– Ага. А папа?
– Наверное, «поднимался по карьерной лестнице» будет подходящей формулировкой.
– Понятно.
– Приумножал семейное состояние. Я происхожу из династии криминально успешных людей.
– А в чем они успешны?
– В любой гадости, какая только взбредет им в голову. Я совершенно серьезно, мое генеалогическое древо – это клубок мерзких типов. Аферисты. Махинаторы. Вымогатели денег. Финансово подкованные, но при этом безнравственные. Выбились в люди несколько поколений назад на взяточничестве и мошенничестве, и с тех пор мало что изменилось. Я не хочу иметь с ними ничего общего.
– Их, наверное, бесит, что ты здесь.
– Они сказали, что если я уеду, то они перестанут мне помогать. И отлично. Мне все равно не нужны эти деньги. Они были способом меня контролировать. Я не хочу быть обязанной ни родителям, ни их средствам.
– Иногда, – говорит Джек, кивая, – люди просто рождаются не в той семье.
– Да уж.
– И этим людям приходится создавать себе другую семью.
– Да-да.
– Мои мама и папа, – продолжает Джек, – никогда меня по-настоящему не понимали.
– Та же история.
– Они были слишком поглощены возведением в культ собственных страданий. Едва ли им хоть раз в жизни было хорошо вместе.
– Мои точно такие же, – говорит Элизабет.
– Я этого не понимаю. Ну, если брак не приносит вам радости, какой в нем смысл?
– Говорят, что брак – это тяжело, но мне кажется, если тебе так тяжело, то ты, наверное, что-то делаешь неправильно.
– Вот именно!
– Если тебе так тяжело, брось.
– Да! Если каждый день не приносит тебе радости, тогда уходи. Спасайся.
– Я так и сделала, – говорит она. – Ушла. Сбежала.
– Я тоже. И больше не вернусь.
– И я.
И вот почему, понимают они с изумлением, встречаясь взглядами, – вот почему они нашли друг в друге что-то страшно знакомое, так легко узнали и поняли друг друга: они оба приехали в Чикаго, чтобы осиротеть.
Они улыбаются, подливают себе еще кофе, закуривают еще по сигарете, и Элизабет продолжает свою проверку, двигаясь дальше по длинному списку некомфортных и очень личных вопросов.
– Расскажи про первую самую любимую вещь, – говорит она.
Потом:
– И про какой-нибудь случай, когда над тобой смеялись на публике.
И:
– Когда ты в последний раз плакал на глазах у другого человека?
И так далее:
– Расскажи про самый страшный момент в твоей жизни.
– Есть ли у тебя предчувствие, как ты умрешь?
– Если бы ты умер сегодня, о чем бы ты больше всего жалел?
– Опиши, что тебя больше всего привлекает в моей внешности.
В конце концов они забудут, что именно отвечали друг другу на эти вопросы, но никогда не забудут куда более важную вещь: они отвечали. Каждому хотелось говорить, говорить, говорить, и это разительно отличалось от настороженности, которую они обычно испытывали при знакомстве с новыми людьми. И сейчас, сидя вдвоем в кафе, они видят в этом знак. Это любовь, думают они. Наверное, именно так она и ощущается.
«Орбис» вот-вот закроется, уже, наверное, половина четвертого или четыре утра, они оба взбудоражены, взвинчены, насквозь пропитаны кофеином, и Элизабет задает последний вопрос:
– Ты веришь в любовь с первого взгляда?
И Джек, ни секунды не колеблясь, решительно отвечает:
– Да.
– Ты говоришь очень уверенно.
– Иногда ты просто сразу это понимаешь.
– Но как?
– Чувствуешь вот здесь, – говорит он, прикладывая ладонь к груди. – Это же очевидно.
Такой жест и такой посыл вызвали бы у нее желание сбежать, если бы это сказал не Джек. Любой другой парень разозлил бы ее самим предположением, что она может клюнуть на такой дешевый трюк. Но в устах Джека это не похоже на дешевый трюк. Его мягкие глаза серьезно смотрят из-под длинной взъерошенной челки.
– А ты? – говорит он. – Любовь с первого взгляда. Что думаешь?
Тогда она улыбается, вместо ответа тянет его из «Урбус Орбис» обратно на холод, и вот они, крепко прижавшись друг к другу, чтобы не замерзнуть, возвращаются к себе. Останавливаются в начале переулка, разделяющего их дома – два ветхих здания, которые сейчас в процессе реконструкции, – смотрят друг на друга, глаза в глаза, и он нервничает и молчит, не зная, что делать дальше, и поэтому она говорит: «Как насчет?» – и ведет его к себе в квартиру, где он и проводит эту ночь, переплетясь с ней в маленькой кровати, и следующую ночь, и еще одну, и бесчисленные ночи до самого конца года, и многие-многие зимы, и все совершенно невообразимое время, которое у них впереди.
НАВЕРНОЕ, именно частое употребление оборота «на всю жизнь» придавало этим встречам такой напряженный характер. «Это ваш дом на всю жизнь» – фраза, к которой прибегают строители, дизайнеры, архитекторы и агенты по недвижимости всякий раз, когда предлагают вам что-нибудь слишком дорогое. Намек ясен: если это дом, в котором вам предстоит умереть, пожалуй, надо бы на него раскошелиться. Пожалуй, надо бы купить мраморную плитку, а не дешевую керамическую. Пожалуй, надо бы выбрать настоящую амбарную древесину, а не искусственно состаренные на заводе панели. Пожалуй, надо бы заказать дверцы для этого шкафа не из примитивной МДФ, а из экзотического материала премиум-класса, например из бразильского ореха.
Само собой разумеется, что за эти материалы все заинтересованные стороны получают комиссионные и откаты, и поэтому у них есть серьезные стимулы для увеличения продаж.
Для Джека и Элизабет домом на всю жизнь должна была стать квартира с тремя спальнями в северном пригороде Парк-Шора, в здании, которое после завершения ремонтных работ будет названо «Судоверфь» в честь первоначального владельца – давно прекратившей свое существование судостроительной компании. Сейчас «Судоверфь» претерпевала полномасштабную реконструкцию – когда Джек приезжал туда в последний раз, от здания не осталось ничего, кроме железного каркаса. Сейчас их будущая квартира была в буквальном смысле слова воздухом – просто прямоугольником в небе, на высоте шестого этажа, – хотя этот кусочек неба был тщательно размечен и описан в документах на оформление ипотеки, заполнение которых заняло немало утомительных часов. Джек и Элизабет, снимавшие жилье всю свою сознательную жизнь, наконец-то становились домовладельцами, наконец-то «пускали корни», как выразился ипотечный брокер, что вызвало у Джека молчаливое негодование: спасибо, конечно, только они с Элизабет познакомились в 1993 году, а сейчас 2014-й, и двадцать с лишним лет жизни в Чикаго, по его мнению, означают, что их корни ушли уже довольно глубоко.
Они целый день читали, ставили свои инициалы, подписывали и заверяли у нотариуса заявление на оформление ипотеки, после чего его наконец одобрили, и они отпраздновали это событие, стоя за строительным ограждением и поднимая тосты за будущую «Судоверфь». Они готовились стать владельцами недвижимости, приобретали собственное жилье, хотя увидеть его, описанное и распланированное с точностью, достойной НАСА, можно было пока только на бумаге – на какой-то из тех бумаг, необходимых для оформления договора на ипотеку, которые Джек держал под мышкой. У них с Элизабет было такое ощущение, будто подписать эти четыреста страниц – самое важное дело в их жизни; даже для вступления в брак, даже для рождения ребенка требовалось гораздо меньше документов и гораздо меньше согласований, чем для получения ипотеки на квартиру, которой еще не существовало. Они смотрели туда, где она должна будет появиться. В прежние времена, подумал Джек, от него ожидали бы, что он подхватит жену на руки и перенесет через порог, но, конечно, никакого порога не было, Элизабет не любила банальных жестов, да и сам Джек в любом случае был слишком субтильным, чтобы таскать кого-то на руках.
– Мы будем жить вот здесь, – сказал он, указывая на пустоту, которую предстояло занять их квартире, и добавляя в свой тон благоговейного восторга, чтобы придать моменту торжественность. – Здесь будет расти Тоби.
Элизабет прищурилась и нахмурила лоб.
– Я думала, там, – сказала она, указывая на совершенно другую точку в небе.
– Серьезно? Я абсолютно уверен, что тут.
Это было первое из их многочисленных разногласий. Оказалось, что при продумывании дизайна квартиры с нуля возникает бесчисленное количество непредвиденных вопросов, и Джек сам удивился тому, насколько они его волнуют. Например, Элизабет захотела отказаться от шкафчиков на кухне в пользу открытых полок, и Джек счел это абсолютно неприемлемым, хотя раньше вообще ни разу не задумывался о кухонной мебели.
– Открытые полки? – в ужасе переспросил он.
– Да!
– Ты хочешь, чтобы наши вещи, – он неопределенно помахал руками в воздухе, – были на виду?
– Это будет красиво.
– Это будет позорище!
– Нет, вот посмотри.
Элизабет достала ноутбук и показала ему фотографию такой кухни. Она собирала, систематизировала и объединяла в папки сотни картинок, а также добавляла в закладки десятки сайтов и создавала плейлисты на «Ютубе» – типичная Элизабет, исследующая предмет со всех возможных ракурсов. На фотографии, которую она показывала Джеку, была кухня с полками из темного ореха, где со вкусом расставили белые тарелки, белые пиалы и белые кофейные кружки, перемежая их маленькими причудливыми предметами декора. Все либо белое, либо в древесных оттенках, вся посуда из одного сервиза, ни на одной поверхности нет жирных разводов, большая фермерская мойка чистая и пустая, в поле зрения нет никакой техники – ни тостера, ни микроволновки, ни кофеварки. Это кухня как будто предназначалась скорее для рефлексии и медитации, чем для приготовления пищи.
– Видишь? – сказала Элизабет. – Разве это не красиво?
Джек кивнул.
– Ну да, миленько, – отозвался он, пытаясь быть дипломатичным. – Но я подозреваю, что это скорее заслуга бюджета в миллион долларов, чем открытых полок.
Они сидели за столом в своей маленькой захламленной кухне в Уикер-парке; их самая обычная раковина, вся в пятнах от воды, была полна грязной посуды, возиться с которой ни Джек, ни Элизабет не любили, холодильник был заляпан отпечатками пальцев восьмилетнего ребенка, регулярно забывавшего вымыть руки после еды или игр, под тостером скопилось уже с четверть стакана горелых хлебных крошек, некогда прозрачные стеклянные стенки кофеварки подернулись практически несмываемым налетом, а микроволновка изнутри была покрыта засохшей красной коркой, свидетельствующей о том, что в ее недрах многократно взрывались томатные соусы. Разница между их образом жизни и образом жизни людей с открытыми полками была колоссальной.
– Дай-ка я проведу краткую демонстрацию, – сказал Джек, встал и подошел к навесному шкафчику, где они хранили все пластиковые тарелки, ножи, вилки и детские кружки-непроливайки, накопившиеся за годы, пока Тоби был маленьким, а также совершенно безумную коллекцию пластиковых контейнеров самых разных размеров (некоторые даже с крышками); все они были так плотно втиснуты в шкафчик, что стоило открыть дверцу, как один из больших контейнеров вывалился и с гулким стуком ударился о столешницу, на что Джек и рассчитывал. За ним последовал каскад из остальной посуды: гора утратила свою структурную целостность, развалилась, и контейнеры один за другим попадали на пол, так что демонстрация в итоге оказалась куда эффектнее, чем Джек предполагал.
Он перевел взгляд на Элизабет. Она посмотрела на него в ответ и сказала:
– Кажется, я понимаю, к чему ты клонишь.
– С чего ты решила, что у нас могут быть открытые полки?
– Я же сказала, что понимаю.
– Надо быть реалистами, – продолжал Джек. – В смысле, ты серьезно хочешь, чтобы это оказалось на виду? Чтобы все любовались?
– Ладно, для начала – кто все?
– Ну, не знаю. Гости.
– Когда у нас в последний раз были гости?
– Иногда бывают.
– А еще, если бы у нас были открытые полки, это бы так не выглядело, – сказала Элизабет, кивая на беспорядок на полу. – Все выглядело бы гораздо лучше. Мы и сами стали бы гораздо лучше.
Это в итоге и стало основным философским разногласием между ними: должен ли новый дом отражать их текущую реальность или то, чего они стремятся достичь в будущем? Должен ли он быть обставлен исходя из того, как они живут на самом деле, или из того, как они хотят жить? Для Элизабет эта покупка стала возможностью обновить не только квартиру, но и весь образ жизни. Она хотела, чтобы в их новом доме был, например, «уголок для занятий творчеством», хотя никто в семье особой тягой к творчеству не отличался; она хотела устроить «рекреационную зону», чтобы играть в ностальгические аналоговые игры, например в парчиси, «Уно» и «Рыбу», хотя Тоби, похоже, игры интересовали только в тех случаях, когда можно было смотреть, как другие люди играют в них онлайн; она хотела, чтобы в новой квартире не было телевизора, хотя чаще всего сама засыпала перед экраном. Так что, слушая все это, Джек не мог не думать, что Элизабет выплескивает все накопившееся раздражение в саму архитектуру их нового дома, увековечивает свое недовольство в стенах «Судоверфи».
– Я хочу камин, – сказала она однажды за ужином, когда они молча ели салаты и листали бесконечную ленту в телефонах.
– Камин? – переспросил он, поднимая на нее глаза.
Она кивнула.
– Вот такой, – и показала ему фотографию на экране, картинку из журнала о дизайне: вечер, пара средних лет уютно устроилась в постели с книгами, в изножье кровати потрескивает огонь. Эта фотография могла быть снята в каком-нибудь загородном доме, в лесу. Пара казалась довольной и безмятежной – у обоих были лица людей с хорошими пенсионными накоплениями.
– Сомневаюсь, что это в нашем стиле, – сказал Джек.
– А мне нравится, – сказала она. – Я хочу такой камин. И еще знаешь что? Я хочу больше читать.
– Но ты и так все время читаешь.
– Я имею в виду, для себя. Не по работе. И чтобы мы это делали вместе. Я бы хотела, чтобы мы читали гораздо больше.
– Думаешь, я читаю недостаточно?
– Я просто говорю, что это выглядит мило. Разве нет? Разве не здорово?
Он отложил телефон и вилку, сцепил руки в замок и с минуту пристально смотрел на нее.
– У тебя все в порядке? – спросил он.
– Конечно.
– Тебя что-то нервирует?
– Все отлично, Джек.
– Потому что кажется, что нервирует.
– У меня правда все отлично.
– Да просто все эти планы, которые ты строишь… Открытые полки. Отсутствие телевизора. Игровая комната. Твоя новая эстетика минимализма.
– Что не так с моей эстетикой?
– Это вообще все не наше. Создается впечатление, что ты чем-то недовольна, а может, даже несчастна.
– Я не несчастна, – сказала Элизабет, похлопав его по руке. – Или, по крайней мере, несчастна в пределах нормы.
– В пределах нормы? Что это значит?
– Это значит, что я счастлива ровно настолько, насколько и должна быть на данном этапе жизни.
– И что это за этап?
– Нижняя часть U-образной кривой.
Ну конечно, U-образная кривая – в последнее время Элизабет упоминала ее всякий раз, когда Джек начинал расспрашивать. Этот феномен, хорошо известный некоторым экономистам и психологам-бихевиористам, заключался в том, что общий уровень счастья с годами, как правило, меняется по одной и той же схеме: люди больше всего счастливы в молодости и в старости, а меньше всего в середине жизни. Выяснилось, что счастье достигает максимума в районе двадцати лет, а потом еще раз в районе шестидесяти, но в промежутке идет на снижение, и именно там Джек и Элизабет сейчас и находились – в нижней части этой кривой, в среднем возрасте, в периоде, который примечателен не пресловутым «кризисом» (на самом деле довольно редким явлением – только десять процентов людей подтвердили у себя его наличие), а медленным перетеканием счастья в фоновое беспокойство, зачастую совершенно непонятное, и неудовлетворенность жизнью. Элизабет настаивала, что это универсальная константа: U-образная кривая справедлива как для мужчин, так и для женщин, для состоящих в браке и холостых, для богатых и бедных, для работающих и безработных, для получивших и не получивших образование, для родителей и бездетных, для каждой страны, каждой культуры, каждого этноса – на протяжении нескольких десятков лет, пока ученые проводили свое исследование, наука демонстрировала, что люди среднего возраста постоянно испытывают чувство, которое с точки зрения статистики эквивалентно тому, как если бы кто-то из их близких недавно умер. Вот как это ощущается, сказала Элизабет, вот насколько, согласно объективным показателям благополучия, люди далеки от пика, достигнутого в двадцать с небольшим. Она подозревала, что это как-то связано с биологией, естественным отбором, эволюционным воздействием, которое происходило миллионы лет назад, поскольку недавно приматологи показали, что для человекообразных обезьян характерна точно такая же кривая счастья, а это наводит на мысль, что специфическая хандра среднего возраста, вероятно, в доисторические времена обеспечивала какое-то преимущество и помогала нашим древним предкам-приматам выживать. Возможно, предположила Элизабет, дело в том, что наиболее уязвимые члены любого племени – дети и старики, и поэтому для них важно чувствовать себя счастливыми и удовлетворенными: чем больше они удовлетворены жизнью, тем меньше рискуют, а значит, большее их число выживает. А те, кто достиг среднего возраста, наоборот, должны ощущать сильное смятение и мучительное беспокойство, побуждающее их выйти в опасный мир. В конце концов, должен же кто-то решать проблемы.
Элизабет, судя по всему, утешало то, что провал среднего возраста – это скорее биологическая закономерность, чем свидетельство каких-то конкретных трудностей в ее браке или в жизни в целом. Но для Джека ничего утешительного тут не было. Это только подтверждало его опасения. Он сделал единственный вывод: его жене грустно.
– Но я не буду грустить вечно, – сказала Элизабет. – В конце концов, после шестидесяти мы будем так же счастливы, как и в тот момент, когда впервые встретились. Во всяком случае, так утверждает наука. И разве это не увлекательно – ждать, когда этот момент наступит?
– Ждать придется довольно долго, дорогая.
– А пока что надо прилагать усилия и самим создавать свою эмоциональную реальность. Искать приключения, приобретать новый опыт и что-то менять в повседневной жизни. Привносить в нее нечто свежее и интересное.
– И для этого нужен камин?
– Я считаю, что у нас появится мотивация больше читать вместе, если в квартире будет камин, перед которым можно читать. Вот и все.
– Ну, – сказал Джек, снова берясь за вилку, – мне не нравятся камины.
Она пристально посмотрела на него.
– Серьезно? – спросила она.
– Серьезно.
– Тебе не нравятся камины. Как я могла этого не знать?
Джек пожал плечами.
– Как-то не приходилось к слову.
– Кто не любит камины?
– Я не люблю.
– Но почему?
– Они грязные, – сказал он. – Они опасны.
– Опасны?
– Так из-за дыма же. Он вреден для Тоби. Все эти мелкие частицы.
Она растерянно нахмурилась.
– Тебе не нравятся камины из-за частиц?
В конце концов препирательств и дурацких ссор стало так много, что они решили создать отдельные доски в «Пинтересте» и прислать ссылки на них менеджеру проекта, который должен был выступить в роли арбитра. Они попросили его объединить и слить эти две подборки, создав квартиру, которая, по сути, стала бы синтезом двух других синтезов. И вот теперь они приехали в офис менеджера на первую экскурсию по своему новому дому.
Менеджером – а также ведущим продавцом, финансовым директором и агентом по недвижимости в «Судоверфи» – был старый друг и арендодатель Джека Бенджамин Куинс, который в конце концов забросил свою магистерскую диссертацию по новым медиа, когда стало очевидно, что он добьется гораздо большего успеха в совершенно другой области: в работе с недвижимостью. Оказалось, что публикация фотографий в интернете послужила эффективной – хотя и непреднамеренной – рекламой и привлекла именно тот массовый интерес, которого Бенджамин намеревался избежать, переехав в Уикер-парк. Он громко жаловался на хлынувших к нему яппи, пока не сообразил, какую плату может с них взимать, после чего вложил свои доходы от «Цеха» в новые предприятия – стал покупать другие старые здания для ремонта и сдачи в аренду, потом расширил бизнес, охватив близлежащие районы с похожей историей, и в итоге основал собственную компанию, которая специализировалась на планировании, финансировании и строительстве кондоминиумов в Чикаго, с главным офисом в центре города. Именно Бенджамин предложил им купить квартиру в «Судоверфи».