(«Из записок отставного надворного советника Щедрина. Собрал и издал М. Е. Салтыков. Том третий. М., 1857»)
Прошел с небольшим год с тех пор, как первые «Очерки» г. Щедрина появились в «Русском вестнике» и встречены были восторженным одобрением всей русской публики. До настоящей минуты г. Щедрин не сходит с своей арены и продолжает свою благородную борьбу, не обнаруживая ни малейшего истощения сил. Он печатает рассказ за рассказом, постоянно показывая в них, как велик запас его средств, как неистощим источник его наблюдений. Мало того: к нему постоянно присоединяются новые бойцы, и даже те, которые молчали до сих пор и прятались в толпе беспечных зрителей, – и те, смотря на него и «вящшим жаром возгоря», отважно ринулись на поле бескровной битвы со всемогущим оружием слова. Публика все еще с любопытством следит за зрелищем этих подвигов, а рассказы в щедринском роде прежде всего прочитываются в журналах. Но нельзя не видеть, что теперь нет уже ни в публике, ни в литературе прежнего увлечения, прежней горячности и что многие донашивают теперь сочувствие к общественным вопросам, как старомодное платье. Кто начал читать русские журналы только с нынешнего года и не имеет понятия о том, что было у нас два года тому назад, тот потерял несколько прекраснейших минут жизни. Странно говорить об этом времени как о давно прошедшем; но тем не менее нельзя сомневаться в том, что оно прошло и что не скоро русская литература дождется опять такой же поры. Мы вообще как-то очень скоро и внезапно вырастаем, пресыщаемся, впадаем в разочарование, не успевши даже хорошенько очароваться. Растем мы скоро, истинно по-богатырски, не по дням, а по часам, но, выросши, не знаем, что делать с своим ростом. Нам внезапно делается тесно и душно, потому что в нас образуются всё широкие натуры, а мир-то наш узок и низок, – развернуться негде, выпрямиться во весь рост невозможно. И сидим мы, съежившись и сгорбившись «под бременем познанья и сомненья»{1} в совершенном бездействии, пока не расшевелит нас что-нибудь уже слишком чрезвычайное. Один из ученых профессоров наших, разбирая народную русскую литературу, с удивительной прозорливостью сравнил русский народ с Ильей Муромцем, который сидел сиднем тридцать лет и потом вдруг, только выпивши чару пива крепкого от калик перехожиих, ощутил в себе силы богатырские и пошел совершать дивные подвиги. В самом деле, вся наша история отличается какой-то порывистостью: вдруг образовалось у нас государство, вдруг водворилось христианство, скоропостижно перевернули мы вверх дном весь старый быт свой, мгновенно догнали Европу и даже перегнали ее: теперь уж начинаем ее побранивать, стараясь сочинить русское воззрение… Так было в большом, то же происходило и в малом: рванемся мы вдруг к чему-нибудь, да потом и сядем опять, и сидим, точно Илья Муромец, с полным равнодушием ко всему, что делается на белом свете. Два года тому назад нас расшевелила война, заставивши убедиться в могуществе европейского образования и в наших слабостях. Мы как будто после сна очнулись, раскрыли глаза на свой домашний и общественный быт и догадались, что нам кое-чего недостает. Едва эта догадка озарила наш ум, как мы, с редкою добросовестностью и искренностью, принялись раскрывать «наши общественные раны»{2}. Теперь многие уже начинают смеяться над этим, и скептики, уверявшие с самого начала, что все это —
Тяжелый бред, души больной,
Иль пленной мысли раздраженье{3}, —
теперь злобно торжествуют, иронически поглядывая на взрослых детей, всегда склонных к увлечению и видящих все в розовом свете. Но как хотите, а над ними нечего смеяться: в их увлечении было так много прекрасного, благородного, так много юности и свежести. Любо смотреть было, в самом деле, на общее одушевление: самый робкий, самый угрюмый человек не мог, кажется, не увлечься, видя, как все единодушно и неутомимо хлопотали о том, чтобы раскрыть «наши общественные раны», показать наши недостатки во всех возможных отношениях. Каких тогда вопросов не подняли, до каких закоулков не добрались!.. «От Перми до Тавриды»{4} пронесся один громкий энергический возглас: идите все, кто может, спасать Русь от внутреннего зла! И все поднялось, все заговорило – твердо, сильно, разумно. Старые люди стряхнули, по-видимому, свою давнишнюю лень, возникли молодые деятели и с свежими силами принялись за общее дело. Литература как всегда послужила первою выразительницею общественных стремлений, приводя их в ясность и умеряя их силу строгим и обдуманным обсуживанием всех затронутых вопросов. И литература получила, по-видимому, общественное значение: она почти исключительно обратилась к тем вопросам, которыми занято было внимание публики. Публика заговорила о путях сообщения, и в журналах были десятки статей о железных дорогах и других средствах сообщения, с искренним сознанием, что до сих пор мы мало имели хороших дорог и оттого немало потеряли. Поднялся вопрос о тарифе, и тотчас явился ряд статей о свободной торговле и запретительной системе. Обратили внимание на экономические отношения народа, и литература заговорила о состоянии земледельческого класса, о свободном труде и других экономических вопросах, выставляя преимущественно, чего у нас нет и что нужно сделать. Послышались в обществе голоса о важности воспитания и о неудовлетворительности того, что доселе у нас было принято, – и тотчас о воспитании пишутся горькие статьи, предпринимаются педагогические журналы{5}, и публика тем большими рукоплесканиями вознаграждает статью, чем более горька правда, в ней высказанная. Поднимается голос против злоупотреблений бюрократии, – и «Губернские очерки» открывают ряд блестящих статей, беспощадно карающих и выводящих на свежую воду все темные проделки мелкого подьячества. Горькие упреки слышались отовсюду, и никто не думал противоречить им. Поэты и прозаики, ученые и дилетанты, теоретики и практики – все бросались самоотверженно в мрачное болото невежества и злоупотреблений с пламенником обличения. В душе их кипела могучая сила, их речи горели огнем вдохновения, сожигая плевелы родной нивы. Восстань, поэт!{6} – ободряли поэты самих себя, размышляя о своем призвании, —