– Верещагин, бывший офицер? – Ничего особенного…
– Как ничего особенного? Посмотрите его в салоне… Какой свет! А изразцы? – Настоящие изразцы!
Илья Ефимович останавливается, делает продолжительную паузу, вынимает из кармана листочки, смотрит, надевает пенсне, откладывает листочки и продолжает:
– На все свое время. Что бы ни говорили, – это величина. Он – самобытен, он никогда, никому не подражал, он сам… Ах, как он увлекался! Он не шел за новаторами. Верещагин остался Верещагиным. Что такое новаторы? Они воображают себя новаторами, а на самом деле повторяют чужое. Все это было. Какой у них жалкий, крохотный масштабик! – и на кончике пальца, Илья Ефимович отметил крохотность масштабика новаторов.
– У Верещагина техника рядом с идеей. Вспомните его туркестанские картины. Восток, деспотизм… Жалкий бесправный народ. Это даже не мясо, а тряпки, целые вороха, грязных тряпок. У Гинсбурга Верещагин рассказывал, что на войне не умирают в каких-нибудь таких живописных позах, а просто, совсем просто. Идешь, видишь какой-то свернувшийся комочек, запекшаяся кровь – это убитый… До него не было солнца. Он первый у нас начал передавать свет. Самые художественные его картины – это средняя Азия. Он не мог сосредоточиться. Лица у него не играют роли, он не занимался ими. Хотя нет – иногда бывало: его опиумоеды. Какая там психология! Потом у него есть еще одна картина: Турки победили и одеваются в наши мундиры. Какой-то араб напялил на себя пальто, кажется генеральское, и такая глупая самодовольная, улыбающаяся рожа. Это очень хорошо! Я не знаю, почему эта картина не попала в Третьяковскую галерею.
Ах, какой это гигант! Его можно сравнить с Наполеоном, Петром Великим. Говорят, он был жесток – может быть, хотя это не жестокость. Это сложность натуры. Помните, когда Петр Великий казнил Гамильтон – красавицу. Ей отрубили голову. Петр поднял ее, поцеловал и начал объяснять народу анатомию: какие жилы, вены. Это – не жестокость. Также и Верещагин. Привели пленных башибузуков. Он обращается к Скобелеву, или Куропаткину:
– Нельзя ли повесить этих мерзавцев?
Он был против войны, а поехал со Скрыдловым взрывать турецкий броненосец. Это сложность натуры: много противоречий. Он любил все героическое: например, его Индия. Как все величаво, какой там свет! Можно даже подумать, что все это не на нашей планете. Его теперь критикуют, делают переоценки. Ах, это такие ничтожные переоценки…
Еще не смолкли продолжительные рукоплескания по адресу Репина, – на кафедре уже был маленький, смуглый и нервный скульптор Гинсбург. По словам его, редко в ком гармонировала так внешность с внутренним миром, как это было у Верещагина. Осанка, поступь, взгляд, благородство энергичных черт. Гинсбург, придя впервые на верещагинскую выставку, сразу, не видев портрета, узнал в толпе хозяина, Сам подвижный в достаточной степени, скульптор удивляется необычайной подвижности Верещагина. Сегодня Василий Васильевича – в Париже, а через месяц – уже на Гималаях, а там смотришь – уплыл в Америку. Ему не сиделось на месте. Он скучал в обычной буржуазной обстановке. Его тянуло к необычным людям, к необычной природе. С трудом Гинсбург, при помощи И.В. Стасова, уговорил Верещагина позировать себе для портрета-статуэтки.
– Хорошо, – согласился Василий Васильевич, – я могу вам дать четыре дня.
Начались сеансы. И вместе с ними, вместе с удовольствием начались дли Гинсбурга мучения. Верещагин позирует на ногах. Позирует стоически, несмотря на сильно раненую осколком гранаты икру. Гинсбург лепит, наконец, устает и просить пощады:
– Отдохнем, Василий Васильевич.
– Работайте!