Горячий визит
Несколько дней к Теремрину никто не приезжал, и он постепенно втянулся в работу, установив чёткий режим дня. До обеда проходил обследования и принимал лечебные процедуры, но после обеда его уже не беспокоили. Он совершал прогулку по живописному скверу, что перед зданием хирургического отделения, а затем садился за стол и до ужина не отрывался от рукописи.
В один из таких дней в дверь его палаты осторожно постучали.
– Заходите, открыто, – громко сказал Теремрин и встал из-за стола.
Вошла яркая молодая особа в очень короткой юбке. Она сняла модные светозащитные очки и зацепила их дужкой за отворот светлой блузки.
– Здравствуйте, Дмитрий Николаевич! Вот я и добралась до вас, – сказала она изумлённому Теремрину, который не сразу догадался, кто это.
– Здравствуйте, очень рад. Чем могу служить? – молвил он, любуясь гостьей.
– Татьяна, – назвалась она и тут же прибавила, хотя в этом уже необходимости не было: – Ольгина сестра.
– Проходите, Танечка. Вдвойне рад, – пригласил он.
– Родители послали к вам с гостинцами, – пояснила Татьяна.
– Большое спасибо, хотя совершенно нет нужды беспокоиться.
Он усадил её в кресло возле стола, а сам присел на краешек кровати и предложил:
– Будем пить чай?
– Зачем нет, – сказала она. – Можно.
Теремрин включил электрический чайник, поставил на стол чашки и вернулся на своё место.
– Значит, в госпиталь угодили?! – заговорила Татьяна. – Это сигнал о том, что где-то нагрешили вы, Дмитрий Николаевич. Непременно подумайте над тем, что делали в последнее время. Святые старцы говорит, что болезни для нас, что гостинцы с неба: заставляют задуматься над бренностью сущего.
Было удивительно слышать это от молодой, к тому же удивительно яркой и современной женщины.
– О, я великий грешник, – молвил Теремрин. – И действительно нагрешил в минувший месяц, предшествующий госпитальному пленению.
– Более чем наслышана, – всё так же весело и задорно говорила Татьяна. – Сначала подруге моей голову вскружили, а теперь вот и сестра оказалась в ваших сетях.
– Остаётся вскружить вам.
– Я от бабушки ушёл, я от дедушки ушёл, и от вас, товарищ волк, непременно уйду, – отшутилась Татьяна.
– В этом я не сомневаюсь.
Разговор сразу принял весёлый, шутливый оборот. Да и каким он ещё мог быть? Ведь они, хоть и встретились впервые, но многое знали друг о друге.
– Теперь подруга, похоже, с Синеусовым, а сестра – с мужем, а я один как перст, – с демонстративной грустью проговорил Теремрин. – И вдруг, такой бесценный подарок судьбы, которая посылает мне вас…
– Всё напишу Ольге, – смеясь, сказала Татьяна. – Вот уж она вам задаст. Она ревнива, – и вдруг, уже серьёзнее, спросила: – А вы бы женились на Ирине, если б не тот случай, с явлением Синеусова?
– Я уже не знаю, как ответить на этот вопрос, – признался Теремрин. – Создал необыкновенный, волшебный образ, а он рассыпался.
– Могу себе представить, какой образ вы создали, но, справедливости ради, скажу, что вы не сильно ошибались. Ирина действительно цельная натура. Она настоящая.
– Столько свалилось проблем, – неопределённо сказал Теремрин, не зная как реагировать на слова Татьяны.
– Сегодня много проблем – завтра много горя, если проблемы не решить немедля, – философствуя, сказала она. – Женились бы на моей сестре. Забрали бы её у этого «нечто».
– Не будем о «нечто», – сразу прервал Теремрин, не любивший обсуждать за глаза никого, а уж тем более, мужа своей пассии, но не удержался от вопроса: – А вы полагаете, она бы пошла за меня?
– С радостью.
– А вы?
– А я причём здесь? Ну и спросили! – молвила Татьяна и голос выдал волнение. – Вы меня и не знаете вовсе, а спрашиваете. А вдруг соглашусь?
Он засмеялся, но уже серьёзно сказал:
– Порой знаешь долго, а пяти минут не хватает, чтоб решиться.
И он прочёл ей стихотворение, которое когда-то читал Ирине. И, уже закончив, повторил последние две строчки: «Отчего же в тот миг я её не сорвал с беспощадной подножки вагона».
– Это посвящено Ирине?
– Нет, вовсе не ей.
– Я тоже пишу стихи, – вдруг сказала Татьяна и тут же с некоторой опаской спросила: – Скажете, мол, все ноне пишут?
– Так не скажу. Надо почитать, прежде чем вынести приговор: станет ли поэтом автор тех или иных четверостиший.
– А судьи кто?
– Во-первых, существуют определённые законы поэзии, придуманные не нами, во-вторых, чем взыскательнее судья, тем он честнее. Главное, чтоб суд вершился искренне, без задних мыслей. Нынешние стихоплёты пытаются оправдать свою бездарность тем, что ныне, де, писать в стиле девятнадцатого века ямбами, да хореями, не модно. Мол, всё это безнадёжно устарело. А на самом деле просто не могут писать так, а изображают что-то беспомощное, без рифм и ритма.
– Вы суровы. А я хотела дать вам свои стихи на суд.
– Обязательно дайте, – убеждённо заявил Теремрин. – Порою бывает, что и двух строчек довольно, чтобы дать человеку надежду, даже уверенность в том, что из него выйдет толк. Вы знаете, какой случай у меня самого был?! Ещё курсантом я дал почитать свои стихи – целый блокнот – одному поэту. Он всё просмотрел, всё забраковал, но сказал, что поэтом буду. Я удивился, а он усмехнулся и подтвердил сказанное, обратив моё внимание на всего две строчки из одного моего стихотворения: «Я вырываю из блокнота свои разбитые мечты».
– Интересно… Ну что ж, когда к вам в воскресенье приеду, привезу, если можно, – сказала Татьяна.
– До воскресенья меня уже выпишут. Но, думаю, мы найдём возможность увидеться.
– Тем более вы ещё не побывали у нас в гостях, а ведь приглашение никто не отменял, – напомнила она и тут же прибавила: – Ну, мне, наверное, пора, – но после этих слов они проговорили ещё достаточно долго.
Когда же снова напомнила, что ей пора уходить, Теремрин не сомневался, что расставаться ей совершенно не хочется, а потому попросил рассказать, где она работает. Он сам не знал, для чего задерживает её, но придумывал всё новые и новые темы для разговора.
– Я окончила Историко-архивный институт вместе с вашей Ириной.
– С синеусовской, – поправил Теремрин. – Кстати, как ей удалось поступить в столь престижный, я бы даже сказал, блатной вуз?
– Она же круглая отличница. Можно сказать, ходячая энциклопедия. А почему вы не спросили, как поступила я? Полагаете, что отец устроил? А ведь он тогда не в ЦэКа, а в войсках служил. Я тоже сама поступила. Ну а теперь преподаю в военной академии историю. Правда, не офицерам преподаю, а курсантам, которые у нас тоже слушателями называются.
Наконец, она решила, что пора прощаться. Бросив взгляд на кровать, задиристо сказала:
– И как вы только умещались с Ольгой?
– Очень просто. Могу продемонстрировать.
– В другой раз, – отшутилась она, видимо, учитывая, что другого раза уже не будет по причине его выписки.
Он пошёл провожать её к проходной.
– Справедливости ради хочу заметить, что Ирина не виновата в разрыве с вами, – неожиданно сказала Татьяна. – С Синеусовым у неё действительно что-то было до вас, но совершенно не то, что с вами. Она боялась, что ваши пути пересекутся, вот и сбежала. Вспомните свой рассказ «За неделю до счастья». А она ведь хорошая читательница!
– Ну и что дальше? – недоверчиво спросил Теремрин.
– Она, встретив Синеусова на пляже, вернулась в номер и хотела дождаться вас, но кто-то стал барабанить в дверь. Она решила, что он вычислил номер и теперь не отстанет. Каково же было её удивление, когда встретила Синеусова в вестибюле и выяснила, что не знает, в каком она номере.
– Кто стучал в дверь, я знаю. Мне один приятель газеты хотел передать, вот и разыскивал, – сказал Теремрин. – Но зачем она уехала? Могла бы мне всё честно рассказать.
– Это её решение, – молвила Татьяна. – Может, вам стоит помириться? – спросила она. – Я ей позвоню?
– Нет, этого делать не нужно, – возразил Теремрин, но уже без особой уверенности. – Есть и ещё одно обстоятельство. Мы, кстати, с Ольгой обсуждали эту тему, и пришли к единому выводу: связывать супружескими узами жизнь с человеком не своего круга – только несчастливые семьи плодить. Я уже сделал несчастной одну женщину.
– Жену?
– Да, жену. Но не будем об этом. Ведь чтобы изменить создавшееся положение, надо развестись, а как же быть с детьми?
– Бывает, что и без развода дети брошены. Вот как Павлик. В результате я им занимаюсь, – сказала Татьяна.
– Не надо осуждать, – заметил Теремрин.
– Я не осуждаю, но иногда бывает обидно, – Татьяна не договорила и не пояснила свою мысль, но Теремрин догадался, о чём она подумала или, во всяком случае, могла подумать.
– Всё будет хорошо, – мягко сказал он и повторил: – У вас всё будет хорошо, милая Танечка.
Он сказал это настолько проникновенно, с таким участием, что Татьяна спросила:
– Вам, очевидно, Ольга рассказала обо мне… Рассказала, что со мной случилось? – она сделала паузу и, не услышав ни подтверждений, ни возражений, прибавила: – Если рассказала, то вы не можете не понять, что не будет, ничего хорошего уже не будет.
– Ну вот, старушка старая нашлась. От тебя глаз не отвести. Я на тебя обратил внимание ещё тогда, когда приходила на мои вечера, – придумал он, чтобы сделать её приятное.
– Правда? – спросила она.
– Конечно, правда, – подтвердил Теремрин.
В эту минуту он готов был разорвать на части Стрихрнина, сломавшего жизнь этой милой девушке. Он очень осторожно и ненавязчиво обнял её. Она доверчиво прижалась к нему, еле слышно всхлипнув.
– А глазки у нас на мокром месте, – сказал Теремрин и, повернув её к себе, нежно коснулся губами этих самых повлажневших глазок.
Она не отстранилась, напротив, ещё крепче прижалась к нему и разрыдалась. Теремрин отвёл её на боковую дорожку скверика, усадил на скамейку, сев рядом в полном замешательстве. Татьяна разрыдалась у него на плече, и он понял причину: видимо ей долго пришлось носить в себе своё горе. Она не могла доверить его родителям, поскольку время для наказания Стрихнина было упущено, а травмировать просто так, не имело смысла. Случившееся стало для неё катастрофой. Она прятала своё горе за внешней беспечностью, весёлостью, она никого не пускала в свой внутренний мир, и вот вдруг, возможно, совершенно неожиданно для себя, пустила в него Теремрина. А он сидел с нею рядом, осознавая, что отправить её одну в таком состоянии нельзя, но и оставить у себя невозможно.
Так просидели они довольно долго. Близился отбой, после которого ходить по территории госпиталя не полагалось. И Теремрин решился:
– Знаешь что, – сказал он. – Пойдём ко мне в палату. Тебе надо успокоиться. Куда ты в таком виде поедешь?
Она повиновалась безропотно, и Теремрин загадал: если дежурная медсестра их не заметит, то он постарается оставить Татьяну у себя. Ну а если уж проскользнуть тайно не удастся, тогда придётся принимать какое-то иное решение.
Не встретив никого в коридоре, они вошли в палату, и Теремрин запер дверь на ключ.
– Не надо зажигать свет, – попросила Татьяна. – Я, небось, чумазая от туши.
Теремрин понял, что именно по этой причине она и согласилась вернуться в номер. Татьяна села в кресло. Теремрин опустился на широкий подлокотник, притянув её к себе. Она всё ещё всхлипывала, и он снова стал целовать её солёные от слёз глазки, щечки, руки, нашёптывая ласковые слова. В нём проснулась нежность, проснулась, быть может, потому, что его душа ощутила широкую, добрую душу Татьяны. Ему было жаль её сломанной жизни, и очень хотелось утешить, чем-то помочь. Но чем он мог помочь? Разве только участием. Женщина рождена, прежде всего, для того, чтобы стать матерью, и если эта возможность отнимается у неё, что же тогда остаётся?
Татьяна и по рассказам Ольги, и по первому впечатлению от встречи с ней производила впечатление бесшабашной, весёлой, неунывающей. Теремрин понял, что всё это своеобразная защита.
Как ей теперь жить? Как строить семью? Допустим, в век растущей безбожности и лицемерия не принято обращать внимание на утрату девственности. В средствах массовой информации это не только не порицается, но, напротив, поощряется. Обществу навязывается новая, пошлая и развратная идеология. Идеологами демократии подвергаются осмеянию чистота, нравственность, благочестие. Но как быть, если не только утрачена чистота, но и возможность иметь детей? Кто согласится в таком случае связать свою жизнь с подобной женщиной? Разве что по расчёту. Или, может быть, найдётся кто-то такой, кому уже всё это неважно: семья была, дети выросли, да и возраст далеко не юный. И не полтора десятка лет разница, которая с годами совершенно исчезает, а гораздо большая.
– Я немножечко успокоилась, – сказала Татьяна. – Можно приведу себя в порядок?
Когда вернулась в комнату, Теремрин сказал, что ей придётся остаться, потому что проходная уже закрыта.
– Ляжешь на кровать, а я устроюсь в кресле, – сказал он, предупреждая вопросы и возражения. – Я ж не омерзительный насильник, как некоторые и даже прикоснуться не посмею к столь чудному цветку.
После этих его слов она снова разрыдалась, вспомнив, очевидно, то, что случилось с нею.
– Почему я не встретила вас раньше?
– Потому что ты была ещё совсем крохой, когда я входил во взрослую жизнь, да и сейчас ты ещё почти ребёнок, хоть и задиристый, но очень милый ребёнок.
Женщины любого возраста любят, когда намеренно убавляют их годы, когда называют крохами, девчушками, разбойницами, забияками, разумеется, в добром, иносказательном смысле этих слов. Не была исключением и Татьяна.
– И всё же в кресле подремлю я, – решительно сказала она, дав понять, что остаётся. – Как можно больного согнать с госпитальной койки?
– Какой же я больной? – возразил Теремрин.
Он поднял её на руки и положил на высокую госпитальную койку, даже не скрипнувшую под её невесомым телом. Положил и тут же, расстегнув пуговки, стал аккуратно стаскивать юбочку, пояснив:
– Нужно снять, чтобы не помялась.
Татьяна тихо рассмеялась, заметив:
– Не так. Нужно через голову, – и тут же прошептала: – Вы меня будете раздевать, как ребёнка?
– Ты и есть ребёнок, милый мой, крошечный ребёнок. И кофточку надо не помять, – прибавил он. – У меня ведь утюга нет.
Даже в полумраке палаты он различил, что под кофточкой у неё ничего не было. Два изящных холмика белели перед его глазами, но он несмел прикоснуться к ним и молча любовался её стройной фигурой, особенно манящей в полумраке. Из одежды на ней осталась лишь белоснежная ажурная полоска, плотно облегающая особенно притягательную часть тела.
Татьяна не прерывала этого его восторженного созерцания, а он шептал:
– Как же ты поразительно прекрасна, какая у тебя роскошная фигура.
Она молчала, затаив дыхание, и тогда он снова нагнулся и коснулся губами её глаз, её щечек, словно желая не отступать от уже занятого рубежа. А грудь её манила и звала, и он коснулся губами прелестного холмика, сражённый волшебством этого прикосновения.
Татьяна дотронулась до его шевелюры, стала перебирать пряди его волос, ибо коротко он никогда не стригся, и перебирать было что. Её дыхание участилось, и она стала нашёптывать ему в ухо:
– Ну разве так обращаются с крохами? Что же это вы, милый Дмитрий Николаевич? Ну, так же нельзя, – и тихий, добрый, радостный смех сопровождал этот шёпот. – Я же могу не выдержать, это же невозможно выдержать… Дмитрий Николаевич!
Её голос звенел в его ушах как волшебный колокольчик. А Теремрин продолжал целовать её, не сдавая и этой, завоёванной позиции, но и не продвигаясь дальше. Ни о каком, даже самом незначительном проявлении настойчивости он и не помышлял, во-первых, потому, что это было не в его правилах, а, во-вторых, потому, что Татьяна однажды уже хлебнула с лихвой грубой силы. Она была спокойна, и он предполагал, что причина её спокойствия в том, что он был ещё одет. Для того, чтобы раздеться, ему необходимо было оторваться от неё, а это давало ей возможность поступить так, как она захочет. Темнота позволяла ей не стесняться наготы, которой, впрочем, можно было гордиться.
Внезапно, повинуясь страстному желанию, он дерзко провёл губами от груди к животику и дальше, до самой ажурной преграды, скрывающей то, что всё ещё оставалось недосягаемым для него. Она вздрогнула от этих прикосновений, а он, чтобы не дать её сказать ни слова, оторвался от притягательного места и коснулся губами её губ, чтобы задохнуться в долгом головокружительном поцелуе.
Если Ольга загоралась от малейшего прикосновения, что выдавало в ней не столько темперамент, сколько уже определённую опытность, то Татьяна вела себя робко, слабо отвечая на ласки. Он ведь почти совсем не знал её, не ведал о том, что было с ней после того рокового случая со Стрихниным: были после этого мужчины, нет ли? Уравновешенное состояние и её самой, и всего её тела, спокойно реагирующего на самые нежные ласки, говорило о том, что в ней, физиологически ставшей женщиной, женщину никто не пробудил. Более того, испытав однажды грубое насилие, она, как это часто бывает с женщинами, возможно, побаивалась повторения того, что оставило неизгладимый след. Она долго не могла оправиться от удара, и с сопряженными с этим физическим и нравственным ударом, болью, стыдом, даже угрызениями совести. Это ведь только демократические СМИ утверждают, что для женщины переспать, всё одно, что покурить или выпить чашечку кофе, а на самом деле для женщины здесь всё не столь просто, как для мужчины. Ведь женщина, если это женщина с большой буквы, а не либерально-демократическая особь с искривлённым сознанием, не может не видеть в мужчине, с которым идёт на близость, возможного отца своих детей. Беда Татьяны была и в том, что она, воспитанная правильно, благочестиво, не по своей вине, а по своей беспечности и доверчивости, теперь уже не могла видеть в мужчине отца своих детей, как бы страстно ни желала этого. Видеть же в мужчине лишь предмет удовлетворения своей страсти, она не только не могла по своему воспитанию, но даже и не умела. Пойти на близость для неё не было делом невозможным, поскольку всё, что могло свершиться, уже свершилось и большего случиться не могло. Но она не понимала радости в этой близости, а потому после того ужасного случая просто избегала общения с мужчинами, если замечала у тех, с кем общалась, определённого рода желания.
К тому, что делал в эти минуты Теремрин, она отнеслась спокойно, как к безобидной юношеской игре, а к его ласкам – как к почти безобидным ласкам.
Врачи ей сказали, что детей не будет, но этот приговор, этот диагноз она не проверяла, потому что не было у неё такого человека, с которым хотелось бы это проверить. Да и не было оснований не верить врачам.
До случая со Стрихниным она встречалась с одним сокурсником, можно даже сказать, женихом. После того рокового удара она нашла в себе силы сказать ему, только ему одному всю правду: подверглась насилию, вынуждена была прекратить беременность, чтоб не родить ребёнка от подлеца, а теперь – бездетна.
Жених изменился в лице, долго молчал, а потом вдруг сказал, каким-то незнакомым её тоном: «А ты уверена?». «В чём?». «В том, что детей не будет?». «Не знаю». «Так давай попробуем», – предложил он и довольно грубо коснулся того, чего касаться она ему не позволяла. Татьяна ударила его по руке и спросила: «А если детей не получиться?». Он только пожал плечами. Стало ясно, что дети здесь не при чём. Он просто хотел воспользоваться ситуацией. Это была их последняя встреча.
И вот теперь она оказалась в полной власти человека, который нравился ей давно и который не мог не вызывать уважения. И Ольга, и Татьяна были ещё воспитаны без демократизированных вывертов и новшеств – они считали мужчинами в полном смысле слова людей мужества и отваги, а не ново «русских» особей. Сбежавший жених не оставил сожалений, ведь, как ей стало впоследствии известно, он даже от службы в армии сумел уклониться, а это для Татьяны являлось определённым показателем.
Ей нравились ласки Теремрина, но она начинала понимать, что бесконечно так продолжаться не может, и боялась того момента, когда он сделает очередной шаг.
– Ласточка моя, солнышко моё, – вдруг прошептал Теремрин. – Ты позволишь мне лечь рядом? Устал стоять скорчившись.
Этого варианта она не ожидала, и подвинулась к стенке, освобождая ему место. Тогда он мгновенно разделся до равнозначного с нею положения, и лёг на краю кровати. Она ощутила прикосновение его сильного тела, но не грубого и злого, а очень приятного ласкающего каждой клеточкой. Отстраниться некуда, она и так оказалась у самой стенки. Он обнял её, повернув к себе и её острые, совсем ещё девичьи грудки уперлись в его широкую грудь. Она даже не представляла себе прежде, что это может быть столь приятно. Его руки сомкнулись у неё на спине и сдавили её до хруста косточек.
Теремрину казалось, что он давно не испытывал ничего подобного. Разве что с Ириной! Но те ощущения перечёркнуты её бегством, а потому к воспоминаниям о них примешивалась горечь разочарования. Татьяна вся напряглась, словно чего-то ждала и боялась этого ожидаемого. Теремрин понимал, что она не изжила ещё страх перед тем, что может случиться сейчас, сию же минуту. Ведь всё, что было со Стрихниным, не могло не оставить ощущения боли, отвращения и ужаса. Он старался сделать так, чтобы в том месте, где она ощутила боль при общении с этим негодяем, теперь возникло иное ощущение. И его старания достигали цели, ибо Татьяна ощущала хоть и жёсткое, но очень приятное прикосновение чего-то неведомого, будоражащего. Она ощутила, как рука Теремрина скользнула к талии, потом чуть ниже и двинулась дальше, освобождая её от преграды, которая мешала продолжению его действий. Непередаваемое ощущение проникло дальше, дразня и будоража её всю, оно нарастало, и вот уже оно подавило страх, призывая к ответным действиям. Татьяна крепко обняла его и стала целовать в губы, в лоб в щеки, распаляя и его и себя этими поцелуями.
Теремрин был особенно нежен, был так осторожен, как, наверное, никогда. И его нежность достигла цели. Когда он, долго изнуряя себя, всё же достиг желаемого, когда они, сплетясь в объятиях, замерли измождённые, Татьяна прошептала:
– Милый, после того страшного для меня случая, это у меня впервые… И так хорошо, так волшебно. Ты вернул меня к жизни. Хотя вернуть меня к полноценной жизни не под силу даже тебе,
Они как-то естественно и спокойно перешли на «ты», и он сказал ей:
– Всё от Бога. Ты же сама говорила, что не проверяла, правы или не правы врачи.
– Скоро узнаю.
– То есть?
– У меня сегодня самый, как говорят, опасный период. Так говорят, – уточнила она, – те, у кого всё в норме. У меня же опасных периодов нет.
Теремрин промолчал, а она вдруг повернулась и легла к нему на грудь, задорно заявив:
– Если что, я на живодёрню больше не пойду. А вдруг! Я буду так рада. Все женщины этого боятся, когда вот так, с посторонними мужчинами. А я не боюсь…
После слёз и огорчений Татьяну вдруг охватил необыкновенный подъём. Она стала поддразнивать Теремрина, ожидая, что напугает его своими дерзкими заявлениями и рассуждениями о том, что он, возможно, сделал её матерью.
Теремрин понял её состояние и очень спокойно и твёрдо сказал:
– Что будет, то будет. А я тебя и не пущу на живодёрню.
Он сказал, чтобы сделать ей приятное, будучи уверен в том, что её мечты и надежды совершенно напрасны. Чудес, как он полагал, в этом вопросе не бывает.
Наутро Теремрин проснулся с таким ощущением, будто радость пробудилась в нём раньше него самого и захватила всё его существо. Татьяна ещё спала, по-детски счастливым сном, и голова её мирно покоилась на его плече. Они лежали, тесно прижавшись, и в эту первую их ночь, им, наверное, хватило бы ещё более узкой койки, чем та, весьма внушительная, госпитальная, которая была в их распоряжении. Он не помнил, когда они заснули, и кто заснул раньше. Скорее всего, отдав друг-другу все силы, которые могли отдать, ни он, ни она не заметили этой детали. Он долго лежал, не шевелясь, чтобы не разубедить её. Одеяло чуть съехало, или она специально его скинула, потому что было жарко, и его взгляду открывались её восхитительные ноги, которые он, в порыве нежности, целовал ночью в минуты отдыха от поцелуев и ласк, ещё более горячих. Пряди её волос рассыпались по подушке, позолотив её, покрыли воздушным, ароматным покрывалом его грудь, плечо. Выкормыши из рекламных программ демократии ельцинизма назвали бы эти волосы сексуальными, но Теремрин просто восторгался ими, настоящими, светло-русыми, и мог убедиться, что цвет их натурален, а не сдобрен всякой мерзостью, именуемой модными красителями с отвратительными и зачастую неприличными названиями. Тем более, он даже со своим опытом вряд ли бы мог сказать, чем отличаются волосы сексуальные от несексуальных. А вот чем отличается любовь истинная от влюблённости, уже начинал понимать. Не устаю повторять, что под любовью в романе подразумеваю Любовь, а не то, что этим словом, пытаясь опоганить его, называли выкормыши ельцинизма и называют до сей поры живучие их последователи.
Теремрин с любовью смотрел на её глазки, которые ещё были закрыты, на слегка приоткрытый прелестный ротик, он ощущал едва заметное, в такт лёгкого дыхания, движение девичьих грудок, касающихся его груди. Он уже наполнялся неистребимым желанием повторить немедля всё, что было ночью, он ещё не думал ни о чём, что ожидало впереди, но если бы задумался, наверное, не смог бы назвать всколыхнувшиеся в нём чувства любовью. Эго озарила влюблённость, возникшая внезапно, под воздействием чего-то невероятного, оказавшегося в какой-то момент выше его сил. Этому способствовало сопереживание горю прелестной девушки. К этому звали её искренность и доверчивость, её откровенность и в тоже время её несомненные чувства к нему. Она едва скрывала их. Всё это привело к невероятной вспышке, последствия которой не прошли до утра, будоража его волшебными, неповторимыми воспоминаниями.
Было уже не очень рано, но в воскресный день вряд ли кто-то мог побеспокоить, тем более, все таблетки, препараты, анализы закончились по причине скорой выписки. В таком положении, в котором оказались они с Татьяной, Теремрин мог бы пролежать целую вечность, если бы смог сдержать горячие желания. Он не только созерцал, но и ощущал её ноги, которые сплелись с его ногами. А Татьяна всё спала счастливым, безмятежным сном, и он несмел прервать это её чудесное состояние. И тогда он вдруг попытался воскресить и закрепить в памяти до мельчайших подробностей всё, что произошло этой невероятной, волшебной ночью. Он хотел запомнить всё, что бы когда-то, может быть скоро, а, может быть в будущем, воспроизвести в рассказе, повести или даже романе эту жаркую ночь, причём, воспроизвести так, чтобы те, кому доведётся прочесть искромётные строки, правильно восприняли написанное и смогли разделить с ним его восторг.
Наконец, Татьяна приоткрыла глаза и несколько мгновений лежала, не шевелясь, соображая, что с нею и где она. Это походило на медленное возвращение в реальность бытия.
– Боже! Неужели всё это не сон?! – прошептала она, ещё теснее прижимаясь к нему. – Как я мечтала о том, что просто познакомлюсь с вами, просто заговорю, а о подобном не только помышлять не смела – подобное было за пределами мыслей моих. Боже! Я не могу передать того, что испытала – у меня нет слов. Ещё вчера я шарахалась от мужчин, я боялась любого прикосновения… Всё это после того…
– Не надо о плохом. Постарайся забыть… И почему вдруг снова на «вы»?
– Ещё не проснулась, – пояснила она. – Я хочу сказать, что плохо осознаю, что со мной творится, и что я говорю. Не знаю, что нужно говорить?
Теремрин улыбнулся, но тут же и посерьёзнел. Ему радостно было слушать то, что она говорила. Но в то же время нарастало некоторое беспокойство, потому что мера ответственности за содеянное, и за то, что он продолжал делать, пока ещё робко, но постучалась в его сознание. Он прогнал неприятные мыли и закрыл прелестный ротик Татьяны горячим поцелуем, проложившим путь к новым ласкам, столь же бурным и горячим, которым уже не мешал дневной свет. Напротив, им хотелось не только чувствовать – им хотелось видеть друг друга.
Они не наблюдали часов, а потому вряд ли могли потом сказать, сколько длилось это дневное продолжение того, что было ночью. А в плотно зашторенное окно палаты всё настойчивее пробивались солнечные лучи. Вот один из них дерзко осветил её глаза, и она, зажмурившись, тихо и радостно, как-то очень по-детски засмеялась. Собственно, до взрослости ей было ещё далеко, несмотря даже на перенесённое испытание. Она ничего не умела, ничего не знала, и Теремрина это приводило в ещё больший восторг. У неё ещё не пропало чувство стыдливости, и она попросила его отвернуться, чтобы пойти принять душ. Пора было собираться домой.
Он нехотя выпустил её из своих объятий, успев поцеловать всё, до чего дотянулся губами, пока она перекатывалась через него к краю кровати. Она ушла, и он с восторженным трепетом окунулся в подушку, которая хранила ещё её необыкновенный девичий аромат.
Увидев его, уткнувшегося в подушку, она испуганно спросила, что с ним, и когда он резко повернулся к ней, на какие-то мгновения забыла, что стоит перед ним во всём великолепии обнажённого тела. Он притянул её к себе, обнял, и она с величавым достоинством приняла ласки, позволив ему коснуться губами сначала одной, а потом второй грудки. Тело было прохладным и свежим после душа, капельки воды кое-где остались, не убранные полотенцем, и сверкали на тронутом загаром животике в свете всё того же дерзкого солнечного лучика, ещё недавно заставившего её радостно зажмуриться. Капельки сбегали вниз, и он провожал их горячим взглядом, ощущая желание следовать за ними всем своим существом.
– Ты неутомим, – очень ласково и мягко сказала она.
– А ты?
– Мне неловко, – тихо молвила она, покраснев. – Но, наверное, тоже.
И снова они слились в клубок страсти и взаимного восторга. Причём страсть их не была страстью животной, той, что обычно рекламируют определённые фильмы, снятые полоумными режиссёрами – их страсть была нежной и трепетной, ибо он старался не обидеть её ни малейшим неласковым или резким движением, и, как опытный дирижёр, деликатно, но настойчиво добивался синхронности в каждом действии, в каждом движении.
Но наслаждения не могли продолжаться бесконечно. Близилось время обеда. В палату вполне могли заглянуть, чтобы узнать, не случилось ли что с больным. Завтрак по выходным пропускали многие, но на обеде бывали практически все.
Теремрин и Татьяна медленно направились к проходной и, не сговариваясь, остановились у той скамеечки, где он утешал её накануне.