bannerbannerbanner
Инженеры

Николай Гарин-Михайловский
Инженеры

Полная версия

VI

В пять часов утра Аглаида Васильевна была уже на ногах. Она долго стояла на коленях перед своим большим киотом, уставленным образами. Были тут и старые и новые, были и в золотых и серебряных ризах, были и маленькие без всяких риз, совершенно темные. Висели крестики, ладанки, лежали пасхальные яйца, одно маленькое, красненькое, десятки лет уж лежавшее, совершенно высохшее и только во время тряски издававшее тихий звук от засохшего комка внутри.

Каждую пасху Аглаида Васильевна брала яйцо в руки и погружалась на несколько мгновений в соприкосновение с тем, что было когда-то.

– Мама, что это за яичко?

– Вам это знать не надо.

Был канун троицы. Аглаида Васильевна ждала сегодня Зину с внуками и внучками.

Она молилась больше часу. Встав, утомленными тихими шагами она прошла в столовую, взяла спиртоварительную кастрюльку, кофейник, кофе, сливки, просфору и вышла на террасу.

Радостное, светлое утро ослепило ее.

В соседнем монастыре уже звонил колокол.

«Хороший знак!» – подумала Аглаида Васильевна.

Она положила все предметы на стол и медленно, удовлетворенно три раза перекрестилась. Затем она села в соломенное кресло и некоторое время отдавалась охватившему ощущению красоты картины.

На террасе была тень, была прохлада, а там, на море, на горах, солнце уже ярко сверкало.

Как будто настал уже великий праздник и природа в сознании его замерла, охваченная восторгом, счастьем, сознанием своей жизни, бытия.

Только люди густой муравьиной толпою на пристанях копошились, и глухой гул толпы несся оттуда.

Аглаида Васильевна отыскала глазами купол собора, опять трижды перекрестилась. Затем она начала варить себе кофе.

Эти часы были лучшими в ее жизни. Потом проснутся дети, ворвутся, шум и заботы дня у каждого свои, многосложные, перепутанные; приедет Зина с детьми, а теперь часы отдыха, часы, когда она только с богом, когда она набирается сил для всего предстоящего дня.

А чтоб их иметь достаточно, прежде всего мудрое правило – довлеет дневи злоба его, и другое – на все его святая воля. Думала в эти часы Аглаида Васильевна только о приятном.

Вот сын кончил и приехал. Пережить с ним пришлось больше, чем со всеми остальными, вместе взятыми, детьми. Буквально был вырван из объятий смерти, из объятий ужасной болезни.

Самого его заслуга, конечно, большая, но еще большая Наташи, которая свою жизнь отдала за него. А еще большая, конечно, святого Пантелеймона, которому умирающего тогда сына передала Аглаида Васильевна. Надо сегодня отслужить ему молебен, надо на Афон из первого жалованья сына отправить двести рублей… И непременно заказать образ со святыми Артемием и Пантелеймоном. Конечно, величайшая ее мечта, чтоб к концу жизни ее Тёма, прошедший уже весь тяжелый путь искупленья, в созерцании познанной жизни, последние свои минуты провел уже под схимой, приняв имя подарившего ему жизнь – Пантелеймона.

И еще об одной мечте своей подумала и вздохнула Аглаида Васильевна. Чтоб на этом образе была и та святая, имя которой будет носить подруга жизни ее сына.

«Аделаида», – где-то в самых тайниках сознания пронеслось это имя, но Аглаида Васильевна отогнала это, как суетное пока, и, крестясь, громко сказала:

– Во всем будет твоя святая воля!

Было много и неприятного, что хотя и гнала от себя Аглаида Васильевна, но все-таки прокрадывалось в голову: Маня и ее отношения к революционной партии! За одно была спокойна только Аглаида Васильевна, что здесь ни о каких любовных похождениях не могло быть и речи.

Все ее дочери в этом отношении больше чем застрахованы. Она сумела внушить им не только ужас, но даже полное отвращение ко всему, что не освящено браком, традициями.

Даже и при таких условиях эта сторона жизни не удовлетворяла их. Пример Зина. Все ссоры и раздоры ее с мужем, разгул мужа, все расстройство его дел – причиной всему было отношение к нему его жены. Эту сторону жизни Зина называла животной и говорила о ней с раздражением, бешенством и тоской.

– Я не могу, не могу выносить его ласки, когда его лицо делается животным, бессмысленным, это так отвратительно, так невыносимо ужасно!

И прежде Наташа, а теперь и Маня и Аня слушали и сочувствовали ей всеми тайниками своего существа. И даже в детях Зина не находила утешения, потому что и они были порождением того же омерзительного, греховного и тех мгновений, когда и она сама была унижена.

В последнее время особенно обострились отношения между Зиной и ее мужем. Она не хотела больше детей и единственный способ настоять на своем видела в прекращении супружеских отношений. Муж ее рвал, метал, пьянствовал, развратничал и все больше запускал дела. Из последнего займа в пятьдесят тысяч под будущий посев он привез домой только пятнадцать. Это уже знала Аглаида Васильевна из письма. Что-то у них там теперь? Как внуки? Сердце Аглаиды Васильевны радостно забилось. Эти внуки были ей теперь дороже, чем собственные дети, их любовь, их вера в ее силы. Слово – баба, – с которым они постоянно обращались к ней, чувствуя в ней и защиту и высший авторитет, звучало в ее ушах, как лучшая музыка в мире.

Когда все проснулись и пили чай и кофе на террасе, Аглаида Васильевна вышла, уже одетая в обычное черное платье, с черной кружевной косынкой на голове, и сказала:

– Тёма, я не касаюсь твоих религиозных убеждений, и не для тебя, а для себя, я прошу тебя и даже требую, чтобы ты пошел со мною в церковь отслужить молебен святому Пантелеймону.

Карташев смотрел на мать и все еще никак не мог свыкнуться с переменой в ее лице от выпавших зубов. Лицо ее стало от этого приплющенным снизу. Как-то было жалко и смешно смотреть на всю ее и вызывающую и неуверенную в то же время фигурку.

– Я ничего не имею против, – ответил Карташев.

Все облегченно вздохнули, насторожившись было, как бы Тёма не сделал из этого министерского вопроса. В церковь пошли только мать и сын. В ближайшую монастырскую церковь. Надо было только повернуть за угол, и перед глазами уже вставали белые монастырские стены с большими воротами посреди. Из-за стены выглядывали большие деревья густого тенистого сада. В воротах с кружкой стояла пожилая, полная, благочинная монахиня, которая радостно кланялась поясными поклонами Аглаиде Васильевне. Подойдя, Аглаида Васильевна поцеловалась с монахиней и, показывая на сына, сказала:

– Вот позвольте вам, мать Наталия, представить моего первенца. Приехал из Петербурга, кончил курс, инженер.

Мать Наталия кланяется, кланяется и Карташев.

– Идем молебен отслужить святому Пантелеймону, я вам рассказывала…

– Как же, как же, помню, помню! Радостно видеть своими глазами чудо господне, его святого Пантелеймона и нашего покровителя молитвами содеянное.

– Святой Пантелеймон, – пояснила мать сыну, – покровитель этого монастыря.

Карташев первый год жил на этой квартире и раньше никогда не бывал в монастыре.

Когда Аглаида Васильевна проходила дальше, монахиня ласково-просительно сказала:

– А уж после молебна не откажите с сынком в келейку нашу испить чашечку чаю. Не побрезгуйте, – поклонилась она и Карташеву, – мы вашу матушку чтим, как нашу мать родную, а вас, как брата нашего общего отца и покровителя святого Пантелеймона. Вы образ его на воротах приметили?

– Как же, как же!

Карташев поклонился монахине и, идя с матерью по мощеным плитам монастырского двора, сказал:

– Очень симпатичная и не глупая.

– О, очень не глупая. Она всем монастырем управляет собственно, но и самая смиренная, как видишь, не пренебрегает никаким трудом, никогда послушнице не позволяет прибрать у себя, все решительно сама делает.

Церковь, охваченная с трех сторон деревьями, сверкала своими белыми фронтонами.

– Смотри, как радостно, точно машут нам деревья, – сказала мать.

– Очень уютно и очень чисто, – ответил сын.

Когда они входили под своды церкви, женский хор где-то на хорах звонко пел, а священник, благословляя редкую толпу, говорил:

– Благословение господне на вас.

Мать радостно, тихо шепнула сыну:

– В какой момент вошли – чудный знак!

– У вас ведь плохих нет, – так же тихо ответил ей сын.

Мать встала на колени и погрузилась в молитву.

Обедня кончилась, мать пошепталась с диаконом, и сейчас же начался молебен.

Мать весь молебен прослушала на коленях. В одном месте молебна она дернула сына за ногу и показала на пол. Он тоже встал на одно колено и наклонил голову, думая, долго ли надо ему так стоять. Ноги его затекли, и он опять поднялся на ноги, думая, как это мать может стоять так долго.

Когда молебен кончился, он сказал это матери.

– А завтра три часа придется стоять так!

– Почему?

– Первый день троицы, весь акафист святой троицы – все на коленях.

– Хорошо, что предупредили, – усмехнулся Карташев.

– Глупенький, это твое дело, мне важно было сегодняшнее. Ты мне такой праздник сегодня сделал… Больше, чем окончание курва.

И священнику и диакону мать представила сына.

Священник покровительственно смотрел на Карташева и говорил:

– Ну, стройте, стройте нам дороги, да покрепче, чтоб костоломками не были. Место уже имеете?

– Нет еще.

– Ну, все в свое время. Довлеет дневи злоба его.

– Вот, вот, батюшка, – сказала Аглаида Васильевна, – золотыми буквами в сердце всякого должны быть написаны эти слова.

– А без этого как жить? Разве чирикали бы так беззаботно птички, была бы вся эта божья благодать?

И священник указал кругом. В открытые окна церкви заглядывали зеленые деревья, белые и розовые кисти цветущих акации, сверкало там за окнами солнце, еще более яркое от прохлады в церкви. Уже вносили траву для завтрашнего дня, и этот аромат свежих трав, настой мяты, васильков и других полевых цветов слился с свежим и сильным запахом белой акации, сирени.

Они повернулись к выходу, и Карташев вдруг увидел у одной из колонн скромную фигурку Аделаиды Борисовны.

 

Аглаида Васильевна так и рванулась к ней и, горячо целуя, сказала:

– Голубка моя стоит здесь… Вы были на молебне?

– Да.

– Я никогда вам этого не забуду! Сегодня такой для меня праздник…

Аделаида Борисовна покраснела, как краснеют девушки ее возраста – до корня волос, до слез.

Карташев с несознаваемым восторгом смотрел на нее.

Но при выходе Аделаиде Борисовне пришлось еще раз покраснеть и даже совсем сгореть от стыда.

У притвора стоял нищий, высокий старик, угрюмый, державший себя с большим достоинством.

Аглаида Васильевна остановилась и подала ему.

Аделаида Борисовна достала маленький изящный кошелек, вынула оттуда серебряную монетку и тоже подала.

Старик посмотрел на нее и сказал:

– Да пошлет тебе господь хорошего мужа! Святому Артемию молись.

Выходившая уже Аглаида Васильевна остановилась, как пораженная громом. Она так и стояла, пропустив вперед сына и Аделаиду Борисовну, а затем, повернувшись к церкви, перекрестилась и положила земной поклон. После этого она подошла к нищему и, подавая ему трехрублевую бумажку, сказала:

– Молись, угодный богу человек, чтоб пророчество твое сбылось! – И совсем шепотом прибавила: – Молись за Артемия и Аделаиду!

И Аглаида Васильевна вышла на полянку, где ждали ее сын, Аделаида Борисовна, мать Наталия и другая монахиня, тоже пожилая, маленькая, полная.

– Милости просим!

– Позвольте прежде всего, дорогие мои, – сказала Аглаида Васильевна, – познакомить вас с этой дорогой моей барышней. Она сестра Евгении Борисовны.

– А-а! – воскликнули монахини и жали руку Аделаиды Борисовны.

– Ну, тогда и вас уж тоже позвольте просить для знакомства на чашечку чаю.

Мать Наталия, махнув рукой и добродушно прищурившись, сказала:

– Уж все равно заводить знакомство, чем с одним, – она посмотрела на Карташева, – так вдвоем еще веселее.

Она скользнула по Аделаиде Борисовне и, низко кланяясь, протягивая рукой вперед, кончила:

– Милости просим, милости просим, и да благословит ваш приход господь бог и святой Пантелеймон наш! Мать Наталия и мать Ефросиния, вперед дорогу показывайте!

– Ну, или так – мать Наталия вперед, а я сзади, чтоб не разбежались! – сказала вторая монахиня.

– И я с вами! – сказала ей Аглаида Васильевна.

Так они и шли под боковой колоннадой, и шаги их звонко отдавались по плитам, – впереди мать Наталия, потом Аделаида Борисовна и Карташев, а сзади Аглаида Васильевна с матерью Ефросинией.

Потом пошли длинным желтым коридором с такими же каменными плитами, темными, блестящими и звонкими. В окна коридора лил яркий свет, по другую сторону коридора шел ряд дверей в кельи. Иногда такая дверь отворялась, и оттуда выглядывала голова монашки. Увидев Аглаиду Васильевну, монашки радостно целовались, а Аглаида Васильевна знакомила их с ее сыном и Аделаидой Борисовной.

– А вот и наша хата! – сказала мать Наталия, широко распахивая дверь своей кельи и низко кланяясь. – Не побрезгуйте, Христа ради!

Все вошли в низкую продолговатую и узкую келью с маленьким окошечком в тенистую часть сада. В келье пахло кипарисом, мятой и еще какими-то пахучими травами или маслами.

Вдоль одной стены, ближе к окну, стояла застланная нара, против нее вдоль противоположной стены стенной шкаф со множеством полочек и ящичков.

Ближе к двери простой деревянный стол, покрытый цветной скатертью. Принесли еще два табурета, и все сели.

Молодая монахиня внесла медный, ярко блестевший самовар. Самовар кипел, пышно разбрасывая вокруг себя струи белого пара.

Молодая монахиня поставила самовар и ждала приказания. Это была стройная, красивая, с живым взглядом черных глаз девушка.

– Вот, позвольте вас познакомить, – сказала, привставая, мать Наталия, – наша молодая послушница Мария, во Христе.

– Мы знакомы, – приветливо ответила Аглаида Васильевна и поцеловалась с молодой монахиней.

Молодая Мария прильнула к Аглаиде Васильевне, так же радостно прильнула и к Аделаиде Борисовне и, потупясь, протянула руку Карташеву.

– А теперь, дорогая Мария, – сказала мать Наталия, – принеси нам хлебушка, икорки, балычка, грибков.

Мария бросилась было к дверям.

– Да, постой! – спохватилась мать Наталия, – принеси и сливочек. – И, обращаясь к Аглаиде Васильевне, прибавила: – Что ж нам неволить их? – Она показала на молодежь. – Придет еще время им поститься.

– Какая красавица ваша Мария! – качала головой Аглаида Васильевна, – и какая молодая! Невольно страшно за нее: вдруг – пожалеет.

– Господь спаси и помилуй, – перекрестилась мать Наталия, – у нас в болгарском монастыре был такой случай… Мария ведь тоже болгарка; еще девочкой со мной была! Ох, и перестрадали мы!

Разговор перешел на болгарские монастыри, на Болгарию, откуда мать Наталия только в прошлом году приехала. Начавшаяся война вызвала особый интерес к стране, за которую лилась теперь кровь.

Принесли просфоры, хлеб, икру, балык, грибки и сливки.

Все, не исключая и послушницы, сели около стола. Мать Наталия рассказывала, не торопясь, толково и умно.

– И красивы же болгарки. Таких красивых женщин, я думаю, нигде в мире в другом месте нет. Видала я Библию с рисунками. Так вот там только такие лица. И лицом, и складом, и поступью – всем взяли – каждая царица. А мужики у них маленькие, кривоногие, и, прости господи, есть такие уроды, что во сне увидишь – и испугаешься.

И когда все смеялись, мать Наталия смотрела, кивала головой и добродушно повторяла:

– Уроды, уроды…

– Есть и красивые! – сказала послушница и покраснела.

– Старыми глазами, может, и проглядела, – ответила сдержанно мать Наталия и заговорила о своей предстоящей поездке в соседний монастырь.

Напившись чаю, гости встали и, приглашая монахинь, попрощались с ними.

На обратном пути в коридор высыпал весь монастырь. Были тут и старухи и молодые. Все они ласково кивали головами, иногда крестили и по проходе о чем-то шушукались.

Аглаида Васильевна услыхала один этот возглас:

– В добрый час!

И, наклонив голову, перекрестилась.

Прямо из монастыря Аглаида Васильевна поехала по делам в город, а в это время мать Наталия крикнула Аделаиде Борисовне и Карташеву:

– А в садике нашем и не побывали; зайдите посмотреть!

Карташев посмотрел на Аделаиду Борисовну, та – нерешительно на него, мать Наталия настаивала, и оба они возвратились назад в монастырь.

Аглаида Васильевна уже с извозчика оглянулась, но у ворот стояла только мать Наталия, которая и показала ей широким взамахом на монастырь, крикнув:

– Заманила опять ваших голубков!

– Постой!

Аглаида Васильевна сошла с извозчика, и к ней быстро подошла мать Наталия.

– Ведь знаете, мать Наталия, я только сейчас вспомнила свой сегодняшний сон! Стою я будто у окна, и вдруг белая голубка опустилась ко мне на плечо и так воркует, так ласкается…

– Божий сон – в руку сон! Чтоб не сглазить. Да не сглажу – глаза голубые ведь у меня… Сколько живу, сглазу не было… Давай бог, давай бог.

Обе женщины еще раз поцеловались, и мать Наталия, вдруг отяжелев, слегка прихрамывая, пошла в монастырь.

Во дворе уже никого не было. Еще на улице она слышала радостный возглас:

– Пожалуйте, пожалуйте!

Теперь она слышала веселый говор в саду.

Мать Наталия, подумав: «И без меня там справятся», – пошла по хозяйству.

VII

Дома ждала телеграмма от Зины: «Если Тёма может приехать за мной, то на троицу приеду с детьми».

Карташев в тот же день выехал за сестрой в имение Неручевых «Добрый Дар».

«Добрый Дар» находился в северо-западной части Новороссийского края, где местность уже теряла свой исключительно степной характер.

И здесь также открывались перед глазами необъятные степи, но местами попадалась и взволнованная местность, изрытая крутыми оврагами, подымались тут и там высокие холмы, а иногда торчали скалы, обнаженные, угрюмые, на которых вили свои гнезда сильные орлы, называемые беркутами.

Под вечер сверкнула перед ним красная крыша господского дома, и он опять увидел знакомые места. Вспомнил еврейку и нарочно по дороге заехал в корчму узнать, как она поживает. Но старый еврей Лейба с большой белой бородой, почтенный, солидный, на вопрос Карташева ничего не ответил и даже совсем ушел.

Какая-то дивчина-наймичка, с высоко заткнутой за пояс сподницей, из-под которой обнажались до колен ее голые ноги, с большими грудями, болтавшимися под рубахой, торопливо рассказала Карташеву, что дочь Лейбы убежала с соседним барином и теперь в монастыре, где примет христианство и выйдет за барина замуж. А старик Лейба после бесполезных хлопот проклял дочь и никогда об ней больше не говорит.

Весь охваченный воспоминаниями, въезжал Карташев в знакомый двор усадьбы.

Вот каретник, где когда-то произошла смешная сцена с ним и Корневым.

Тогда пара любимых Неручевым лошадей, когда их запрягли, вдруг заартачилась и долго не хотела взять с места.

Неручев тогда рвал и метал, и его громовой голос несся по двору, и всё и вся дрожало от страха, когда вдруг Неручев упавшим голосом, как-то по-детски, сказал:

– Ну, давайте ножи, будем резать лошадей!

Этот переход, хотя и обычный, бывал всегда так смешон, что Карташев и Корнев, стоявшие сзади коляски, фыркнули и присели за коляску, чтоб их не увидел Неручев.

Но как раз в это время кони рванули, наконец умчались, и остались сидящие на корточках Карташев и Корнев, а перед ними Неручев, отлично понимавший, что смеялись над ним. На этот раз, так как взрыв уже прошел, Неручев новым не разразился и, молча повернувшись, пошел от них прочь.

На крыльцо выбежали встречать дети, Зина, бонна. Не было только Неручева.

Зина горячо несколько раз обнимала брата.

Какая-то перемена была в ней: она стала ласковая, мягкая, со взглядом человека, который видит то, чего другие еще не видят и не знают.

Она избегала говорить о себе, о своих делах и с любовью и интересом, трогавшими Карташева, расспрашивала его об его делах.

– Постой… – сказала она, и лицо ее осветилось радостью.

Они сидели на скамье в саду, в широкой и длинной аллее. Она встала и ушла в дом, а Карташев в это время стал раздавать детям подарки.

Зина скоро вернулась с маленьким ящичком. В нем был академический значок, выполненный в Париже по особому заказу Зины ручным способом.

Работа была удивительная.

– Пусть этот знак будет всегда с тобой и напоминает тебе меня.

Голос Зины дрогнул, и она вдруг заплакала.

– Мама плачет! – крикнул встревоженный старший мальчик и, бросив игрушки, кинулся к матери; за ним побежала и маленькая лучезарная Маруся, но второй, черноглазый, трехлетний Ло не двинулся с места и только впился в мать своими угрюмыми черными глазенками.

Но Зина уже смеялась, вытирала слезы, целовала детей, Тёму.

Потом все пошли обедать. И за обедом не было Неручева. Зина вскользь сказала, что он возвратится к ночи.

На вопрос Карташева, как дела, Зина только брезгливо махнула рукой.

После обеда Зина играла и пела.

Вечером они сидели на террасе и прислушивались к тишине деревенского вечера, с особым сухим и ароматным воздухом степей.

Где-то в горах сверкал ярко, как свечка, огонек костра, неслась далекая песня, мелодичная, печальная, хватающая за сердце.

– Ну, ты устал, а потом завтра опять дорога, ложись спать.

Карташева положили в той же комнате, где когда-то они спали с Корневым, и опять воспоминания нахлынули на него.

Так среди них он и заснул крепким молодым сном.

Проснувшись и одевшись, он вышел на террасу, где уже был приготовлен чайный прибор, но никого не было. Он спустился по ступенькам в сад. Прямо от террасы крутым спуском шла аллея вниз, к пруду.

Пруд сверкал и искрился в лучах солнца, окруженный высокими холмами, а местами обнажившимися скалами, угрюмо нависшими над прудом.

У той скалы ловили они с Корневым раков, на том выступе жарили лягушек и ели, в то время как Наташа, Маня и Аня с ужасом смотрели на них.

Несмотря на июнь, было прохладно, и уже покрасневшая трава на холмах говорила еще сильнее об осени, придавая всему особый колорит и особую прелесть.

И небо было сине-голубое, какое бывает только осенью.

Карташев медленно возвращался назад к дому и был уже недалеко, когда двери дома вдруг распахнулись, и из них вылетела в белом пеньюаре с распущенными волосами Зина, а за ней взбешенный, растерянный Неручев.

Зина пронеслась мимо Карташева, бросив ему угрюмо, равнодушно:

– Спаси меня от этого зверя!

Лучшего слова нельзя было подобрать. С оскаленными зубами, страшными глазами, он уже настигал жену.

 

Он очень изменился с тех пор, как не видел его Карташев. Пополнел, обрюзг, с большим животом.

Худой и тощий Карташев, в сравнении с ним, массивным, коренастым, представлял из себя ничтожное сопротивление. Чтоб увеличить его, Карташев успел схватиться одной рукой за ветку дерева, и пригнувшись, другой обхватил Неручева и тоже схватился за ветку, и таким образом Неручев очутился в объятиях между Карташевым и веткой.

Карташев обхватил его вокруг живота, и ему казалось, что большой, жирный и мягкий живот Неручева переливается через его руки и вот-вот лопнет.

– Пустите! – прохрипел Неручев, безумными глазами впиваясь в Карташева. – Пустите, а то плохо будет!

И Неручев поднял над головой Карташева свои страшные кулаки.

– Я знаю, что плохо, потому обе руки мои заняты, и я в вашей власти. Но, дорогой Виктор Антонович, – заговорил Карташев, – бейте меня и даже убейте, не могу же я не удержать вас от того позорного, что неизгладимым пятном ляжет на вас. Ведь это же – женщина.

– А, женщина! – бешено закричал Неручев. – Вы знаете, что эта женщина сделала со мною? Она дала мне пощечину.

– Это ужасно, конечно, – заговорил Карташев, продолжая крепко держать Неручева, – это дает вам право прогнать ее, развестись с ней, но, ради бога же, не унижайте себя, не губите себя, меня…

– Пустите меня, – сказал Неручев уже другим, обессилевшим голосом, напоминавшим Карташеву тот голос, когда он говорил:

«Ну, давайте ножи, будем их резать!»

Карташев выпустил его, и тут же на скамейке Неручев начал плакать, жалобно причитая:

– Господи, господи, кто же когда в моем роду был бит и кто не убил бы тут же на месте за такое оскорбление!

Результатом этой сцены было то, что Зина с детьми в этот же день под вечер выехала с Карташевым, не повидавшись больше с мужем.

Впереди в маленькой коляске ехали Зина и Карташев, сзади в большом фаэтоне – дети.

Дорога из усадьбы спускалась к плотине, а потом уже на другой стороне вдоль пруда поднималась опять в гору.

К вечеру еще похолодело и сильнее пахло осенью.

Садилось солнце. И из-за туч какими-то густыми, с красноватым отблеском, лучами освещало и пруд, и сад, и всю на виду теперь усадьбу.

Было что-то бесконечно грустное в этих тонах заката, в безмолвии, холодно сверкавшем пруде, окруженном скалами, над которым взвивались и кричали орлы.

Зина сидела и с горечью смотрела на усадьбу, зная, что она никогда уж не увидит в жизни этого уголка, и думала, зачем она его видела, зачем здесь жила, зачем погибли шесть лучших лет ее жизни, похороненные здесь в этой могиле, и не только могиле шести этих лет, но и всех радостей ее жизни, всех иллюзий, всех надежд.

Она страстно и горько сказала брату:

– Будь все это проклято, будь проклят виновник моей разбитой жизни!

Она замолчала; молчал и Карташев. Село солнце, и заволакиваемая сумерками и угрюмо, точно в тон мыслям, молчала округа.

Зина прервала молчание.

– Боже мой, какая нелепая жизнь! И зачем надо было меня выдавать замуж?

Она еще помолчала.

– Если бы не ты, он убил бы уж меня сегодня… и я ничего бы не испытывала больше!

В голосе ее как будто звучало сожаление.

– Что произошло у вас?

– Э, он стал совершенно невозможным человеком. Весь род его такой выродившийся… Ты себе представить не можешь, какой это ужасный, какой извращенный человек!.. Какой ад я переживала с ним! Он всегда меня упрекал в холодности. Он судил по своей развращенной натуре и не допускал мысли, что я такова по природе. В его развратном, расстроенном воображении всегда гнездятся самые ужасные предположения… Он мне в глаза клялся, что поездка, например, к маме – предлог для того, чтобы в большом городе отдаваться самому ужасному разврату. Это я-то. Он рассказывал, что у него там есть они, которые ему и доносят всю эту ерунду. Наконец, что иногда он сам, переодетый, следит за мной и знает все отлично. Наконец, сегодня утром дошел до того, что… а… стал упрекать меня в связи с каким-то мужиком здешним… Вытаращил свои сумасшедшие глаза и кричал мне на весь дом: «Я сам своими глазами видел, и пускай весь мир провалится, пусть сам бог придет и скажет, что нет, я и ему не поверю». От этого гнусного оскорбления у меня в глазах потемнело, и я даже не знаю, как я его ударила… Но, слава богу, слава богу, теперь конец… Еще раньше я получила от него заграничный паспорт… Он твердо убежден, что и заграница мне нужна исключительно для удовлетворения моих всепожирающих страстей, и в периоде самоунижения жалобно твердит: «Я со всем мирюсь и прошу только об одном, чтобы не на глазах». Ведь он, негодяй, ездил ко всем и рассказывал все свои клеветы, изображая себя жертвой… Прекрасный человек, несущий терпеливо свой крест. Его знакомых я видеть не могу, потому что знаю, что он им наклеветал все, что можно… И как клевещет! Какие комедии разыгрывает! Боже мой, от одной мысли, что это ужасное свое свойство он передал и детям, я начинаю их ненавидеть, и моя жизнь такая ужасная, такая ужасная!

Из опасения, чтобы не было погони, ехали без остановки. Когда подъехали наконец на рассвете к станции, все та же пара прекрасных лошадей, когда-то гордость Неручева, дрожала от утомления, и кучер Петр с грустью говорил:

– Пропали кони, загнали коней.

Поезд, с которым ждали Неручеву с детьми, приходит в шесть часов.

Выехали встречать Зину все.

Ее увидали уж в окошко, и Маня, Аня и Сережа побежали с криком:

– Зина, Зина!

Красивое, суровое лицо Зины смеялось; она улыбалась и кивала головой.

Когда остановился поезд и появилась Зина и детки с бонной и няней, на них накинулись и стали целовать сразу по два – один в одну щеку, другой в другую.

Пока старший шестилетний мальчик радостно подставлял свои щечки, младший трехлетний Ло, кличку которого дал ему его старший брат, не обнаруживал никакой радости, начал огорченно и озабоченно рассказывать Мане о своих невзгодах.

Маня завизжала от восторга, вслушивалась в его воркотню и только отмахивалась от остальных, крича:

– Постойте, постойте!

Мальчик удивительно чисто и гладко, совершенно ровным и как падающая дробь голоском рассказывал, как он себе ехал и никого не трогал, и как тем не менее к нему приставали и один пузатый и один лохматый, и одна женщина его поцеловала.

– И у нее губы были толстые и мокрые, и она замочила мне лоб, и теперь у меня лоб мокрый! – Ло, с чудными черными глазенками, тип малоросса, снял свою шляпу и, окруженный восторженными лицами своих тетей и дядей и близких, усердно тер ручонкой свой лоб.

– Ах, ты мой бедненький, ах, мой миленький, – умирала над ним Маня, в то время как Зина, пренебрежительно махнув рукой, сказала:

– Вот уж немазаная арба – вечные жалобы, и все виноваты!

Их сестра, двухлетняя Маруся, маленькая красавица с остановившимися сияющими глазенками, восторженно смотрела на всех, на Ло, няню, бонну, мать.

– Дядя Тёма, а помнишь, в прошлом году ты обещал мне…

– Май! – возмущенно перебила его мать.

– Помню, помню! – отвечал Карташев, – и вот что: я с тобой сейчас же и пойду прямо к игрушкам.

– Ну, ради бога! – взмолилась было Зина.

Но Карташев настоял. Ло тоже пожелал с ними ехать. Ло Карташев посадил к себе на колени. Май сел рядом, и они поехали.

Их не ждали и пообедали без них.

Наконец появились и они, нагруженные игрушками.

Май, не снимая шапки, присел на стул, скучающими глазами обвел комнату и спросил:

– А теперича куда?

– Что куда, голубчик? – наклонилась к нему Маня.

– Куда опять поедем?

Все рассмеялись, а Зина говорила:

– Ведь мы все время из имения в имение, с железной дороги в экипаж, из экипажа на железную дорогу – совсем разбештались.

– Теперича, голубчик, никуда больше, теперича вы кушать будете! – объяснила ему Маня.

Май ел с аппетитом, широко раскрывая рот и громко чавкая, и в это время его раскошенные слегка глазки закрывались нежными, почти прозрачными веками, и во всем лице, во всей фигурке чувствовалось что-то беспомощное, слабое.

Аглаида Васильевна сидела над ним, гладила его тонкие, как шелковинки, каштановые волосы и приговаривала:

– Голубчик мой, шутка сказать, два воспаления мозга перенести.

– А дифтерит еще, баба! – напомнил Май.

– Да, да, и дифтерит.

Ло сидел, сдвинув черные брови, и в упор куда-то смотрел острыми глазенками.

Маруся переходила с рук на руки, с восторгом принималась опять и опять целоваться и радостно, неподвижно смотрела на всякого нового, кто брал ее.

– Солнышко! – говорил Сережа. – Будь и всегда такой: грей, свети, кружи головы. Бог даст, и я еще поухаживаю за тобой. А тот, – он показывал на своего брата, – тот уж нет, тот и теперь старый. Плюнь на него и разотри. Вот так, – Сережа плевал, и Маня, нагнувшись, тоже плевала.

Рейтинг@Mail.ru