В конце марта тысяча девятьсот сорок пятого года фашистские войска отступали к Вене.
Ночь. По шоссе двигалась разномастная колонна: танки и бронетранспортеры, грузовики с пехотой и некогда лакированные штабные машины. Изредка ночное небо разрезала ракета, и при ее тревожном свете колонна казалась гигантской гусеницей.
Навстречу колонне быстро шла закрытая черная машина, она единственная двигалась на восток. Иногда ей приходилось выезжать на обочину; казалось, что вот-вот она свалится в кювет, но машина удерживалась на шоссе и упрямо рвалась вперед. Наконец встречный поток поредел, и сидевший за рулем гауптштурмфюрер Пауль Фишбах прибавил скорость. Он свернул на проселочную дорогу, где ему тут же преградил дорогу шлагбаум, и к машине подбежали автоматчики. Но через секунду дорога была уже свободна, и Фишбах двинулся дальше, – видимо, по линии была дана соответствующая команда, так как последующие посты машину не останавливали, а лишь освещали ее номер.
Черные бараки Маутхаузена встретили Фишбаха тишиной, изредка прерываемой повизгиванием овчарок; темноту прорезали лучи прожекторов сторожевых башен. В бараках ни огонька, темно и в помещениях охраны, лишь в небольшом домике слепо светится одно окно, у этого домика и остановил машину Фишбах.
Начальник особой команды Маутхаузена, пожилой геcтаповец, допрашивал Сажина. В прилипшей к костлявому телу арестантской одежде, Сажин лежал в центре кабинета, по полу растекались лужи воды, у стены темнели фигуры охранников. Когда Фишбах вошел, гестаповец завозился в кресле, делая вид, что встает навстречу, и устало сказал:
– Рад вас видеть, гауптштурмфюрер. Приятно, что начальство не забыло о нас.
Фишбах не ответил, лишь вскинул руку в партийном приветствии и, стараясь не замочить сапог, подошел и положил на стол пакет.
– Невозможно работать, – гестаповец кивнул на Сажина. – Один из руководителей подполья, а я не могу задать ему вопроса – падает без сознания, вот-вот подохнет.
Фишбах взглянул на Сажина, поморщился и сказал:
– Совершенно срочно, гауптштурмфюрер.
Гестаповец усмехнулся, вскрыл пакет, прочитал и спросил:
– Сколько вы даете нам времени?
Фишбах пожал плечами и отвернулся.
– Торопитесь убрать свидетелей. После войны, коллега…
– После поражения фашизма, – перебил гестаповца Сажин. Офицеры не заметили, как он сел. – Свидетели ваших преступлений все равно останутся.
– Убрать! – отдал команду гестаповец.
Сажин поднялся, где-то вдалеке громыхнул взрыв, и Сажин еле заметно улыбнулся. Гестаповец заметил его улыбку и потянулся к лежащему на столе «парабеллуму», но Фишбах жестом остановил его, и Сажина увели.
– Хотите быть чистеньким? – гестаповец поднялся и застегнул ремень. – Если вас поймают русские, то они не станут разбирать, кто стрелял, а кто лишь командовал. – Он нажал кнопку звонка, и в кабинет вошел адъютант. – Поднять весь личный состав, начинаем ликвидацию.
Особняк был сложен из огромных гранитных кубиков, которые притащил в парк Гаргантюа. И хотя гранит был серый и массивный, особняк производил впечатление светлое и веселое. Большие окна, красная черепичная крыша с подрагивающим от легкого ветра резным флюгером, широкая парадная дверь и ступени к ней, пологие и тоже широкие.
Небольшой парк, ухоженный, но не строгий: газоны аккуратно подстрижены, но сразу видно, что по ним можно ходить, а розы на низких разлапистых кустах разрешается рвать. Решетка, огораживающая парк, витая, тонкая и несерьезная – через нее может перелезть и пятилетний мальчуган.
К полуоткрытым воротам подкатил черный «Мерседес», нетерпеливо гуднул, затем сидевший за рулем Пауль Фишбах легко вышел из машины, распахнул ворота и въехал в свои владения. Нимало не заботясь о состоянии усыпанной битым кирпичом дорожки, хозяин лихо развернулся, выскочил из машины, нажал на клаксон, хлопнул дверцей и широко зашагал к крыльцу.
– Привет, отец! – крикнул двенадцатилетний мальчик и, минуя ступени, прыгнул с крыльца на газон.
– Здравствуй, Пауль. – Фишбах подхватил сына, пронес его несколько шагов и плотно поставил на землю.
– Отец! – мальчик догнал его и взял за руку. – У тебя гости, отец.
– Это прекрасно, есть с кем выпить…
– Отец… тебе пора взрослеть, – явно кому-то подражая, сказал мальчик серьезно и осуждающе.
– Ты понимаешь, мой друг, – ответил ему в тон Фишбах, присел на корточки и оказался чуть ниже сына, – в моем возрасте повзрослеть нельзя, можно только постареть. – Фишбах поцеловал сына. – Скажи маме, что я приехал и хочу есть.
– Ее, естественно, нет. Женщина уехала утром…
– Дай команду по дому, – перебил Фишбах; хлопая дверями, прошел через несколько комнат и, оказавшись в библиотеке, громко сказал:
– Добрый день, господа.
В библиотеке было много народу, в основном мужчины. При появлении хозяина они перестали разглядывать его портреты и поздоровались, лишь один недовольно смотрел на большой портрет Фишбаха и, не поворачиваясь, сказал:
– Это не годится, Пауль. Улыбка должна быть, но не такая мальчишеская. – Фишбах остановился за спиной говорившего. – Избиратели могут подумать, что ты несерьезный человек.
– Господин Фишбах, – к ним подошла девушка и протянула бумаги. – Должен ли заголовок быть вопросительным?
– Пройдет ли Пауль Фишбах в парламент? – прочитал один из присутствующих. – Именно так, мы не должны грубо навязывать свое мнение. Поверь моему опыту, Пауль. В начале кампании надо лишь приучать к твоему имени. Никаких утверждений.
Фишбах кивнул, просмотрел разбросанные на столе бумаги, рассеянно взглянул на свои портреты и сказал:
– Большое спасибо, друзья. Оставьте все так, я просмотрю материалы. Извините, но я чертовски устал.
– Путь к славе утомляет, – пошутил кто-то.
Все стали прощаться, остался лишь мужчина, который был недоволен портретом.
– Что случилось, Пауль? – спросил он.
Фишбах закрыл дверь и устало опустился в кресло.
– Кампанию придется временно приостановить.
– Не говори глупости. Что произошло?
Фишбах достал из кармана газету и посмотрел на портрет Сажина.
– Я тебе рассказывал, Эрик. Тот русский, из Маутхаузена. Завтра он прилетает. Он увидит мой портрет и поднимет скандал.
Эрик взял газету, посмотрел на серьезное лицо Сажина и сказал:
– Прошло четверть века, он не узнает тебя.
– Я же его узнал.
Эрик прошелся по библиотеке, взглянул на улыбающиеся портреты и решительно сказал:
– Надо срочно встретиться с Вальтером Лемке.
Шурик вышел из здания Шереметьевского аэровокзала, остановился у голубого металлического барьерчика, вытер его ладонью, облокотился и стал неприлично начищенным ботинком сосредоточенно водить по шершавому бетону. Иногда Шурик поднимал голову и смотрел на самолеты, лениво гревшиеся под осенним солнцем.
По радио приторно-сладким голосом то и дело объявляли: «Пассажиров, улетающих рейсом… Париж… Нью-Йорк… Прага… Стокгольм… просят пройти на посадку». Шурик был уверен, что девушка-информатор сосет леденец, а перед тем, как включить микрофон, закладывает его за щеку.
Вена не принимала.
Шурик повернулся к летному полю спиной и посмотрел на тренера – Михаила Петровича Сажина; до войны он якобы был отличным боксером, но ведь прекрасно известно, что до войны все было отличным, и боксеры тоже. Еще говорят, что Сажин воевал, попал в гестапо, где ему повредили левую руку, он почти никогда не вынимает ее из кармана, от этого плечо у него чуть приподнято. Вот и сейчас он расхаживает рядом с Робертом Кудашвили и напоминает боксера на ринге, который, защищая подбородок, неуклонно идет вперед.
Роберт шел рядом, наклонив непропорционально большую лохматую голову, и о чем-то спорил с тренером. Конечно, Роберт – трехкратный чемпион Европы, почет и уважение, но зачем Роберта везут в этом году – неизвестно. Ему лет сто, наверное, а за тридцать наверняка. Шурик слышал, как грузин дышит во время спарринга, даже жалость берет.
Шурик проводил их взглядом и посмотрел на четвертого члена делегации – тяжеловеса Зигмунда Калныньша, который сидел беспечно на лавочке и листал журнал. Словно его и не касается, что Вена не принимает. Воображает Зигмунд, а между прочим, тоже летит впервые. Известный пижон, проборчик по линеечке навел, физиономия как у актера Тихонова, словно на ринге его не бьют, а массаж делают. Когда он работает, девочки в зале умирают от восхищения. Ему бы, Шурику, такой талант, он бы тоже…
Он потрогал нос и брови.
Самого Шурика зачем везут? На Европе осрамишься, как домой показываться?
Сажин что-то сказал Роберту и подошел к Шурику.
– Волнуешься?
Шурик пожал плечами и покосился на самолеты.
– В первый раз за границу. Вдруг отменят?
Сажин потерся подбородком о плечо.
– Всякое бывает.
– Вы часто так шутите?
– Нет.
– Потому и не получается. Во всем нужна тренировка, Михаил Петрович.
– А ты серьезный, – Сажин откинул со лба седой чуб.
– Миша, мы полетим или нет? – спросил, подходя, Роберт Кудашвили. – Волнуешься, жеребенок? – Он хлопнул широкими ладонями Шурика по плечам, и у того заныла поясница. – Все образуется, ты будешь выступать…
– А вы волнуетесь? – перебил Роберта Шурик. – Говорят, вы прибавили семь килограмм, опять же возраст. – Он понимал, что надо замолчать, но не мог. К тому же Роберт подошел вплотную, и Шурик чуть ли не упирался носом в пуговицу на его плаще. А это было особенно унизительно. Он поднял голову, увидел топорщащиеся рыжие усы и круглые синие глаза грузина и переспросил:
– Так вы волнуетесь?
Роберт причмокнул, обнажив белые крупные зубы, и повернулся к Сажину.
– Знаешь, Миша, жеребята перед первым стартом кусаются, – он обнял Сажина и повел вдоль барьера, – как волки, кусаются. Честное слово…
– Шурик, кто твой любимый художник? – спросил Зигмунд Калныньш. Он подошел во время разговора и сейчас стоял рядом, разглядывая репродукцию в «Огоньке».
– Ты нарочно так туго подпоясываешь плащ, чтобы все видели, какие у тебя широкие плечи? – огрызнулся Шурик.
– А тебе не нравится? – Зигмунд перестал разглядывать «Огонек» и серьезно посмотрел на товарища. – Это некрасиво? – Он расслабил пояс. – Так лучше?
Подошли Роберт и Сажин.
– Анохин неплох, – сказал Кудашвили, продолжая, видимо, ранее начатый разговор.
– Ты лучше, – ответил Сажин. – Уверен.
– Спасибо, друг, – буркнул Кудашвили.
– Я по дружбе в команду не беру, – сказал Сажин и снял с плеча руку.
Роберт повернулся к Шурику и сказал:
– Шурик, уважь старика, сделай одолжение. Сбегай, купи мне зубную щетку. Забыл я.
Шурик нерешительно переступал с ноги на ногу, но Зигмунд незаметно подтолкнул его под зад, и Шурик оказался у двери в аэровокзал.
– Самую большую, жеребенок! – крикнул Кудашвили.
– Намучаемся мы с мальчиком, – сказал Сажин.
– Что ты, Миша, – Роберт склонился и заглянул Сажину в глаза, – нервничает. Семнадцать лет. Первый результат. Первая поездка. Ха! – Он поднес к лицу широкую ладонь. – Обкатается. Еще на финише встречать будем.
– Неприятно, когда от тебя результата ждут, – Зигмунд легко тронул Сажина за локоть, словно извиняясь за свое вмешательство.
Сажин посмотрел на боксеров, потерся подбородком о плечо и отвернулся.
Репродуктор щелкнул и заговорил:
– Пассажиров, отлетающих рейсом «о эс шестьсот два» по маршруту Москва – Вена, просят пройти на посадку в самолет.
Старый Петер сидел на шведской скамейке, опираясь спиной о зеркальную стену спортзала, и менял шнуровку в боксерских перчатках. У противоположной стены, также покрытой зеркалами, тоже сидел Петер и тоже шнуровал перчатки. Только был он несколько меньше и не такой старый – нельзя было разглядеть морщины и шрамы на широком лице и седину в коротко остриженных волосах на круглой шишковатой голове. Петер из-под нависших бровей поглядывал на свое отражение. Потом поднял руку и шлепнул широкой ладонью по висевшей над головой груше. На той стороне тоже подняли руку и шлепнули по груше. Оба снаряда покорно закачались.
На тонких металлических тросах висели тяжелые кожаные мешки – когда-то Петер мог заставить говорить их натужными глухими голосами, откликаться на короткий выдох и еще более короткий удар. Сейчас, проходя мимо, только гладил их многопудовые холодные тела, и снаряды презрительно молчали, прекрасно понимая, что в шестьдесят с лишним лет с перебитыми суставами человек не заставит их закачаться и заговорить.
Звонкие пневматические груши повисли под своими козырьками, коварно приглашая поиграть с ними. Сила здесь не нужна, весь вопрос – кто быстрее? Но обогнать эту хитрую штуку нельзя, она принимает любой темп и весело щелкает, отсчитывает удары, а удары – это секунды, минуты, часы… человеческой жизни.
Петер оглянулся – черные спортивные снаряды двоились в зеркалах. Зеркала тоже нужны, в них ты видишь свои ошибки. Сначала только технические, а со временем – и тактические. Раньше обычного выступивший пот, затем широко открытый рот, которому не хватает воздуха, шрамы и морщины. Зеркала холодные и спокойные, они очень нужны, поэтому их так много в зале для бокса.
Петер обошел зал и остановился около ринга. Он выше зала на несколько ступенек, и по ним очень легко подняться. Ринг четырехугольный и белый, новичку он кажется всегда одним и тем же. Тугие канаты и наканифоленный холст. Канаты умеют упруго подтолкнуть в спину, удвоить силу удара, который ты берег, словно последний пфенниг. Превратить никелированную монетку в чековую книжку. Но канаты могут обжечь и бросить безвольного под свинцовую перчатку противника, и ты, оглохший и ослепший, будешь падать долго. А когда к тебе вернутся слух и зрение, то мир изменится. Ты будешь слышать и видеть все, кроме поздравлений и улыбок, смеха и открытых дверей.
Угла у ринга четыре, можно выбрать любой, они одинаковые. Все зависит от того, лицом ты к углу или спиной. Он умеет профессионально держать боксера, не дает ему двигаться и уходить от ударов, защищаться, финтить и отступать. Он отдает на расправу и открывает путь к победе, возгласа у угла практически лишь два: «Умри!» и «Убей!». Лицом вы к нему или спиной?
Ринг начинается и кончается ступеньками. Количество ступенек значения не имеет. Поднимаются по ним почти все одинаково, спускаются – по-разному. Тебя могут вынести на руках, могут – на носилках.
Петер взглянул на часы: до начала тренировки оставалось три минуты. Петер присел на ступеньки ринга. И хотя он сидел к нему спиной, но видел ринг очень отчетливо. Не тот ринг, не тренировочный, а залитый светом и окруженный темнотой.
Он, Петер Визе, лежал лицом вниз, все слышал и понимал, он мог встать сам, но хотелось, чтобы Хельмут ему помог, таков обычай – помочь побежденному. Но Хельмут даже не подошел к нему, судья объявил победителя, не дожидаясь, пока Петер поднимется. Лежа на полу ринга, Петер увидел затылок тренера, зеленые мундиры вермахта, черные мундиры и нарукавные повязки со свастикой – гестапо.
После этого он познакомился с Вальтером Лемке.
Петер удивился, увидев в раздевалке немца, который, доброжелательно улыбаясь, помог снять перчатки, небрежно кивнул на дверь и сказал:
– Плохой боксер, и удар был случайный. Вы стали медлительны, Петер.
Боксер молчал, разматывал бинты и ждал, что нужно этому улыбающемуся немцу с белыми выхоленными руками.
– Не имея арийского происхождения, сейчас трудно выигрывать. – Лемке закурил американскую сигарету и опять улыбнулся. – Мойтесь, Петер, я вас подожду.
Через тридцать минут они садились в поблескивающий черным лаком «Хорьх», который и доставил их в этот зал. А в результате Петер Визе оставил ринг, стал тренером и ближайшим другом финансиста и менеджера Лемке. Так поначалу считал Визе, но очень скоро выяснилось, что спортивно-финансовая деятельность Лемке не что иное, как прикрытие разведчика абвера. А сошедший боксер нужен как связной, разъезды которого по нейтральным странам не вызывают ни у кого подозрений. Постепенно не только Визе, но и его ученики были втянуты в работу разведки.
После разгрома фашизма Лемке пропал, спортивный клуб закрылся и Визе переживал трудные дни. Но перерыв был недолгим. Лемке, как прежде, самоуверенный и элегантный, отыскал Визе и…
Двери распахнулись, пропуская группу юношей, которые цепочкой побежали по залу, остановились ровной шеренгой и хором крикнули:
– Добрый день, мастер Петер!
– Добрый день, мальчики, – Петер вышел в центр зала и потер коротко остриженную шишковатую голову. – А где Тони?
– Тони внизу, его задержал господин Лемке, – сделав шаг вперед, ответил один из спортсменов и вернулся в строй.
– Дежурный, проведи разминку, – сказал Петер и вышел из зала.
Он спустился на первый этаж, где по распоряжению Лемке были оборудованы стойка с кофеваркой и различными напитками, четыре столика и легкие удобные кресла. Старый тренер гордился, что у него в зале так комфортабельно и удобно, не надо посылать за пивом и рюмкой виски.
Визе довольно крякнул и, потирая ладони, направился к столику, за которым сидели Лемке и гордость клуба – боксер-легковес Тони. Увидев подошедшего тренера, юноша встал.
– Добрый день, мастер.
– Здравствуй, – ответил Петер и поклонился улыбающемуся Лемке, – покажи-ка лапку, мальчик.
Тони протянул левую руку, и Петер стал ощупывать сустав большого пальца: приближал руку юноши к самым глазам, разглядывал издалека, напоминая нумизмата, пытающегося определить, подделка перед ним или нет.
– Все прошло, мастер, – юноша быстро взглянул на Лемке.
– Конечно, прошло, – Лемке улыбнулся и подмигнул Тони.
– Отправляйся в зал, – Петер взял Тони за подбородок. – Разомнись. Два раунда на скакалке, три – бой с тенью и душ.
– Мастер, один раунд…
– Нет, – Петер подтолкнул юношу в спину и занял его место за столом.
– Тони! – позвал Лемке и, когда боксер подошел, протянул ему конверт.
Боксер нерешительно посмотрел на тренера, Петер почувствовал его взгляд и пробурчал:
– Спрячь, чтобы ребята не видели, и убирайся!
Тони взял конверт с деньгами и ушел. Петер покосился ему вслед и нехотя повернулся к Лемке, который, добродушно улыбаясь, достал портсигар, золотую зажигалку и закурил. Жесты у него были мягкие и круглые, а руки – белые с розовыми, как у ребенка, ногтями. Петер поднял взгляд, Лемке смотрел в окно, чему-то улыбаясь.
– Ты резок с мальчиком, старина, – Лемке поправил манжеты и взглянул на часы.
– Тони ждет не балет, а ринг.
– Ты недоволен им? – спросил Лемке и слегка тронул Петера за рукав. – А мне он нравится, мальчику повезло.
– Хорошее везение, – Петер потер голову, – ты говорил с ним? Он согласился?
– Что ты, Петер! Кто говорит о таких вещах? Все будет спокойно и интеллигентно. Тони начинает выступать, разъезжать по нужному мне маршруту и работать на меня. Со временем он узнает, за что получает деньги.
– Хорошее везение, – повторил Петер, – а сейчас ты дал ему аванс?
– Нет. Мне нравится Тони, – серьезно ответил Лемке, рассматривая дымящуюся сигарету. – Я рад, что могу помочь ему устроиться в жизни. И не ухмыляйся, – он прервал себя на полуслове.
– Какого числа Тони сядет в кресло и ответит на все ваши вопросы? – Петер перегнулся через стол и сжал кисть собеседника.
– Не скоро.
– Но сядет и будет отвечать – отвечать и отвечать! Как я! Затем он перестанет верить себе, – Петер облизнул сухие губы и кашлянул так громко, что буфетчик поднял голову и взглянул вопросительно. – Мальчик, двойное виски и сок для хозяина, – сказал ему Петер.
– Стаканчик белого вина, – поправил Лемке. – Да-да, я выпью белого вина.
Когда буфетчик поставил стаканы и отошел, Лемке коснулся кончиками пальцев руки Петера.
– Тони пора переходить в профессионалы.
– Нет, – быстро ответил Петер, и морщины затвердели на его широком лице. – Мальчик еще слишком молод.
– Но мне это нужно, Петер, – Лемке улыбнулся и опустил стакан. – Мне некого послать… по одному делу.
– Нет, Вальтер, – Петер тоже отставил стакан и упрямо наклонил шишковатую голову. – Тони молод. Его разобьют на большом ринге, – он выпил виски и отвернулся.
– Хорошо, подождем, – Лемке поглаживал мраморную доску стола и улыбался.
– Что ты думаешь о матче Дерри с Бартеном?
– Дерри – трус.
– Я вложил большие деньги, Петер.
– Он будет драться, хозяин.
– Хорошо, – Лемке встал и внимательно посмотрел мимо тренера.
Петер интуитивно обернулся и увидел мужчину, который, стоя к ним спиной, разглядывал фотографии боксеров. Петер непроизвольно отметил вислые плечи, широкую спину, узкий таз и длинные кривоватые ноги с чуть вывернутыми ступнями.