Помогал Анне прибывший вместе с ней очень бледный неразговорчивый мужчина лет пятидесяти, манерами и внешностью из бывших. Имени и фамилии его никто не знал, и очень скоро его стали звать Шульцем, хотя на пропавшего немца Шульца он не походил абсолютно. Известно было, что сочетались новые хозяева гражданским браком. Анна всплакнула, как решили соседи, «новый» в церковь идти не пожелал. Хозяина никто ни господином, ни по имени-отчеству не называл, просто Шульц, словно кличка. Авторитетом и уважением Шульц ни у соседей, ни у постояльцев не пользовался, дел он никаких не решал, сидел за конторкой, записывал вновь прибывших в книгу, выдавал ключи и тихим, бесцветным голосом отвечал по телефону. Этот аппарат вызвал много пересудов, телефон в тот год являлся редкостью, а в гостинице его поставили чуть не в первый день. Поначалу соседи ходили пользоваться, хотя и звонить-то им было некуда. Шульц никому не отказывал, но глядел на незваного гостя так, что человек несколько слов выдавливал из себя с трудом, начинал заикаться и вылечивался от этого недуга не сразу. Нет, странная гостиница, как на нее ни смотри. Номера, конечно, чистые, никто не спорит, на первом этаже с ваннами, но цены какие? Виданное ли дело, самый дешевый номер – четыре рубля, а есть и по двадцать. Кто же там жить-то станет, люди с такими деньгами могут и в «Европе» поселиться или, скажем, в «Бристоле».
Узнав все это, в округе решили: прогорит немочка со своим Шульцем, как Бог свят – прогорит. Однако чудеса да и только: из двадцати номеров хорошо четыре-пять заняты, а Шульц уже выставил свою табличку: «Нумеров предложить не можем». Немочка ходит, глазки опустив, улыбается задумчиво, жильцов не только не зазывает – пускает далеко не всех. Фининспектор не жалуется, милиция довольна, тишина в переулке, будто не гостиница, а дом политпросвета. А ведь поначалу было подозрение, что собираются в тихом омуте заведение непристойное организовать. Так этого ни-ни, как-то в связи с данным вопросом получился полный конфуз. Поселился у Шульцев молодой человек, представительный, за квартал видно: при деньгах. На третий день подкатывает гость на такси. Кто был из соседей дома – из окон вывесились: не один прикатил, а с дамочкой.
Тетка Настасья, что у окна напротив гостиницы сидит, мгновенно определила: дамочка та не кто иная, а совершенно точно – Ната Вачнадзе, которая в боевике «Натэлла» в заглавной роли. Не успела Настасья проковылять по переулку и разъяснить подругам свою точку зрения на происходящее, как появился в дверях «Встречи» Петр, который у Анны и швейцар, и прислуга, и аккуратно поставил на тротуар чемодан и саквояж из натуральной свиной кожи. Тут же выскочила на улицу дамочка, застучала каблучками дробно и скрылась за углом столь быстро, что любопытные разглядеть не успели – Вачнадзе или просто девочка, которая, как и автомобиль, сдается напрокат. У мальчишек свист от губ не успел отлепиться, как на тротуаре около вещичек стоял молодой человек приятной наружности и громко зеркальной двери объяснял, что платит непомерные, честно заработанные деньги и потому имеет право невесту привести. Петр сквозь стекло взглянул на оратора равнодушно, не дослушал даже, пропал в сумрачной тишине холла.
Тихо жила гостиница, так тихо, что у Настасьи с тоски коренной зуб разболелся. Плюнула она в сердцах и окно закрыла, а подругам объявила: мол, немцы, они супостаты и есть, спать дотемна ложатся, вино даже в праздники не пьют, хороший человек у них жить не станет и глядеть на них из окна русскому человеку противно, мочи нет.
Поверили люди, отвернулись от двухэтажного домика, где двадцать номеров, хозяйка Анна Шульц, за конторкой у телефона просто Шульц, а швейцар и прислуга – мужик по имени Петр. Позже поселилась еще в гостинице девушка Даша, однако о ней разговор уж совсем особый.
Спать в гостинице не то что дотемна, порой и до рассвета не ложились. Гости сутками не появлялись, порой сутками из номеров не выходили, приезжали и уезжали и на лихачах, и на такси, некоторые брали машину напрокат. Гости у Шульцев подбирались на удивление скромные, стеснительные, одевались – взгляду зацепиться не за что, жителей переулка уважали, пролетки и машины оставляли позади гостиницы, на параллельной улице, ногами не шаркали, дверьми не хлопали. Жили у Шульцев иногда восемь человек, а бывало, что и двое, платили же гости не двадцать рублей в сутки, как значилось в прейскуранте, а несколько больше. Случалось, постояльцы, уезжая, так бывали растроганы гостеприимством, что оставляли в домике и пятьсот рублей, и тысячу. Хозяйка ни золота, ни камней в подарок не принимала, хотя у гостей водились вещички интересные. У хозяина гостиницы и его постояльцев существовал закон: все вещи, добытые в златоглавой, должны из Москвы уйти немедля. Ни одна даже пустяковая бранзулетка осесть не могла, делать и принимать подарки было строжайше запрещено.
Без объяснения причин Анну о законе предупредили, однако около года назад польстилась она на сережки и колечко с изумрудами, уж больно они ей пришлись. Подарок тот она ни сегодня, ни до гробовой доски не забудет. Били ее в задней комнате, завязав рот мокрой простыней. Позже, когда она стала людей узнавать, принесли гостя, который тот подарок сделал. Парнишка ползал и бормотал для Анны непонятное. Занимались им сами гости. Сквозь кровавый туман Анна увидела раз швейцара Петра, он поставил на стол вино и сказал:
– Курве портрет целым оставьте. Нам, мальчики, вывеска нужна, – перешагнул через лежавших на полу и вышел.
Выхаживала Анну появившаяся в те кошмарные дни девушка Даша – красавица с зелеными глазами, с поразительно неслышной поступью и мягкими руками. Она в совершенстве владела искусством врачевания, и через две недели Анна, осунувшаяся, но вполне окрепшая, появилась в холле и положила привычно ладонь на плечо мужа, который потерся щекой о руку жены, записал в книгу приехавшего гостя, дал ключ и своих глаз не поднял.
Анна за последний год слегка располнела, но талия у нее осталась девичьей. Золотоволосая, с большими синими глазами, она могла бы быть очень хороша собой, если бы не держалась неестественно прямо и скованно. Лицо ее было холодно и бесстрастно, глаза смотрели равнодушно, порой бессмысленно, очень редко, и то когда никто не мог видеть, в них появлялась мысль, про которую в народе говорят: тоска смертная.
Шульцу можно было дать и сорок, и шестьдесят. Точно о возрасте человека говорят глаза, но этот человек взгляда никогда не поднимал. Был он хорошего роста, худ, но крепок, держался, как и жена, прямо, и оттого, что голову он держал высоко, а глаза опущенными, бледное лицо его, с резко очерченными скулами и всегда плотно сжатым ртом, походило на маску.
Законные хозяева гостиницы «Встреча» были красивы, холодны и малосимпатичны.
Шульц проводил взглядом молодых людей, встал, потянулся жилистым сухим телом, хрустнул пальцами. Анна хотела обнять мужа, приласкать, он отстранился. Мужчина и женщина, они были вдвоем в этом холле, городе, мире, одинокие, никому, даже друг другу, не нужные.
– Дорогой, – Анна увидела, что на лице мужа появилось недовольство, сделала паузу, но продолжила: – Если нас не арестует полиция, то зарежут постояльцы.
– Терпи, дорогая. – Шульц замолчал, так как Анне он давно объяснил, что гостиница приобретена на деньги чужие, ссуженные на определенных условиях, и решать, кого принять, кого выселить, может лишь швейцар.
Из коридора вышел швейцар Петр – лет пятидесяти, среднего роста, быстрый в движениях, улыбающийся.
– Приехали, родимые, – весело сказал он и по-мальчишески подмигнул Анне. – Гость в дом, радость в дом. Не грустите, господа, все будет в лучшем виде, образуется.
С появлением Петра помещение ожило, заскрипели под его быстрыми шагами половицы, качнулись в кадках мертвые фикусы. Он бегал по холлу, протирая на ходу пыль, снимая с ковра одному ему видимые соринки, зыркал весело блестевшими глазами и говорил без умолку, якобы сам не придавая своим словам значения:
– Седьмой нумер удобный, мальчикам там хорошо. Жильца с третьего выселите, Анна Францевна. Они говорили – недельку поживут, а уж вторая кончается, им съезжать самое время.
– Платит человек аккуратно, – возразила Анна, но в тоне чувствовалась обреченность. – Да и как я объясню, гостиница пустая стоит, он же видит… – и замолчала.
– А никак не объясняйте, – радостно откликнулся Петр, протирая и без того чистые глянцевые листья фикуса. – Зачем объяснять? Ежели вам невтерпеж, скажите, побелку надумали, – он рассмеялся, довольный. – Я туда и стремяночку сейчас отнесу, ведерочко поставим. А за денежки не извольте беспокоиться, мы за их нумерок с молодых людей удержим.
Шульц уже открыл конторскую книгу и жильца, занимающего третий номер, вычеркнул. Анна проследила за карандашом мужа и, удивляясь своему упрямству, сказала:
– С этих голодранцев? Откуда у них деньги?
– А уж это нас с вами, уважаемая Анна Францевна, совершенно не касается. Может, люди наследство получили? А? – Петр присел, хлопнул ладонями по ляжкам, рассмеялся. – А может, они тысячу рублей на улице нашли? Вы не находили? – Он взглянул на Анну и закрыл один глаз. – И я не находил, а они нашли, такое случается.
Качнулась зеркальная дверь, рассыпал свою медь колокольчик, и в холл вошел Леха-маленький, за час с ним произошли перемены удивительные. Он был чисто выбрит и причесан, костюм добротный, строгий, по животу золотая цепь. Опустив на ковер два больших, слишком новых чемодана, открыл было рот, но Петр опередил:
– Алексей Спиридоныч! Барин! Радость-то какая! – Он подбежал, ухватил чемоданы, поволок на подгибающихся ногах в коридор. – Пятый нумер, пожалте, проходите.
Уголовник кашлянул, вздохнул облегченно и торжественно зашагал следом за чемоданами.
Шульц каллиграфическим почерком писал: «Алексей Спиридонович Попов», задумался и добавил: «Коммерсант».
Петр у номера чемоданы бросил, достал из кармана ключ, отпер замок, вошел и плюхнулся в красное плюшевое кресло. Леха внес чемоданы. Увидев, что Петр манит его пальцем, подошел. Петр сорвал с него цепочку и сказал:
– Говори.
– Как я и кумекал, брательник заболел…
Петр рассмеялся, замахал руками, перебил:
– Лешка, дубина ты стоеросовая, одна у тебя извилина и та от топора. – Он перестал смеяться и продолжал, глядя куда-то в угол: – Если я от тебя, Алексей Спиридонович, хоть одно слово, – Петр показал для наглядности один палец, – услышу на фене, то я тебя, родненький, очень обижу. Говори.
– Я рассказывал, – Леха пошевелил губами, продолжал говорить медленно, будто переводил с иностранного, – братишка мой сел, ну арестовали его…
– Знаю, знаю, – развалившись в кресле, швейцар смотрел на стоявшего перед ним гиганта с презрением. – У вас семейка вор на воре. Скажи, как ты этих, – он указал на стенку, – сюда вел…
– Хвост… – Леха перекрестился. – За ними хвост топал. Я их известным тебе, Корней, путем провел. Мента в первом же дворе оставил.
– Звать меня и на людях, и тет-а-тет – Петром. – Швейцар вздохнул и после паузы спросил: – Не ошибаешься?
– Святой крест, – Леха перекрестился. – Уж чего-чего, а… – Он пробормотал тихонечко несколько слов, наконец добавил: – Наблюдение наружное я рисую сразу.
Швейцар лениво пнул стоявшего перед ним человека, больно пнул, но тот не шелохнулся, даже не поморщился.
…Субинспектор Мелентьев протер белоснежным платком пенсне и, не замечая стоявших перед ним навытяжку Ткачева и Черняка, обратился к сидевшему в углу кабинета Воронцову:
– Где же мы теперь будем их искать, Константин Николаевич?
В первой комнате стояли комод, два кресла, овальный стол и диван, пол застелен ковром. В спальне две низкие огромные кровати, можно поперек лечь; в углу бронзовая девушка, вытянувшись на кончиках пальцев, расставив руки, хочет взлететь, да так и застыла. Мебель тяжелая, массивная, рассчитанная на людей комплекции солидной.
Ванная тоже большая, с медными кранами, чуть тронутыми зеленью. Окна в гостиной и в спальне полукруглые, низкие, забраны решетками в виде расходящихся лучей, покрытых белой масляной краской.
Сынок все обследовал, потрогал и улегся на одну из кроватей, рядом с бронзовой девушкой, погладил ее по крутому прохладному бедру и закрыл глаза.
Хан, как вошел, сел на подоконник, так и сидел, почти не двигаясь, оглядывал все неторопливо и настороженно. Через открытую дверь он видел лежавшего в спальне Сынка и, глядя на него, раздумывал, кто он такой, этот белокурый парень, который лежит на постели в помятом вечернем костюме, положив лаковые пыльные ботинки на атласное одеяло. Судя по всему, парень привык жить богато, чувствует себя уверенно, не то что он сам. Хан повел плечами, рубашка под пиджаком коробилась. Он снял пиджак, сложил аккуратно, положил рядом с собой на подоконник.
Сынок повернулся, вытащил из кармана мятую коробку дорогих папирос, закурил, спичку ловко выщелкнул в потолок, взглянул на Хана, усмехнулся и ловко запустил в него папиросами, затем спичками. Хан поймать брошенное не сумел, подобрал с пола, закурил, осторожно взял со стола раковину-пепельницу, перенес на подоконник и вновь уселся, как прежде. Сынок наблюдал за ним, стараясь понять, с кем его судьба свела и правильно ли он, многоопытный, сделал, что пошел с этим Ханом. Кто такой? Что-то не слыхал он такую кличку, не в законе парень, желторотый. Однако уверенный, да и браслетики снял профессионально. И приняли их здесь как родных, будто ждали. Нет, не подвело чутье, парнем можно прикрыться, место здесь классное. Как это он всю златоглавую вроде обшарил, а о такой малине не слыхал даже? За какие заслуги парня так принимают? Кто здесь хозяин? А вдруг Корень – легендарный пахан, о котором чуть не во всех пересылках шепотом рассказывают? Размышляя так, Сынок наблюдал за новым приятелем все с большим интересом.
Хан погасил папиросу, обхватил широкими ладонями колени и застыл. Смешно, кресла роскошные, диван, кровать, хоть поперек ложись, а человек на деревянной доске уселся и вроде удобно ему.
– Приятель, – Сынок зевнул, – ты за меня в ответе. Если я с голоду помру, люди тебе не простят.
Хан не шелохнулся, на его смуглом лице не отразилось никаких чувств, слышал ли он, нет – непонятно.
Сынок придумывал слова позаковыристее, когда Хан, продолжая смотреть перед собой, сказал:
– Мне один человек говорил: только вор на земле свободен. Все люди невольны, и господа знатные, и заводчики с миллионами, даже царь и тот неволен. Что ему скажут, то он обязан делать. Только вор свободен, – он мечтательно улыбнулся.
– И ты крючок проглотил? – Сынок рассмеялся. – Сведи меня с этим человеком.
– Он умер.
– Как он умер?
– Почти сразу, теперь он свободен. – Хан смотрел не мигая. Сынка раздражал его взгляд.
– Вор и есть человек свободный, – сказал Сынок и потянулся. – Ни отца, ни матери, закон – тайга, медведь – хозяин.
– Слабый должен покинуть стаю, – подсказал Хан, – знаю я ваше товарищество. Протяни руки – или протянешь ноги, не поворачивайся спиной, – он сплюнул, цыкнув зубом.
«А парнишка меня прощупывает, – понял Сынок. – Ох не прост мальчонка, держать надо ушки на макушке, а то без башки останешься».
– Ты прав, Хан, завязывать пора с воровской жизнью. Подамся я в комсомолию, там вольготно: хочешь – лопата, не хочешь – тачка…
Хан шевельнул смоляными бровями, улыбнулся нехотя, ответить не успел, так как дверь отворилась и в номер вошла девушка лет двадцати, фигура ладная, лицом русачка: скуластая, курносая, светлоглазая.
– Здравствуйте, господа хорошие. С новосельицем. Меня зовут Даша, – она требовательно взглянула на молодых людей.
– Сынок, крестили Николаем, отец на Ивана откликался.
– Хан.
Даша медленно подошла к Хану:
– В доме собачьих кличек не понимают. Как вас зовут, любезный?
– Степан, – Хан хотел отвернуться, но, повинуясь требовательному взгляду девушки, назвал отчество: – Петрович…
– Очень приятно, Степан Петрович, – Даша кивнула, – в номере для вашего удобства кресла поставлены. – Она подошла к кровати, на которой лежал Сынок. – Вы, Николай Иванович, стирать покрывала не намерены? Тогда встаньте, будьте ласковы. – И прежде чем Сынок успел улыбнуться, Даша залепила ему пощечину. Он вскочил, девушка не отодвинулась, указала на валявшийся окурок: – Подымите, Николай Иванович.
Николай схватил девушку за локти, сжал так, что казалось, она переломится, приподнял легко.
– Поставь на место, – Даша смотрела бесстрастно, и Сынок ее послушно опустил.
Хан соскочил с подоконника, уселся в кресло, положил руки на колени. Сынок, потирая пылавшую щеку, рассмеялся, занял другое кресло. Даша удовлетворенно кивнула, села на диван, оглядела приятелей и сказала:
– Сначала вы помоетесь как следует, мыло и мочалку я вам принесу. Барахло свое в ванной сложите, заберу потом. – Она стукнула три раза в стенку, в коридоре послышались шаги, дверь приоткрылась, на пороге появился большой чемодан, шаги удалились.
Даша встретилась с Ханом взглядом, улыбнулась, а смотрела брезгливо.
– Будьте ласковы.
Хан внес тяжелый чемодан, дверь закрыл.
– Переоденетесь, – Даша указала на чемодан. – Будете жить тут тихо-тихо. Шалить, господа, не советую, хозяин здесь человек серьезный.
– Девушка, вы нас ни с кем не спутали? – Сынок начал злиться. – Я – Сынок! Или у вас со слухом плохо?
– Поесть я вам принесу, – Даша вышла, и приятели услышали, как щелкнул замок.
На дворе дождило. Ветер захлопал форточкой, капли шлепали по стеклу, залетали в комнату.
Корней вытер простыней лицо и шею, с отвращением отпихнул теплую и влажную от пота подушку, сел в изнеможении. Скоро светать начнет, а сна нет, и дождь облегчения не принес, парит.
Корней прошелся по комнате. Эх, выйти бы сейчас во двор, как есть, голышом, шлепая по лужам, пробежаться, остановиться под карнизом, почувствовать, как колотит вода по голове и плечам, стоять до мурашек, до озноба. Мало человеку надо. Что такое счастье? Это почесать там, где чешется, думал Корней, усаживаясь какой уже раз за ночь в ванну.
Все сбылось, всего он добился, Яков Шуршиков. Авторитет у него, деньги, женщины; покоя – нет. Не то что во двор выскочить – окно распахнуть страшно, видится, вот они стоят… покойники. Зарезанные, удавленные, сколько их, чужими руками убитых? Не перечесть.
С семнадцатого Корней пальцем никого не тронул, копейки не взял, ничего ему новая власть предъявить не может, а все одно – страшно.
Обирает он, Корней, людишек недогадливых. Так ведь это у земли края нет, а у всего остального он обязательно имеется. У жизни же человеческой край всего ближе, самое страшное, что не угадаешь, где он, думаешь – далеко, а оказывается, за углом, с ломиком, может, с ножичком.
Три срока имел Яков Шуршиков, дважды бежал, в семнадцатом освободили его по амнистии Временного правительства, и решил он завязать, уж больно ему на каторге не нравилось. Кочуя по пересылкам и лагерям, он познакомился с жуликами разных мастей. Яков стал знаменит среди воров сразу же, больно прогремело его первое дело: два трупа и сто пятьдесят тысяч – с такой визиткой можно было жить в любой тюрьме. Правда, у Якова хватило ума помалкивать, что дело это у него было первое и убил он полицейских от глупости и неумелости, а совсем уж не от отчаянной смелости либо ненависти к властям. Не рассказывал он также, что и деньгами-то он попользоваться не успел, и сохранить не смог, все как есть отобрали. Прослыл он этим делом среди воров человеком серьезным, на расправу быстрым, с захороненной на воле копейкой. Авторитет свой Яков как мог поддерживал, умело распуская слухи о своей жестокости. Однако после первого дела запомнил он крепко: полицейских трогать нельзя, зато безбоязненно можно убивать своих «коллег» по профессии, так как некоторые чины сыскной полиции такие дела даже поощряли. Был случай, когда полиция даже умышленно столкнула его с крупным вором-медвежатником по кличке Оракул, распустив через свою агентуру слух, что последний подозревает Корнея в сотрудничестве с полицией. Авторитет Якова пошатнулся, он пригласил соперника якобы для выяснения взаимоотношений и убил выстрелом в упор, когда тот перешагнул порог воровской малины.
В то время среди так называемых воров в законе чуть ли не каждый третий был осведомителем. Яков понял это и решил сам переквалифицироваться. С активной воровской деятельностью он завязал и стал теоретиком воровских законов. Он распространялся о воровском братстве, о товариществе и взаимовыручке, к нему приходили, как к третейскому судье, он решал споры, выносил приговоры, давал советы. Одной рукой Яков брал долю, другой сдавал неугодных криминальной полиции. Так Яков Шуршиков стал Азефом среди уголовников. Полицию такое положение, естественно, устраивало. Шуршикова опекали и по возможности берегли, но после ограбления ювелира Мухина, поставлявшего изделия императорскому двору, вынуждены были арестовать и судить. Яков же так вошел в роль отца российских воров, что произнес перед присяжными патетическую речь, в которой освобождал всех содельников от вины, брал все на себя. Речь его пересказывали в пересылках и на этапах, в тюрьмах Якова встречали с царскими почестями, даже жандармы, опасаясь мести уголовников, обращались к нему на «вы».
Временное правительство амнистировало Якова Шуршикова, приятели из уголовной полиции посоветовали ему пока в Москве и Питере не появляться и, рассчитывая в дальнейшем на его признательность, многотомное дело с перечнем его преступлений и предательств уничтожили. Так же уничтожили все его фотографии, пальцевые отпечатки, Яков Шуршиков исчез, существовать перестал.
Остался бесплотный миф, легенда – Корней. Уже считаные люди знали его в лицо, в места заключения он при Советской власти не попадал, фотографии его в уголовном розыске не было.
Для уголовной среды Корней был человек образованный, умный, да и вообще не без способностей. Новая милиция с уголовниками не заигрывала, суд присяжных отменили, воровская профессия стала очень опасной. Корней все это понял, выжидал, вскоре ему пришла идея организовать гостиницу для паханов – для воровской элиты. Нэп и Москва притягивали, взять куш и затеряться легче всего в Москве. Корней здесь, в тихом переулочке, и открыл гостиницу «Встреча». Идея, организация и деньги были его. Анна Францевна Шульц – лишь вывеска. Не встреть Корней Анну, нашел бы вывеску другую. Дело пошло сразу. Серьезный вор на малину не пойдет, для гостиницы нужны чистые документы, да и опасно на людях, мало ли кого встретишь. А у Корнея как у Христа за пазухой. Тихо, людей никого, вход один, выхода – два, можно и без документов. «Отец» опять же всегда советом поможет, с нужными людьми сведет. С милицией свои отношения Корней решил просто: приобрел, не торопясь, несколько паспортов на людей торговой профессии и сдавал их на прописку, якобы одни и те же люди приезжают и уезжают, торговлю ведут. А так как в гостинице за все время ни одного скандала не произошло, налоги платят аккуратно, то и в голову не придет сверять документы с жильцами.
Однако мало-помалу уголовный розыск работать научился, крупные дела удавались все реже, «Встреча» становилась нерентабельной, и Корней решил дать последнюю гастроль: взять банк, обрубить концы и уйти.
Около года он искал, где взять, и нашел. Отделение Госбанка было расположено в бывшем барском особняке, охранялось тщательно, но, укрепляя стены и двери, про потолок малоопытные товарищи забыли, с чердака войти было несложно. На сейф тоже удалось взглянуть – так, жестяная коробка, только большая. Неувязка вышла с инструментом. Своего уже давно у Корнея не было, взять у кого-либо из знакомых он опасался. Решил Корней инструмент изготовить; узнав, что брат Лехи-маленького – кузнец отменный, приказал явиться. И глупей глупого получилось: кузнец в тюрьму угодил и, не желая самого Корнея подводить, другому велел вместо себя явиться.
Когда Леха позвонил и сказал, что вместо его брата явились двое неизвестных, Корней решил их не принимать, однако тут же передумал. Новые люди всегда опасны, в уголовке старый сыщик Мелентьев, всем лисам лис, и доходит молва, что очень он Корнеевым интересуется, не забыл, значит. Бежали ребятишки из-под конвоя, приемчик далеко не свежий, известен и сыщикам, и деловым людям еще с прошлого века. Но не оттолкнул Корней беглецов, велел приводить, пропустив через лабиринт. Давно Корней проходные квартиры придумал, через них чужой никак пройти не мог, и в этот раз сработало безотказно, был за мальчиками хвост, да отпал. Значит, один из двоих из милиции, покойник он теперь, потому как засветил Корней гостиницу. Гореть этой берлоге рано, вот возьмет Корней куш, отрубит концы, тогда полыхай голубым огнем. А с ребятишками разберется Корней, уже дал команду, утром Леха приведет человека верного, который повернет налицо любого, всех знает, золотой старичок.
Светать скоро начнет, а Корней не спит, душно ему, и дождь прохлады не несет, шлепает по стеклу без толку.
Агент уголовного розыска Сурмин лежал тихо, стараясь дышать ровно, хотя сосед и похрапывал. Субинспектор Мелентьев, когда инструктировал, предупреждал: забудь, кто ты есть, ничего не изображай, не придумывай, не бери в голову, видят тебя, нет ли, все одно – ты беглый уголовник. И ни при каких обстоятельствах шкуру не снимай. Задачи две: найти Корнеева и определить, какой именно банк он готовит. Учти, если при отходе ты хоть краешком засветишься, значит, все провалил, Корней никогда на дело не пойдет, а против него для прокуратуры и суда на сегодняшний день ни капелюшечки не имеется. Сегодня Корнея в уголовный розыск можно только на чашку чая пригласить, за жизнь побеседовать. Корней молодых любит, их можно при дележе обойти либо убрать при надобности, за человека, воровскому миру неизвестного, ответа нет, а Корнею убить, что тебе в жару квасу выпить, – одно удовольствие, и опасности никакой. Он рук в крови мочить не станет, для того есть люди поглупей. Если Корней банк готовит, ему наверняка люди нужны, воров известных он брать не захочет, делиться с ними надо, да и опасно: они у нас, у милиции, на виду могут оказаться. Так что, Сурмин, говорил субинспектор, если ты до Корнея доберешься, он к тебе интерес проявит, не сомневайся, но верить не будет никогда. У него закон один: пока человек в крови по самую маковку не испачкается, нет ему веры. Старайся не доверие завоевывать, а стать необходимым, у Корнея к людям мерка одна: нужные и не нужные. Пока ты ему нужен – в безопасности, как стал не нужен, цена твоей жизни – копейка.
Сурмин субинспектора слушал спокойно, страха не было, интерес только, да и, полагал, пугает Старик. Теперь, в первую же ночь, лежа без сна, Сурмин вспоминал испытующий взгляд субинспектора. Когда наручник уже запястье сжимал и Мелентьев дверь перед Сурминым открыл, схватил за плечи неожиданно и зашептал: «А, пошло все к чертовой матери, Сурмин! Нам больше других надо? Люди банки для того и придумали, чтобы преступники и мы с тобой без работы не сидели. Грабили, грабят и будут грабить… – Субинспектор достал ключ и начал снимать наручники. – Не обедняет Советская власть! А Корнея не мы поймаем, так свои зарежут в конце концов».
…Сурмин скинул простыню, потянулся сильным телом, закинул руки за голову, прислушался: к шуму дождя прибавился еще какой-то звук. Сурмин повернулся, увидел, что сосед не спит, наблюдает из-под полуопущенных век, и понял: звук не появился, а пропал, сопеть новый приятель перестал. Не спится? Ну-ну, лежи, думай. Корнея все хотел увидеть? Судя по всему, сегодня встретишься.
Кабинет субинспектора освещала лишь настольная лампа, и лица сидевших у стола Воронцова и Мелентьева были землистого цвета. Окна они распахнули, дождь залетал в кабинет, на подоконниках поблескивали лужи, одна створка скрипела и хлопала, и субинспектор лениво подумал, что надо наконец починить крючок либо найти под сейфом детский кубик и створку подпереть, иначе от этого скрипа и хлопанья с ума сойдешь.
Воронцов полулежал в кожаном кресле и бездумно смотрел на собственные сапоги. От бесчисленного количества выкуренных папирос во рту у Воронцова было нехорошо, чай в стакане давно остыл, да и горячий он имел привкус ржавого железа.
Костя старался не двигаться и не думать о боли, которая затаилась в груди. Где у него находится сердце, Константин Воронцов узнал три года назад, когда оно, больно ударив под левый сосок, сбило его с ног. Считалось, что больное сердце – недуг чисто буржуазный, неприличный. Костя выслушал наставления врача, глядя в потолок, и забыл их, как только врач ушел. С тех пор Костю прихватывало дважды; сегодня утром, совсем уже ни с того ни с сего, – в третий раз. Он врача не вызывал, отлеживался на диване, весь день старался поменьше двигаться.
Пенсне субинспектора лежало на столе и поблескивало зеленью, будто болотные лужицы. Мелентьев близоруко щурился, потирал ладонью небритую щеку, на начальника не смотрел, все уже было переговорено. Можно, конечно, еще сказать, мол, я же вас предупреждал – если Корнеев с Сурминым встретиться пожелает, то нашим сыщикам на хвосте не усидеть. Рецидивист не такое наблюдение видывал, гимназию давно кончил, фраеров ищите в другом месте. Можно напомнить, да зачем? Говорено было, и не раз, а у Кости память молодая.
Мелентьев, несмотря на духоту, был в суконном жилете, в рубашке с жестким воротничком и при галстуке. Субинспектор взял стакан, взглянул на бурую жидкость с отвращением и сказал:
– И что это за начальник, если он взяток не берет? Не могут люди вас, товарищ Воронцов, уважать, когда вы даже чаю нормального выпить возможности не имеете.
Оконная рама как-то особенно противно взвизгнула и хлопнула. Воронцов невнятно выругался, подошел к окну. Зная, что крючок давно сломан, Мелентьев улыбнулся.
– Кого ты поймать можешь, если у тебя ставень и тот не держится на месте? – Воронцов вытер мокрые ладони о штаны, неторопливо прошелся по кабинету.
Мелентьев в ответ на критику начальства погасил свою зеленую лампу, напоминая, что надвигается новый день.
Даша родилась на берегу Енисея, верстах в пятнадцати от Абакана. Июль в тот год стоял жаркий, каторжников, выживших после эпидемии дизентерии, доедал гнус. Женщина, которая родила Дашу, имела много имен и кличек, последний раз ее судили как Марию Латышеву, кличку она носила Магдалина. Она была красивой глупой бабой, в молодости любила выпить. К тридцати годам, когда красота прошла, а глупость осталась, женщина превратилась в законченную алкоголичку. Мария в своей беспутной жизни не совершила ни одного преступления, все ее беды происходили от мужиков, которых она любила. Последний, возможно, он и был отцом Даши, появился в жизни Марии в понедельник. Мужчина высокий, статный и кудрявый, он ее всю неделю кормил досыта, а в субботу пришел чуть живой – что за мужик, если он в субботу не напивается. Мария его раздела, спать уложила, вещички, как положено, выстирала. На следующий день его взяли и Марию прихватили, так как она, оказывается, стирая, «улики уничтожила». Присяжные сказали: «Виновна», а судья определил: «Десять лет каторжных работ». О том, что она будет матерью, женщина узнала на этапе.