Во втором часу ночи в комнату, где мы играли, явился старший коридорный Марко и, помявшись, доложил, что приезжий «княжеский главноуправитель», остановившийся в таком-то номере, прислал его к нам извиниться и доложить, что он не спит и скучает, а потому просит – не позволят ли ему господа офицеры прийти и принять участие в игре?
– Да ты знаешь ли этого господина? – спросил старший из наших офицеров.
– Помилуйте, как же не знать Августа Матвеича? Их здесь все знают – да они и по всей России, где только есть княжьи имения, всем известны. Август Матвеич самую главную доверенность имеет на все княжеские дела и вотчины и близко сорока тысяч в год одного жалованья берет. (Тогда еще считали на ассигнации.)
– Поляк он, что ли?
– Из поляков-с, только барин отличный и сам в военной службе служил.
Слугу, который нам докладывал, все мы считали за человека добропорядочного и нам преданного. Очень смышленый был и набожный – все ходил к заутрене и на колокол в свой приход в деревню собирал. А Марко видит, что мы заинтересовались, и поддерживает интерес.
– Август Матвеич теперь, – говорит, – из Москвы едет, как слух был – два имения княжеские в совет заложивши, и должно быть с деньгами – желают порассеяться.
Наши переглянулись, перешепнулись и решили:
– Что же нам всё свои-то лобанчики из кошелька в кошелек перелобанивать. Пусть придет свежий человек и освежит нас новым элементом.
– Что же, – говорим, – пожалуй, но только ты нам отвечаешь: есть ли у него деньги?
– Помилуйте! Август Матвеич никогда без денег не бывают.
– А если так, то пусть идет и деньги несет – мы очень рады. Так, господа? – обратился ко всем старший ротмистр.
Все отвечали согласием.
– Ну и прекрасно – скажи, Марко, что просим пожаловать.
– Слушаю-с.
– Только того… про всякий случай намекни или прямо скажи, что мы хоть и товарищи, но даже между собою непременно на наличные деньги играем. Никаких счетов, ни расписок – ни за что.
– Слушаю-с – да это не беспокойтесь. У него во всех местах деньги.
– Ну и проси.
Через самое малое время, сколько надо было человеку не франту одеться, растворяется дверь, и в наше облако дыма входит очень приличный на вид, высокий, статный, пожилых лет незнакомец – в штатском платье, но манера держаться военная и даже, можно сказать, этакая… гвардейская, как тогда было в моде, – то есть смело и самоуверенно, но с ленивой грацией равнодушного пресыщения. Лицо красивое, с чертами, строго размещенными, как на металлическом циферблате длинных английских часов Грагама. Стрелка в стрелку так весь многосложный механизм и ходит.
И сам-то он как часы длинный, и говорит он – как Грагамов бой отчеканивает.
– Прошу, – начинает, – господа, извинения, что позволил себе напроситься в вашу дружескую компанию. Я такой-то (назвал свое имя), спешу из Москвы домой, но устал и захотел здесь отдохнуть, а меж тем услыхал ваш говор – и «покой бежит от глаз». Как старый боевой конь, я рванулся и приношу вам искреннюю благодарность за то, что вы меня принимаете.
Ему отвечают:
– Сделайте милость! сделайте милость! Мы люди простые и едим пряники неписаные. Мы все здесь товарищи и держим себя без всяких церемоний.
– Простота, – отвечает он, – всего лучше, ее любит бог, и в ней поэзия жизни. Я сам служил в военной службе и хотя по семейным делам вынужден был ее оставить, при самом счастливом ходе, но военные привычки во мне остались, и я враг всех церемоний. Но вы, я вижу, господа, в сюртуках, а здесь жарко?
– Да, признаться, мы только сейчас надели сами сюртуки для встречи незнакомого человека.
– Ай, как не стыдно! А я этого-то и боялся. Но если уже вы были так любезны, что меня приняли, то вы на первом шагу нашего знакомства ничем не можете мне сделать такого истинного удовольствия, как если освободите себя и останетесь снова, как было до моего прихода.
Офицеры позволили склонить себя к этому и остались в одних жилетах – причем потребовали точно такого же дезабилье и от незнакомца. Август Матвеич охотно сбросил с себя ловко и солидно сшитую венгерку с голубою шелковою подкладкою в рукавах и не отказался выпить «для знакомства со всеми» рюмку водки.
Все по рюмке выпили и закусили и при этом случае вспомнили о «кузене» Саше, который все еще продолжал свою прогулку по коридору.
– Позвольте, – говорят, – здесь нет одного из наших. Позвать его сюда!
А Август Матвеич и говорит:
– Вы верно, недосчитываетесь этого интересного молодого корнета, который там ходит в милой задумчивости по коридору?
– Да, его. Позовите его сюда, господа!
– Да он не идет.
– Что за пустяки такие!.. Премилый молодой товарищ и уже хорошо повел курс наук по питью и игре, и вдруг что-то сегодня изменил и осовел. Возьмите его сюда, господа, силою.
Этому запротиворечили, и послышалось несколько замечаний, что, быть может, Саша в самом деле болен.
– Какой черт – я головою отвечаю, что он просто устал или хандрит с непривычки от большого проигрыша.
– А корнет много проиграл?
– Да – в последнее время ему ужасно не везло, он был постоянно как-то вне себя и постоянно проигрывал.
– Скажите пожалуйста – это бывает; но у него такой вид, как будто он не столько несчастлив в картах, как несчастлив в любви.
– А вы его видели?
– Да; и притом я в него всмотрелся совершенно случайно. Он так задумчив и потерян, что зашел ошибкою в мой номер вместо своего и, не видя меня на постели, направился было прямо к комоду и стал что-то искать. Я даже подумал, не лунатик ли он, и позвал Марко.
– Что за удивление!
– Да, и когда Марко спросил его, что ему угодно, – он точно не скоро понял, в чем дело, а потом, бедняжка, очень сконфузился… Я вспомнил старые годы и подумал: верно тут зазноба сердечная!
– Ну уж и зазноба. Пройдет это все. Вы, господа, в Польше слишком много значения придаете этим сентиментам, а мы, москали, народ грубый.
– Да, но вид этого молодого человека не говорит о грубости: он, напротив, нежен и показался мне встревоженным или беспокойным.
– Он просто устал, и над ним, по нашей философии, надо употребить насилие. Господа, выйдите вы кто-нибудь двое и введите сюда Сашу, пусть он оправдается против подозрений в безнадежной любви!
Два офицера вышли и вернулись с Сашей, на молодом лице которого блуждали, поборая друг друга, усталость, конфуз и улыбка.
Он говорил, что ему действительно нездоровится, но что более всего его смущает то, что с него беспрестанно требуют отчета. Когда же ему пошутили, что «даже незнакомец» заметил в нем «страданье сердца от амура», Саша вдруг вспыхнул и взглянул на нашего гостя с невыразимою ненавистью, а потом сердито и резко оторвал:
– Это вздор!
Он просил позволения уйти к себе в номер и лечь спать, но ему напомнили, что сегодня ожидается важное событие, которое все желают вместе приветствовать, и потому оставить компанию непозволительно. При напоминании об ожидаемом «событии» Саша опять побледнел.
Ему сказали:
– Уйти нельзя, но выпей свою очередную рюмку водки, и если не хочешь играть, то сними сюртук и ложись здесь на диване. Когда там закричит дитя, – мы услышим и тебя разбудим.
Саша повиновался, но не вполне: рюмку водки он выпил, но сюртука не снял и не лег, а сел в тени у окна, где от дурно вставленной рамы ходил холодок, и стал смотреть на улицу.
Ждал ли он кого и высматривал или так просто его беспокоило что-то внутреннее – не могу вам сказать; но он все глядел, как мерцает огонек в фонаре, которым качал и скрипел ветер, и то откинется в глубь кресла, то точно хочет сорваться и убежать.
Наш незнакомец, с которым я сидел рядом, замечал, что я наблюдаю за Сашей, и сам наблюдал его. Я это должен был видеть по его взглядам и по тому, чту он сказал мне, а он сказал мне вполголоса следующие дрянные слова, которых я не могу позабыть во всю жизнь:
– Вы дружны с этим вашим товарищем?
При этом он метнул глазами в сторону опустившегося Саши.
– Ну, разумеется, – отвечал я с легким задором молодости, усмотревшей в таком вопросе неуместную фамильярность.
Август Матвеич заметил это и тихо пожал под столом мою руку. Я посмотрел на его солидное и красивое лицо, и опять, по какой-то странной ассоциации идей, мне пришли на память никогда себе не изменяющие английские часы в длинном футляре с грагамовским ходом. Каждая стрелка ползет по своему назначению и отмечает часы, дни, минуты и секунды, лунное течение и «звездные зодии», а все тот же холодный и безучастный «фрон»: указать они могут всё, отметят всё – и останутся сами собою.
Примирив меня с собою ласковым рукопожатием, Август Матвеич продолжал:
– Не сердитесь на меня, молодой человек. Поверьте, я не хочу сказать о вашем товарище ничего дурного, но я немало жил, и его положение мне что-то внушает.
– В каком смысле?
– Оно мне кажется каким-то… как вам это сказать… феральным: оно глубоко меня трогает и беспокоит.
– Даже уже и беспокоит?
– Да, именно – беспокоит.
– Ну, смею вас уверить, что это совершенно напрасное беспокойство. Я хорошо знаю все обстоятельства этого моего товарища и ручаюсь вам, что в них нет ничего, что могло бы смутить или оборвать течение его жизни.
– Оборвать!– повторил он за мною, – c'est le mot![3] Вот именно слово… «оборвать течение жизни»!
Меня неприятно покоробило. Зачем это я сам именно так выразился, что дал повод незнакомцу ухватиться за мое выражение?
Август Матвеич мне вдруг начал не нравиться, и я стал с недоброжелательством смотреть на его точный грагамовский циферблат. Что-то гармоничное и вместе с тем какое-то давящее и неотразимое. Идет, идет – и проиграют куранты, и опять идет далее. И все на нем какое-то отменное… Вон рукава его рубашки, которая несравненно тоньше и белее всех наших, а под нею красная шелковая фуфайка как кровь сверкает из-под белых манжет. Точно он снял с себя свою живую кожу да чем-то только обернулся. А на руке у него женский золотой браслет, который то поднимается к кисти, то снова упадет и спрячется вниз за рукав. На нем явно читается польскими буквами исполненное русское женское имя «Olga».
Мне почему-то досадно за эту «Ольгу». Кто она и что она ему такое – родная или любовница, – мне все равно досадно.
Чего, зачем и почему? Не знаю. Так, – одна из тысячи глупостей, невесть откуда приходящих затем, чтобы «смутить смысл смертного».
Но я вспоминаю, что мне надо отделаться от своего слова «оборвать», которому он придал вовсе нежеланное значение, и говорю:
– Я жалею, что я так выразился, – но сказанное мною слово не может иметь никакого двойного значения. Мой товарищ молод, имеет состояние, он один сын у родителей и всеми любим…
– Да, да, но тем не менее… он не хорош.
– Я вас не понимаю.
– Ведь он смертен?
– Разумеется, как вы и я, – как целый свет.
– Совершенно справедливо, но только людей целого света я не вижу, а ни на мне, ни на вас нет этих роковых знаков, как на нем.
– Каких «роковых знаков»? О чем вы говорите?
Я очень неуместно рассмеялся.
– Зачем же вы смеетесь над этим?
– Да, извините, – говорю, – я сознаю невежливость моего смеха, но вы представьте мое положение: мы с вами глядим на одно и то же лицо, и вы мне рассказываете, будто видите на нем что-то необыкновенное, тогда как я решительно ничего не вижу, кроме того, что всегда видел.
– Всегда? Этого не может быть.
– Я вас уверяю.
– Гиппократовы черты!
– В этом ничего не понимаю.
– Как не понимаете? Есть такой agent psychique.[4]
– Не понимаю, – сказал я, чувствуя, что это слово наволокло на меня какой-то глупый страх.
– Agent psychique, или гиппократовы черты, – это непостижимые, роковые, странные обозначения, которые давно известны. Эти неуловимые черты появляются на лицах людей только в роковые минуты их жизни, только накануне того, когда предстоит свершить «великий шаг в страну, откуда путник к нам еще не возвращался»… Эти черты превосходно умеют наблюдать шотландцы и индусы Голубых гор.
– Вы были в Шотландии?
– Да, – я в Англии учился сельскому хозяйству и путешествовал по Индостану.
– И что же – вы говорите, что видите известные вам проклятые черты теперь на добром Саше?
– Да; если этот молодой человек сейчас называется Саша, то я думаю, что он скоро получит другое имя.
Я почувствовал, что меня прошел насквозь какой-то ужас, и несказанно обрадовался, что в это самое время к нам подошел один из наших офицеров, сильно подгулявший, и спросил меня:
– Что ты – о чем с этим барином ссоришься?
Я отвечал, что мы вовсе не ссоримся, но что у нас шел вот какой странный и смутивший меня разговор.
Офицер, малый простой и решительный, посмотрел на Сашу и сказал:
– Он в самом деле какой-то скверный! – Но вслед за тем обратился к Августу Матвеичу и сурово спросил:
– А вы что же – френолог или предсказатель?
Тот отвечал:
– Я не френолог и не предсказатель.
– А так – черт знает что?
– Ну и это тоже нет – я не «черт знает что», – отвечал тот спокойно.
– Так что же вы: стало быть, колдун?
– И не колдун.
– А кто же?
– Мистик.
– Ага! вы мистик!.. это значит – вы любите поиграть в вистик. Знаю, знаю, видали мы таких, – протянул офицер и, будучи без того уже порядком пьян, снова отправился еще повреждать себя водкою.
Август Матвеич посмотрел на него не то с сожалением, не то с презрением. Обозначательные стрелки на его циферблате передвинулись; он встал, отошел к играющим, декламируя себе под нос из Красинского:
Ja Boga nie chce, ja nieba nie czuje,
Ja w niebo nie pôjde…[5]
Мне вдруг сделалось так не по себе, точно я беседовал с самим паном Твардовским, и я захотел себя приободрить. Я еще далее отошел от карточного стола к закусочному и позамешкался с приятелем, изъяснявшим по-своему слово «мистик», а когда меня через некий час волною снова подвинуло туда, где играли в карты, то я застал уже талию в руках Августа Матвеича.
У него были огромные записи выигрышей и проигрышей, и на всех лицах по отношению к нему читалось какое-то нерасположение, выражавшееся даже отчасти и задорными замечаниями, которые ежеминутно угрожали еще более обостриться и, может быть, сделаться причиною серьезных неприятностей.
Без неприятностей как-то дело не представлялось ни на минуту – словно на то было будто какое-то, как мужички говорят, «приделение».