Черт знает, что такое! Хоть рапорт по начальству подавай, что жиды по своей природе не могут служить в военной службе.
Вот тебе и Мордвинов и вся его победа над супостатом!
Срам и досада! И стало мне казаться, что надо мною даже свои люди издеваются и подают мне насмешливые советы.
Так, например, поручик Рослое все советовал «перепороть их хорошенько».
– Пороны уже, – говорю, – они достаточно.
– Выпороть, – говорит, – еще их «на-бело» и окрестить. Тогда они иной дух примут.
Но отец-батюшка, который там был, сомневался и говорил, что крещение, пожалуй, не поможет, а он иное советовал.
– Надо бы, – говорит, – выписать из Петербурга протоиерейского сына, который из духовного звания в техноложцы вышел.
– Что же, – говорю, – тут техноложец может сделать!
– А он, – говорит, – когда в прошлом году к отцу в гости прииезжал, то для маленькой племянницы, которая ходить не умела, такие ходульные креслица сделал, что она не падала.
– Так это вы хотите, чтобы и солдаты в ходульных креслицах ходили?
И только ради сана его не обругал материально, а послал его ко всем чертям мысленно.
А тут Полуферт приходит и говорит, что будто точно такая же кувыркаллегия началась и в других частях, которые стояли в Василькове, в Сквире и в Тараще.
– Я даже, говорит, – «пар сет оказиен» и стихи написал: вот «экутэ», пожалуйста.
И начинает мне читать какую-то свою рифмованную окрошку из слов жидовских, польских и русских.
Целым этим стихотворением, которое я немного помню, убедительно доказывалось, что евреям не следует и невозможно служить в военной службе, потому что, как у моего поэта было написано:
Жид, который привык торговать
Люкем и гужалькем,
Ляпсардак класть на спину
И подпирацься с палькем;
Жид, ктурый, як се уродзил,
Нигде по воде без мосту не ходзил.
И так далее, все «который», да «ктурый», и в результате то, что жиду никак нельзя служить в военной службе.
– Так что же по-вашему с ними делать?
– Перепасе люи дан отр режиман.
– Ага? «перепасе…» А вы, говорю, напрасно им заказываете палантины для ваших «танте» шить.
Полуферт сконфузился и забожился.
– Нон, дьо ман гард, – говорит, – я это просто так, а ву ком вуле ву, и же ву зангаже в цукерьню – выпьемте по рюмочке высочайше утвержденного.
Я, разумеется, не пошел.
Досада только, что черт знает, какие у меня помощники, даже не с кем посоветоваться: один глуп, другой пьян без просыпа, а третий только поэзию разводит, да что-то каверзит.
Но у меня был денщик-хохол из породы этаких Шельменок; он видит мое затруднение и говорит:
– Ваше благородие, осмеливаюсь я вашему благородию доложить, что как ваше благородие с жидами ничего не зробите, почему що як ваше благородие из Россыи, которые русские люди к жидам непривычные.
– А ты, привычный, что ты мне посоветуешь?
– А я, – отвечает, – тое вам присоветую, що тут треба поляка приставить; есть у нас капральный из поляков, отдайте их тому поляку, – поляк до жида майстровитее.
Я подумал:
– А и справды попробовать! поляки их круто донимали.
Поляк этот был парень ловкий и даже очень образованный; он был из шляхты, не доказавшей дворянства, но обладал сведениями по истории и однажды пояснял мне, что есть правление, которое называется республика, и есть другое – республиканция. Республика – это выходило то, где «есть король и публика, а республиканция, где нет королю ваканции».
Велел я позвать к себе этого образованного шляхтича и говорю ему:
– Ведь ты, братец, поляк?
– Действительно так, – отвечает, – римско-католического исповедания, верноподданный его императорского величества.
– Ты, говорят, – отлично знаешь евреев?
– Еще как маленький был, то их тогда горохом да клюквой стрелял для испугания.
– Знаешь ты, какую у нас жиды досаду делают, – падают. Не можешь ли ты их отучить?
– Со всем моим удовольствием.
– Ну, так я отдаю их на твою ответственность. Делай с ними что знаешь, только помни, что они уже до сих пор и начерно и набело выпороны, так что даже сидеть не могут, а лежа на брюхе работают.
– Это, – отвечает, – ничего, не суть важно: жид поляка не обманет.
– Ну, иди и делай.
– Счастливо оставаться, – говорит, – и завтра же узнаете, что господь бог и поляка недаром создал.
– Хорошо, – говорю, – доказывай.
На другой день иду посмотреть, как мои жидки обретаются, и вижу, что все они уже не сидят и не лежат на брюхе, а стоя шьют.
– Отчего, – спрашиваю, – вы стоя шьете? разве вам так ловко?
– Никак нет, – совсем даже неловко, – отвечают.
– Так отчего же вы не садитесь?
– Невозможно, – отвечают, – потому – мы с этой стороны пострадали.
– Ну, так, по крайней мере, хоть лежа на брюхе шейте.
– Теперь и так, – говорят, – невозможно, потому что мы и с этой стороны тоже пострадали.
Поляк их, извольте видеть, по другой стороне отстрочил. В этом и было все его тонкое доказательство, зачем бог поляка создал; а жидовское падение все-таки и после этого продолжалось.
Узнал я, что мой Шельменко нарочно поляка подвел, и посадил их обоих на хлеб на воду, а сам послал за поручиком Фингершпилером и очень удивился, когда тот ко мне почти в ту же минуту явился и совсем в трезвом виде.
«Вот, думаю, немец их достигнет».
– Очень рад, – говорю, – что могу вас видеть и совсем свежего.
– Как же, капитан, – отвечает, – я уже очень давно, даже еще со вчерашнего дня, совсем ничего не пью.
– Ну, вот видите ли, – говорю, – это мне очень большая радость, потому что я терплю смешную, но неодолимую досаду: вы знаете, у нас во фронте три жида, очень смирные люди, но должно быть отбиться от службы хотят – все падают. Вы – немец, человек твердой воли, возьмитесь вы за них и одолейте эту проклятую их привычку.
– Хорошо, – говорит, – я их отучу.
Учил он их целый день, а на следующее утро опять та же история: выстрелили и попадали.
Повел их немец доучивать, а вечером я спрашиваю вестового:
– Как наши жиды?
– Живы, – говорит, – ваше благородие, а только ни на что не похожи.
– Что это значит?
– Не могу знать для чего, ваше благородие, а ничего распознать нельзя.
Обеспокоился я, не случилось ли чего чересчур глупого, потому что с одной стороны они всякого из терпения могли вывести, а с другой – уже они меня в какую-то меланхолию вогнали и мне так и стало чудиться – не нажить бы с ними беды.
Оделся я и иду к их закуту; но, еще не доходя, встречаю солдата, который от них идет, и спрашиваю:
– Живы жиды?
– Как есть живы, ваше благородие.
– Работают?
– Никак нет, ваше благородие.
– Что же они делают?
– Морды вверх держат.
– Что ты врешь, – зачем морды вверх держат?
– Очень морды у них, ваше благородие, поопухли, как будто пчелы изъели, и глаз не видать; работать никак невозможно, только пить просят.
– Господи! – воскликнул я в душе своей, – да что же за мука такая мне ниспослана с этими тремя жидовинами; не берет их ни таска, ни ласка, а между тем того и гляди, что переломить их не переломишь, а либо тот, либо другой изувечит их.
И уже сам я в эти минуты был против Мордвинова.
– Гораздо лучше, – думаю, – если бы их в рекруты не брали.
Вхожу в таком волнении где были жиды, и вижу – действительно, все они трое сидят на коленях, а руками в землю опираются и лица кверху задрали.
Но, боже мой, что это были за лица! Ни глаз, ни рта – ничего не рассмотришь, даже носы жидовские и те обесформились, а все вместе скипелось и слилось в одну какую-то безобразную, сине-багровую нашлепку. Я просто ужаснулся и, ничего не спрашивая, пошел домой, понуря голову.
Но тут-то, в момент величайшего моего сознания своей немощи, и пришла ко мне помощь нежданная и необыкновенно могущественная.