bannerbannerbanner
Заячий ремиз

Николай Лесков
Заячий ремиз

Полная версия

XIII

Однако, как говорится в писании: «Господь был со мною», ибо хотя я вступил в свою должность совсем к оной воспитанием не приуготовленный, но, желая предать себя на служение добрым людям, которых обижают злодии, я скоро стал на своем месте так не худший от прочих, що, ей-богу, просты люди меня обожали и мною даже хвалились. Ей-богу! С самого с начала я, разумеется, прежде всего сел с свичечкой да добре просмаковал «Чин во явление истины», ибо, як вам уже известно, я питал огромное доверие к практицизму архиерея и непобедимейшей дерзости Вековечкина, да к тому же я не имел и иного источника для юридического познания, як сей «Чин». И узнал я «Чин явления» так добре, ях знал первее порядок поклонения и метания орлецов. Просто всё, знаете, не так, як у Цицерона иль бо у иньших римлян, да и куда нам и для чего пыхтеть до тых римских язычников! А в «Чину» мне то показалось хорошо, что на всякое, «коей-либо вещи лишение» по сему духовному правилу указано «предлагать пред очеса ужасный страх и устроить вину богоухищренным образом». А именно: как там все было просто и внятно сказано: надо привести деликвента и поставить его у притолоки двери, – а потом встать и воздохнуть о его злобе и нераскаянности и зачитать при нем вслух молитвы – сначала: «Царю небесный и Трисвятое», а потом «Отче наш» да «Помилуй мя боже» и в сем псалме на сильных местах несколько раз чувствительно повторить, вроде: «научу беззаконные путем, и нечестивии обратятся». Или: «Боже, боже! спасения моего!» Ух! якая это до сердца хапательная материя! А еще як я до всего этого умел спущать интонацию, да, прочитывая чудные словеса, бывало, воспущу иной глагол особливо от сердца, так, верите или нет, а, ей-богу, иной деликвент слухает, миляга, слухает да вдруг заревет, или, аще крепкостоятелен, то и тогда видимо, как он начинает изнуряться и, томлением томим, уже не знает, что ему делать, и шепотит: «Ой, уже кончайте от разу!» А я это наблюду, да тогда начну еще в высший глас: «Глаголы моя внуши господи, разумей звание мое»… (А он разумеет, будто это «звание мое» сказано про то, що я называюся пристав!) «яко бог не хотяй беззакония ты еси… Погубиши вся глаголящие лжу»… И тут опять на одном словеси трижды по трижды: «Погуби вся глаголящие лжу, погуби! погуби! погуби!» «Гроб отверст гортань их»… «Суди им и изрини я»… «К тебе воззову, да не премолчиши, и процвете плоть моя»… (Я смолоду был в процветении румяный и полный.) И оборочусь до злодия, да погляну на него гордым оком, да еще скажу: «Процвете моя плоть, а нечестивый погибнет!» И вот уже от такого обращения человек, хоть он будь и какой злодей крепкостоятельный, а он испужается, и ужасом сотрясется, и готов, сказать: «виноват». А я тогда сажусь, беру в руки гусиное перо и оное очищаю, а потом зачиниваю, а потом пробую его на раскепку, а сам тихо рукою вывожу, а устами читаю:

– «Спробуемо пера и чорнила: що в йому за сила: перо пише, як муха дьгше». А ты, раб божий, имя рек, слухай: яко же божественное и священное евангелие учит и заповедует нам, признавайся: завладев ты чужим конем или волом, или увез сено столько и столько копен? Или отвечай: яко сие на тебя клевещут, и забожись: «ни-ни, еже есть, не угнах ни коня, ни вола, ни раба его. Ой, только ж памятуй, божий рабе, и блюди себе во явлении истины, а не бреши, бо зде при нас есть и ангелы предстоящи невидимо, и они словеса твои записуют, о них же и истязани будете во второе и страшное пришествие. И аще дерзнешь неправду показати, то да трясешися, яко крiн на земли». Тут уж он, миляга, и затрясется; а я ему подбавляю: «Да, да, да! И земля пожрет тебя, яко Дафана и Авирона, и да восприемлеши проказу Гиезиеву и удавление Иудино». И ух, посмотрели б вы, как они боялись сего Иудина удавления! Проказа Гиезиева, знаете, еще, бывало, ничего, бо они, дурни, по правде сказать, и не знают, что такое проказа; но удавления – и провалиться сквозь землю – все боятся! Страшно, знаете: что там под землей-то? Там ведь всё черти! И как, бывало, до этого доклянешь, то уж разве какой отчаянный устоит, а то всяк закричит: «Буде уж вам таке страшенне читать! Я лучше в чем хотите вам скаюсь, як таковы страхи слушать».

Вот это – пожалуйте – вам юристика! А вы ну-ка без этого опробуйте по цивильным законам: вы можете достичь от человека дознать, що захочете! Отчаянному же, которого и то не брало, еще дальше было таксе, что: «пожрет вас земля, и часть ваша будет с безбожными еретики. А жилище вам в вечном огне». А уж если и еще устоит и поупорствует, то в конце тетради была хорошая главка во изъяснение про крестное цолование. Сказано: «кто запрется и отцалуется на неправде – бить его кнутом по три дня и потом посадить на год, а будет про то дело сыскати нечем, то разымати пыткою…»

На этом месте я, моего читателя всепокорный слуга и автор, излагающий эту повесть, позволил себя перебить Оноприя Опанасовича Перегуда почтительным замечанием, что допрашиваемые люди могли ему не поверить, что он вправе бить их кнутом и пытать на пытке, но он отвечал:

– А это – позвольте: почему же бы они мне в том не поверили? Это в книжке пропечатано?

– Книжка эта, – отвечал я, – без сомнения, была издана много раньше, чем уничтожено рабство, и пытка, и кнут?

– Извините-с! – отвечал бывший становой и достал у себя из «шуфлятки» тетрадь, содержащую «Чин во явление истины», и показал «выход», из коего видно было, что «книга сия напечатася во святом граде Москве в 1864 году индикта 6 месяца марта». И после сего Оноприй Опанасович сказал, что он имел полное право «предлагать пред очеса людей ужасный страх благоухищренным образом». И что это было очень хорошо, и никто этого порядка и не оспаривал, а, напротив, того, поелику сие на конокрадов превосходно действовало, то сельские люди очень сей закон возлюбили и почитали «выше всех томов Собрания». А за то, что Перегуд знал такой хороший закон, какого другие не знали, добрые люди его «поважали, а злодии трепетали», а оттого ему пришли разом великая польза и превеличайший вред, ибо он, с одной стороны, надеялся, что скоро после сего мог бы по сим правилам всем руководить и править даже до века, а с другой, его настиг злой рок в том, что, по выводе всех конокрадов, он впал в искушение, и в душе его зародилась ненасытная жажда славы и честолюбия. Тогда, обуреваемый этой страстию, Оноприй Перегуд из Перегудов захотел лучше всех отличиться на большее и «погиб, аки обра», – окончательно скрывшись затем в здании сумасшедшего дома, где и ведется теперь эта беседа.

За сим же кратким отступлением пусть далее рассказывает свою историю опять сам Оноприй Опанасович, своими словами.

XIV

Не знаю я, какое вы имеете уважение на того отца Прокопа, который в оную давно прошедшую эпоху, по извержении из Перегудов жидов, сам стал еще более злым процентщиком, да передал то и сыну и зятю Маркелу, и шкода мне, что я этого не знаю. Наверное, многие думают: «Вот это были самые худшие», но извините – это так не было. Может быть, конечно, надо иначе жить и ходить перед богом, а не так, як ходил в своих красных чоботах поп Прокопий, но ведь все люди живут не так, как следует; а только когда и Маркел внезапно окончился скорописною смертию, як раз над своею раскрытою кубышкою, где содерживал свои гроши, то вот тогда мы увидали еще худшее, ибо ко гробу высокопроцентного Маркела попа наiхали студенты не токмо из бурсы, а даже академисты, и стали на дочку его, сиротиночку Домасю, или на Домну Маркеловну, такие несытые очи пущать и такие стрелы стрелять в нее через отцовский гроб, що даже посмущали всех своими холостыми зарядами. А все это единственно с тем, чтобы тут же сейчас внушить ей к себе вожделение, а тогда с нею вместе получить себе в обладание и оную преславную и прехвальную родительскую кубышку. Но за это осуждать нечего.

 
Деньги счастие дают,
В деньгах правда, в деньгах сила;
Все за деньги отдают,
Все, что нравится, что мило.
 

Это мы пели в певчих, и кто может и не полюбить такого могущества! А только изо всех из сих стукачей самый ловкий был один Назарко, поэт и мечтатель, который в самую последнюю минуту над гробом Маркела взъерошил себе на голове волосы и, закрутив косицы, вытянул вперед руку и произнес речь, да такую, шельма, отмахал наипрочувствованную речь, с хриями, и тропами, и метафорами, и синехдохами, что сразу со всем этим так он прямисенько и въехал в пшеничное сердце Домаси. Так она, бiдна сироточка, тут и влюбилась в него, як кошка, и он скоро же после сего учинился поп, и нарекся отец Назарий, и сел в Перегудах. Вот это уже был не такой, как жены его дед и батько, бо то были простяки и блюли только свои хапаньцы; ну, а сей, как только получил перегудинский приход, так и почал вмешиваться не в свои дела, а, главнейше всего, стал заступать в мою часть, и с самой преудивительнейшей еще стороны: например, вдруг он почал у людей на духу расспрашивать не то, что не думает ли кто коней красти, а все про якие-то другие думки и пустяки, вроде того, что «чи вы ото всех довольны живете, или чи не смущае вас кто ожидати лучшего, и як с вас становой добирает податки?» Помилуйте, к чему это такое? А когда же пошла до него на дух моя служителька Христина, которая, откровенно сказать, була себе такая… довольно прелеповатенькая, так он ее принял хуже, чем по «Чину явления истины», и так ее умаял своими расспросами, что та пришла и ревет, ибо говорит: «Усе люди ей смiялись: „чего се ее пiп одну так долго спрашивал“». И пошла она добирать в уме: «Хтось-то, каже, про мене все-таки пустяковины ему повыкладывал?» Я ей говорю: «Да ну, уже оставь! Нехай он себе что хочет, то и думает!» Так нет! все бидолаха плачет да сумуется:

– Як таки так: отчего ему все звiсно, будто как он с нами тут жил вместе! – И сейчас на меня причина: – Нет, каже, я вже ж теперь не хочу с вами ни того, и ни этого, и просто жить на селе не желаю, а пойду в город и буду там, пока моей красы есть!

– Ну и провались ты совсем скризь свiт, чертова баба, иди! А все-таки, знаете, досадительно это вмешательство и нарушение свободы кавалерской жизни. Но дома у меня все это недолго продолжалось, потому что Христя была жинка ласковая и потому скоро соскучилась и сама пришла и извинялася: «Що он там, каже, ни говори, а я одна боюсь, бо мне мертвы снятся, – нехай бог милует, – лучше опять будем по-прежнему». Но поп Назарко, продолжая все дальше да больше, начал уже испытывать людей до такой степени, що даже уж не только все мимотекущие прегрешения обследует, но и предбудущие намерения вопросит: «Чи не задумляешь ли чего прочего…» Вот! Люди, знаете, все испугалися и стали мне говорить: «Що се за нова поведенция, чого николи сего не було, и в законе божом про то не сказано!.. Вы, – говорят мне, – сами люди письменнiи: вы перед самим архиереем с свечой стояли – вам должно быть все свiтло; рассудите нам: про что се новый пiп нас надоумливает, а не то мы в другое село пойдем».

 

Бачите, яка уже колобродь пошла! Уже и приход бросить согласны! Готово уголовное преступление!

XV

Знаете, я впал в думу, ибо вижу, что это що-сь такое, против чего мне надо в самоскорейшем времени что-то сделать! А что именно сделать, на то в моем «Чине явления истины» извествования нет! Думайте, пожалуйста, как никакая книга не может объять все разнообразные события жизни! Два только, вижу, есть выбора: идти мне и объясниться с Назаром и уговорить его, чтобы он все это оставил, но думаю: нет, он меня не послухает и еще спросит: «Откуда вам это известно?» и потом разведет свои хрии и метафоры. Нет; не годится спрашивать. А другой выбор был то, что написать на него донос, что он человек очень сомнительный. Но доноса я писать боялся и все пребывал в нерешительности, как вдруг я сам был позван непосредственно к самому губернатору, и тот меня спрашивает наедине про такую поэзию: знаю ли я песню: «Колысь було на Украинi добре було жiтi?» Я отвечаю:

– Прекрасно знаю, ваше превосходительство.

– А почему вы ее знаете?

– А потому, – говорю, – знаю, что у нас ее люди cпiвaют.

– А вы же про это доносили когда-нибудь?

– Нет, – отвечаю, – никогда не доносил.

– А для чего нет?

– Да що же тут доносить про такие пустяки?

– А слова какие: «добре було жити, як не знали наши Дiды москалям служити?» Так это?

– Точно так, – отвечаю с удивлением и докладываю, что таких пiсен у нас много еще, а бывает и то, що еще и теперь люди новые пiсни слагают.

Губернатор на мои слова согласно уклонил головою и сказал:

– Вы совершенно правы, и как вы это знаете, то вперед вы должны знать и то, на что следует обращать все внимание.

Боже мой! А неужли же я до сей-то поры еще не знал, на что надо обращать внимание? Да и что тут за премудрость! Разумеется, на воров, тix, що у людей коней крадут, а не на тiх пустограев, що пiсни поют! Что же туг говорить о такой пустяковине, и для чего мне дается такая загвоздка? Если бы был жив тот архиерей, который дал мне сокращенное образование, на манер принца, то я бы пал к его непорочным ногам, и он, яко практик, может быть, разъяснил бы мне како или некако: но он уже в то время отыде к отцам, или, просто сказать: «дав дуба». Да, да, да, як он ни был благочестив, а и он помер – и я забыл вам это сказать, что он помер бестрепетно со словами, из коих видно было, что он разумел себя за «олицетворенную идею», по воле бога, который «сам нас одушевляет, кормит, распоряжает, починяет и опять разбирает». Но все это он разумел, а преудивятельно, что никому того же духа не предал и хотя сам бодро отошел до вiчного придела, но по нем самосветлейшая голова в губернии остался оный многообожаемый миляга Вековечкин, и я поехал к его страхоподобию, надеясь, что от разума его несть ничто утаено, и как приехал, то положил пред него две бутылки мадеры и говорю ему: «Послухайте меня, многообожаемый, и, во-первых, примите от меня сие немецкое вино для поддержания здоровья вашего, а во-вторых, обсудите: что это, так и так, вот какие мне намеки дают, и что я в таком положении имею делать?» А он мне не отвечал прямо, а сказал как бы притчею: «Вино мадера хотя идет из немецкого города Риги, но оно само не немецкое, а грецкое. А воры и разбойники всегда были между людьми и впредь всегда же уповательно будут. Так и было до потопа: Каин убил Авеля, брата своего, и Иосиф тоже был продан своими братьями, и те на цену его купили себе и женам сапоги. А вот ныне насташа инии взыскатели, мужский пол в больших волосах и в шляпах оной же земли греческой, где и мадера произрастает; а жинки, ох, стрижени и в темных окулярах, и глаголятся все они сицилисты, или, то же самое, потрясователи основ, ибо они-то и есть те, що троны шатают! Так вот, аще хощешь отличен быти – ты хотя одного из сих и сцапай, и тогда будет к тебе иное внимание!»

Но я говорю с сожалением, что это возможно только где-нибудь в странах просвещенных, а у нас в Перегудах ни про каких потрясователей нет и слуху!

А оный миогообожаемый миляга мне на это отвечает:

– Они ныне всюду проникают, только смотреть надо. Ты конокрада брось. Конокрадов хоть и всех перелови – за них чести не заслужишь, а поймай хоть одного в шляпе земли греческой или стрижену жинку в окулярах, и отберешь награду лучше Назария.

А я спрашиваю:

– Как? Неужли Назария уже и к награде представлен!

А многообожаемый мне отвечает, что он ее уже и получил.

– Когда?

– А вот, – говорит, – как на сей неделе снег выпадал, тогда Назарию на перси и награда спала.

Господи! Христос, царь небесный! Да где же после этого на свете справедливость! Я столько конокрадов изловил и коней мужикам возвратил, и мне за это ничего еще не свалилося, a пiп Назарко що-сь такое понаврал, и уже награду сцапал!.. Напала на меня от этого разом тоска, и возросло вдруг безмернейшее честолюбие. Не могу так служить – хочу награды. И зашел я в собор, и плакал у раки преподобного, и – вот вам крест господень – поклялся туг у святых мощей не остыть до того, пока открою хоть одного потрясователя, и получу орден, и в этот способ вотру Назарию под самый его керпатый нос самую наиздоровеннейшую дулю, щоб он ее и нюхал и смоктал до вiку!

XVI

И вот, знаете, как сказано в писании: «не клянитесь никако», так поверьте, что это и должно быть справедливое, потому что сразу же после того, як я заклялся, сделался у меня оборот во всех мыслях и во всей моей жизни: покинул я свой «Чин явления истины» и совсем не стал смотреть конокрадов, а только одного и убивался: как бы мне где-нибудь в своем стану повстречать потрясователя основ и его сцапать, а потом вздеть на себя орден по крайней мере не ниже того, как у отца Назария, а быть может, и высший.

И, господь мой пренебесный, вот уже ныне или теперь после великого моего падения, когда я, оторванный от близкой славы, вспоминаю об этих безумных мечтах моих, то не поверите, а мне делается даже ужасно! Так я был озабочен, что по ночам совсем спать перестал, а если когда-нибудь и засну, то сейчас опять неспокойно пробуждаюсь и кричу: «Где они? Где? Хватай их!» И моя служебница, оная жинка Христина, що я говорил вам, у меня еще и ранее була за служительку, бывало, как услышит сей крик мой, то вся затрусится и говорит:

– Що се вы, Оноприй Опанасович, совсiм так ужасно здурiлы, що аж с вами в домi буть страшно!

И действительно, знаете, я ее так напугал, що она, бывало, сядет на крайчик постели и боится уходить, а пристанет:

– Скажите мине, мiй голубе сизый, – що се вам такое подiялось – чего это вы все жохаетесь да кричите?

Я ей отвечаю:

– Иди себе, Христя, се не твоего разума дiло!

А она така-то была бабенка юрка, да кругленькая и очень ласковая, пойдет плечиками вертеть и ни за что не отстанет!

– Се, – каже, – правда, миленький, що я проста жинка и ничего не разумiю; а як вы мiни расскажите, то я тоди и уразумiю.

Извольте себе вообразить ночною порою и наедине с молодою женщиною претерпевать от нее такие хитрости! Ну, разумеется, не сразу от нее избавишься. А она и зновь приступает:

– Ну вот все се добре: нехай бог помогае, а теперь скажите: кого же вы это, сердце мое, боитеся?

– Злодия боюсь.

А она и через свою пухленьку губку только дунет и отвечает:

– Ну где ж таки, щоб вы, да такой храбрищий пан, що никогда еще никакого злодия не боялись, а теперь вдруг забоякались! Нет, это вы, сердце мое, що-сь-то брешете.

И то ведь совершенная ее правда была, как она мне рассказывала, что я с самыми жестокими ворами был пребесстрашный. Заметьте, что, бывало, призову ариштанта, и сижу с ним сам на сам, и читаю ему по тетради молитвы и клятвы, и пугаю его то провалом земли, то частью его со Иудою, а сам нарочито раскладаю по столу бритвы, а потом опущаю их в теплую воду, а потом капну из пузыречка оливкою на оселок, да правлю бритвы на оселочке, а потом вожу их по полотенечку, а потом зачинаю помалу и бриться. А той, виноватый, все стоит да мается, и пить ему страшно хочется, и колена его под ногами ломятся, и Христя говорит: «Я, было, только думаю, что он, дурак, сам не возьмет у вас бритву, да горло вам, душечка, не перережет. Нет; вы все бесстрашный были, а теперь вы мне, бедной сиротинке, не хотите только правды сказать: кого это вы во сне хапаете, а сами вci труситесь. Я после сего буду плакать!»

А я ей отвечаю: «Ну-ну-ну!» Да все ей и рассказал: какие объявились на свете новые люди в шляпах земли греческой.

А она, 6icoaa жинка, вообразите себе, еще нимало сего не испугалась, а только спросила:

– Що ж, они еще, муси быть, молодые чи старые?

– Якие ж там старые! – говорю, – нет! они еще совсем, муси быть, в свежих силах, и даже совсем молодцы.

– От-то ще добре, що они молодцы. От як бы они тут були, я бы на них подывилась!

– Да, – говорю, – ты бы подивилась! И видать, що дура! А ты то бы подумала, что в яком они в страшном уборi!

– А вот то ж! Чего я их буду так страховатися? Як они молодые, то в яком хочешь убранье – все буде добре, як «разберуться».

– Они в шляпах земли греческой.

– А се яка ж така шляпа земли греческой?

– А вот то и есть, что я еще и сам не знаю, какая она такая, мохнатая.

– Ну так що ж, що она мохнатая! Може, это еще и не страшно!

– Нет, это очень даже страшно, и как он на тебя наскочит, так ты испугаешься и упадешь.

– Ну-у, это еще ничего вам не звiсно!

– Нет, мне известно, что они для того созданы, чтоб колебать основы и шатать троны, а уж от тебя-то что и останется!

– Се, – говорит, – все в божой власти: може, бог так мени даст, що яка я есть сама, такесенька и зостанусь, и они ничего злого мени не сделают.

Я рассердился:

– Ишь ты какая дрянь! – говорю. – Ну, если ты так хочешь, то и пусть он тебя забодает своею шляпою!

А она отвечает с досадой:

– Да що вы меня всё тою шляпой пужаете! Хиба ж у него та шляпа до лоба гвоздем прибита? О, то ж боже ласковый! Я думаю, они ее, когда надо, и снимать могут, а не бодаются.

Но мне это показалось так нагло, что я вскричал:

– Да ведь они убийственники! А она отвечает, что, по ее мнению, они могут только убивать мужчин, а «жинок» соблюдать будут.

Тут я ее похнул рукою и сказал:

– Иди из моей комнаты вон!

А она ответила:

– И то уйду, и еще с превеликой охотою, а того в шляпе греческой не боюсь, да, не боюсь и не боюсь.

Рейтинг@Mail.ru