Война – самое большое свинство, которое когда-либо изобрел род человеческий. Подавляет на войне не только сознание неизбежности смерти. Подавляет мелкая несправедливость, подлость ближнего, разгул пороков и господство грубой силы… Опухший от голода, ты хлебаешь пустую баланду – вода с водою, а рядом офицер жрет масло. Ему полагается спецпаек, да для него же каптенармус ворует продукты из солдатского котла. На тридцатиградусном морозе ты строишь теплую землянку для начальства, а сам мерзнешь на снегу. Под пули ты обязан лезть первым и т. д. и т. п. Но ко всему этому быстро привыкаешь, это выглядит страшным лишь после гражданской изнеженности. А спецпаек для начальства – это тоже историческая необходимость. Надо поддержать офицерский корпус – костяк армии. Вокруг него все вертится на войне. Выбывают в бою в основном солдаты, а около офицерского ядра формируется новая часть… Милый Кеша Потапов из Якутска рассказывал мне, что во время войны Хозяин направил в Якутию огромный план хлебопоставок. Местный начальник, обосновавший невозможность его выполнения, был снят и арестован как «враг народа». Из центра приехал другой, который добился изъятия всех запасов зерна подчистую. Он получил орден. Зимой начался повальный голод и чуть не треть людей вымерла, остальные кое-как выжили. Но план был выполнен, армия обеспечена хлебом. А люди? Люди родились новые, и сейчас их больше, чем раньше. Мудрый Хозяин знал, что делал, осуществляя историческую необходимость… Поэтому молчи в тряпочку – подумаешь, украли у тебя полпорции мяса и сахар!
Что касается одежды, была она на фронте хоть и простая, грубая, но теплая и удобная. На это обижаться не приходится. Предусмотрительные немцы ничего подобного не имели и всегда сильно мерзли.
Оружие у немцев и у нас было неплохое, однако немцы были лучше обучены и не лезли зря под пули. Вспоминаю, как происходило обучение нашего, вновь сформированного, пехотного полка: мы бегали по лесу, кричали «Ура» и ни разу не стреляли по мишеням – берегли патроны. У немцев все было наоборот – каждый солдат отлично стрелял, умел быстро окопаться и оценить обстановку.
Однажды я решил испытать хваленый немецкий пулемет МГ (машин гевер), выпускавший, как говорили, восемьсот пуль в минуту. Я взял его из рук мертвого немца, повесил себе на шею – двенадцать килограммов железа. Плюс еще более трех килограммов патронов, запасных стволов и т. п., да еще гранаты, еда и многое другое… Мы шли километров сорок, и с каждым шагом этот проклятый «машин гевер» становился все тяжелей и тяжелей. Я совершенно изнемог и утешался лишь тем, что наш «максим» еще тяжелее, более двадцати пяти килограммов.
Когда впереди показалась цепь атакующих немцев, я даже обрадовался, плюхнулся в яму, прицелился, нажал курок…
– Доннер ветер! Таузен тойфель! Дрек мит пфеффер! Дейче муттер!
Проклятая сволочь! Этот «машин гевер» никак не работал! В ярости я бросил его в лужу, схватил автомат убитого соседа и стал палить в наступающих… Эту атаку мы отбили…
Трудно подходить с обычными мерками к событиям, которые тогда происходили. Если в мирное время вас сшибет автомобиль или изобьет хулиган, или вы тяжело заболеете – это запоминается на всю жизнь. И сколько разговоров будет по этому поводу! На войне же случаи чудовищные становились обыденностью. Чего стоил, например, переход через железнодорожное полотно под Погостьем в январе 1942 года! Этот участок простреливался и получил название «долина смерти» (их много было, таких долин, и в других местах). Ползем туда вдесятером, а обратно – вдвоем, и хорошо, если не раненые. Перебегаем по трупам, прячемся за трупы – будто так и надо. А завтра опять посылают туда же… А когда рядом рвет в клочья человека, окатывает тебя его кровью, развешивает на тебе его внутренности и мозг – этого достаточно в мирных условиях, чтобы спятить.
Каждый день, каждый час случается что-то новое. То вдруг немецкий снайпер уложил меня в воронку и не давал шевелиться до ночи, стреляя после каждого моего движения. Три часа на лютом морозе – и ногти слезли с обмороженных пальцев. Правда, потом выросли – кривые, как у черта… То немец забросил в мое укрытие гранату, но, слава Богу, у меня уже выработалась четкая реакция и я успел молниеносно выкинуть ее за бруствер, где она тотчас же грохнула… То во время обеда немецкий снаряд пробил потолок в нашей землянке, но не разорвался и только шипел на полу. «Ну что, ребята, вынесите его и давайте обедать», – сказал лейтенант. Из-за таких пустяков уже никто в это время не клал в штаны. Ко всему привыкаешь. Однажды тяжелая мина угодила в нашу землянку, разметала бревенчатый накат, но, к счастью, не пробила его. Я даже не проснулся от страшного грохота, содрогания почвы и от земли, посыпавшейся сверху. Обо всем поведал мне утром связист Полукаров, который проводил ночи, стоя на четвереньках, «в позе зенитной пушки», так как приступы язвы желудка не давали ему уснуть.
Известна история, когда во время обстрела солдат ощутил неизъяснимую тоску и потребность пойти к соседям. Сделав это, он обнаружил соседнюю землянку разбитой, а всех людей – погребенными под обломками. Пока он возвращался, его собственное укрытие постигла та же участь. Со мною это тоже произошло, правда, не под Погостьем, а позже, в 1944 году на станции Стремутка около Пскова… А когда на тебя прет танк и палит из пушки? А когда тебя атакуют, когда надо застрелить человека и успеть это сделать до того, как он убьет тебя? Но обо всем этом уж столько писали, столько рассказывали оставшиеся в живых, что тошно повторять. Удивительно лишь, что человек так много мог вынести! И все же почти на каждом уцелевшем война оставила свою печать. Одни запили, чтобы отупеть и забыться. Так, перепив, старшина Затанайченко пошел во весь рост на немцев: «Уу, гады!»… Мы похоронили его рядом с лейтенантом Пахомовым – тихим и добрым человеком, который умер, выпив с тоски два котелка водки. На его могиле мы написали: «Погиб от руки немецко-фашистских захватчиков», то же самое сообщили домой. И это была правильная, настоящая причина гибели бедного лейтенанта. Их могилы исчезли уже в 1943 году… Многие озверели и запятнали себя нечеловеческими безобразиями в конце войны в Германии.
Многие убедились на войне, что жизнь человеческая ничего не стоит, и стали вести себя, руководствуясь принципом «лови момент» – хватай жирный кусок любой ценой, дави ближнего, любыми средствами урви от общего пирога как можно больше. Иными словами, война легко подавляла в человеке извечные принципы добра, морали, справедливости. Для меня Погостье было переломным пунктом жизни. Там я был убит и раздавлен. Там я обрел абсолютную уверенность в неизбежности собственной гибели. Но там произошло мое возрождение в новом качестве. Я жил как в бреду, плохо соображая, плохо отдавая себе отчет в происходящем. Разум словно затух и едва теплился в моем голодном измученном теле. Духовная жизнь пробуждалась только изредка. Когда выдавался свободный час, я закрывал глаза в темной землянке и вспоминал дом, солнечное лето, цветы, Эрмитаж, знакомые книги, знакомые мелодии, и это было как маленький, едва тлеющий, но согревавший меня огонек надежды среди мрачного ледяного мира, среди жестокости, голода и смерти. Я забывался, не понимая, где явь, где бред, где грезы, а где действительность. Все путалось. Вероятно, эта трансформация, этот переход из жизни в мечту спас меня. В Погостье «внутренняя эмиграция» была как будто моей второй натурой. Потом, когда я окреп и освоился, этот дар не исчез совсем и очень мне помогал. Вероятно, во время войны это был факт крамольный, не даром однажды остановил меня в траншее бдительный политрук: «Мать твою, что ты здесь ходишь без оружия, с цветком в руках, как Евгений Онегин! Марш к пушке, мать твою!»…
Именно после Погостья у меня появилась болезненная потребность десять раз в день мыть руки, часто менять белье. После Погостья я обрел инстинктивную способность держаться подальше от подлостей, гадостей, сомнительных дел, плохих людей, а главное – от активного участия в жизни, от командных постов, от необходимости принимать жизненные решения, для себя и в особенности за других. Странно, но именно после Погостья я почувствовал цену добра, справедливости, высокой морали, о которых раньше и не задумывался. Погостье, раздавившее и растлившее сильных, в чем-то укрепило меня – слабого, жалкого, беззащитного. С тех пор я всегда жил надеждой на что-то лучшее, что еще наступит. С тех пор я никогда не мог «ловить мгновение» и никогда не лез в общую свару из-за куска пирога. Я плыл по волнам – правда, судьба была благосклонна ко мне…
Атаки в Погостье продолжались своим чередом. Окрестный лес напоминал старую гребенку: неровно торчали острые зубья разбитых снарядами стволов. Свежий снег успевал за день почернеть от взрывов. А мы все атаковали, и с тем же успехом. Тыловики оделись в новенькие беленькие полушубки, снятые с сибиряков из пополнения, полегших, еще не достигнув передовой, от обстрела. Трофейные команды из старичков без устали ползали ночью по местам боев, подбирая оружие, которое кое-как чистили, чинили и отдавали вновь прибывшим. Все шло, как по конвейеру.
Убитых стали собирать позже, когда стаял снег, стаскивали их в ямы и воронки, присыпая землей. Это не были похороны, это была «очистка местности от трупов». Мертвых немцев приказано было собирать в штабеля и сжигать.
Видел я здесь и другое: замерзшие тела убитых красноармейцев немцы втыкали в сугробы ногами вверх на перекрестках дорог в качестве указателей.
Весь январь и февраль дивизии топтались у железной дороги в районе Погостья – Шала. По меньшей мере, три дивизии претендовали на то, что именно они взяли Погостье и перешли железнодорожное полотно. Так это и было, но все они были выбиты обратно, а потом вновь бросались в атаку. Правда, они сохранили лишь номера и командиров, а солдаты были другие, новые, из пополнений, и они шли в атаку по телам своих предшественников.
Штаб армии находился километрах в пятнадцати в тылу. Там жили припеваючи… Лишали иллюзий комсомолок, добровольно пришедших на фронт «для борьбы с фашистскими извергами», пили коньяк, вкусно ели… В Красной армии солдаты имели один паек, офицеры же получали добавочно масло, консервы, галеты. В армейские штабы генералам привозили деликатесы: вина, балыки, колбасы и т. д. У немцев от солдата до генерала меню было одинаковое и очень хорошее. В каждой дивизии была рота колбасников, изготовлявшая различные мясные изделия. Продукты и вина везли со всех концов Европы. Правда, когда на фронте было плохо (например, под Погостьем), и немцы, и мы жрали дохлых лошадей.
Из штаба по карте командовал армией генерал Федюнинский, давая дивизиям приблизительное направление наступления. Связь часто рвалась, разведка работала плохо. Полки теряли ориентировку в глухом лесу, выходили не туда, куда надо. Винтовки и автоматы нередко не стреляли из-за мороза, артиллерия била по пустому месту, а иногда и по своим. Снарядов не хватало…
Немцы знали все о передвижениях наших войск, об их составе и численности. У них была отличная авиаразведка, радиоперехват и многое другое.
И все-таки Погостье взяли. Сперва станцию, потом деревню, вернее, места, где все это когда-то было. Пришла дивизия вятских мужичков, низкорослых, кривоногих, жилистых, скуластых. «Эх, мать твою! Была не была!» – полезли они на немецкие дзоты, выкурили фрицев, все повзрывали и продвинулись метров на пятьсот. Как раз это и было нужно. По их телам в прорыв бросили стрелковый корпус – и пошло, и пошло дело. В конце февраля запустили в прорыв наш дивизион – шесть больших неуклюжих пушек, которые везли трактора. Больше – побоялись, так как в случае окружения вытащить эту тяжелую технику невозможно.
Железнодорожная насыпь все еще подвергалась обстрелу – правда, не из пулеметов, а издали артиллерией. Переезд надо было преодолевать торопливо, бегом. И все же только сейчас мы полностью оценили жатву, которую собрала здесь смерть. Раньше все представлялось в «лягушачьей перспективе» – проползая мимо, не отрываешь носа от земли и видишь только ближайшего мертвеца. Теперь же, встав на ноги, как подобает царю природы, мы ужаснулись содеянному на этом клочке болотистой земли злодейству! Много я видел убитых до этого и потом, но зрелище Погостья зимой 1942 года было единственным в своем роде! Надо было бы заснять его для истории, повесить панорамные снимки в кабинетах всех великих мира сего – в назидание. Но, конечно, никто этого не сделал. Обо всем стыдливо умолчали, будто ничего и не было.
Трупами был забит не только переезд, они валялись повсюду. Тут были и груды тел, и отдельные душераздирающие сцены. Моряк из морской пехоты был сражен в момент броска гранаты и замерз, как памятник, возвышаясь со вскинутой рукой над заснеженным полем боя. Медные пуговицы на черном бушлате сверкали в лучах солнца. Пехотинец, уже раненый, стал перевязывать себе ногу и застыл навсегда, сраженный новой пулей. Бинт в его руках всю зиму трепетал на ветру.
В лесочке мы обнаружили тела двух групп разведчиков. Очевидно, во время поиска немцы и наши столкнулись неожиданно и схватились врукопашную. Несколько тел так и лежали, сцепившись. Один держал другого за горло, в то время как противник проткнул его спину кинжалом. Другая пара сплелась руками и ногами. Наш солдат мертвой хваткой, зубами ухватил палец немца, да так и замерз навсегда. Некоторые были разорваны гранатами или застрелены в упор из пистолетов.
Штабеля трупов у железной дороги выглядели пока, как заснеженные холмы, и были видны лишь тела, лежащие сверху. Позже, весной, когда снег стаял, открылось все, что было внизу. У самой земли лежали убитые в летнем обмундировании – в гимнастерках и ботинках. Это были жертвы осенних боев 1941 года. На них рядами громоздились морские пехотинцы в бушлатах и широких черных брюках («клешах»). Выше – сибиряки в полушубках и валенках, шедшие в атаку в январефеврале сорок второго. Еще выше – политбойцы в ватниках и тряпичных шапках (такие шапки давали в блокадном Ленинграде). На них – тела в шинелях, маскхалатах, с касками на головах и без них. Здесь смешались трупы солдат многих дивизий, атаковавших железнодорожное полотно в первые месяцы 1942 года. Страшная диаграмма наших «успехов»! Но все это обнажилось лишь весной, а сейчас разглядывать поле боя было некогда. Мы спешили дальше. И все же мимолетные страшные картины запечатлелись в сознании навсегда, а в подсознании – еще крепче: я приобрел здесь повторяющийся постоянно сон – горы трупов у железнодорожной насыпи.
Миновав несколько подбитых танков KB, дорога спустилась в замерзшее болото и долго тянулась среди заснеженных кочек и кустов. Потом начались леса. Настоящая дремучая тайга. Я даже не знал, что близ Ленинграда может быть такое. Царственные ели огромной высоты. Осины, ствол которых едва могут охватить два человека. Красота неописуемая! Под одну из елей трактор подтащил кухню. Как только повар приготовился раздавать горячую баланду, сверху посыпался снег и тяжело вывалился из ветвей здоровенный немец в зеленой шинели и пилотке, натянутой на уши. Наше храброе воинство во главе с поваром бросилось наутек. Однако немец был совсем обморожен, не мог двигать руками и хотел только сдаться в плен. Его посадили на дерево два дня назад, приказав стрелять иванов. Но фронт прошел дальше. Не дождавшись возвращения своих, решил ганс идти сдаваться.
Повар Серегин поразил меня накануне ночью. Я ходил по дороге часовым и вдруг услышал глухие удары: то повар старательно, с придыханием рубил топором резиновый сапог на ноге мерзлого мертвеца, второй сапог был уже оттяпан. «Сырые дрова не горят, а резиной хорошо растапливать котел», – пояснил мне Серегин. Это была солдатская смекалка в действии.
Потом мы ехали и шли дальше. Останавливались только пострелять и переночевать. Спали у костра или просто на снегу. Костер греет ту часть тела, которая к нему повернута. Плюется угольками, прожигает шапки, шинели, опаляет лица, в то же время спина леденеет от стужи. Но костер все же лучше, чем ничего. Переночевав, едем дальше. Все время редкий обстрел. Рядом плетутся пехотинцы, нагруженные, как верблюды. По обочине, по целине, быстро скользят лыжники в белых маскхалатах. Расталкивая всех, прут танки, пуская снежную пыль и бензиновую вонь. Убитых попадается немного, единицы. Лишь на одной полянке лежит человек тридцать-сорок, очевидно, жертвы налета авиации. У одного, старшего сержанта, в груди громадная дыра, а на краю ее, на лохмотьях гимнастерки, горит исковерканный орден.
Бредут раненые. У обочины лежит какой-то странный солдат – лихорадочно бредит, лицо у него пунцово-красное. Что с ним? Может быть, он болен? Жар? Все идут мимо, всем некогда. Проходим сожженные деревни. Вот Зенино: трубы, груды пепла и в них – сгоревшие лошади. Через два месяца эти обжаренные разложившиеся туши без остатка съедят храбрые воины – казахи, пришедшие пополнить наши поредевшие полки. Подходим вплотную к Кондуе, Смердыне. Разносится слух, что разведка уже дошла до Любани и соединилась с выступавшими навстречу. Но дело застопоривается. Фронт стабилизируется. Несколько подразделений, в частности лыжные батальоны, вырвавшиеся вперед, гибнут. К тому же в конце марта начинается оттепель, тают снега, из-под них вновь появляются мертвецы. Рядами, на местах зимних атак и поодиночке, в сугробах у дороги. То были раненые, умершие на пути в госпиталь. Их порядочно скопилось за зиму: забинтованные головы, руки или ноги в фанерных лубках, фиксирующих раздробленные кости…
Происходит стихийное бедствие: дороги раскисли, болота стали непроходимыми, ни еду, ни оружие подвезти невозможно. Застревают даже трактора. Вереницы солдат шлепают по грязи, увязая по колено, а иногда и по пояс, таща то два снаряда, то мешок с сухарями, то ящик с патронами. Обратно по слякоти волокут раненых, покрытых коростой из крови и грязи. Жрать нечего. Хлеба нет. Баланда, которую дают, – без соли. А вы когда-нибудь такое пробовали? Армия на грани паралича. Спохватившись, командование принимает срочные меры для восстановления дороги. Тысячи солдат с топорами и пилами валят лес, строят гати. Они облепили дорогу как муравьи. Недели через две дорога готова. Это поперечный настил из тонких бревен, положенных на толстые лежаки. Езда по такой дороге вытряхивает душу. Раненые, не выдержав вибрации, умирают, в лучшем случае у них возобновляется кровотечение. Но все же дорога – основная артерия войны – есть, и фронт оживет. Ее обстреливает противник. «Лапотники» (так называли немецкие пикирующие бомбардировщики Ю-87 за неубирающиеся колеса) по пять-шесть раз в день, гуськом, со страшным воем, включив специальные сирены, пикируют на перекрестки. Бомбы разбрасывают бревна, грязь, машины, людей, но через полчаса движение возобновляется.
Землянки затопило водой. Вместо них делаем настилы из веток, окруженные двойными плетнями, заполненными землей. Сверху – опять бревна и земля. Не так надежно, но все же укрывает от осколков и можно спать в тепле. Мы мокры, покрыты грязью. Валенки сменили на ботинки с обмотками – идиотское устройство, все время разматывающееся и болтающееся на ногах. Но переодели не всех. Однажды, переходя по бревну лесную речку, я встретил солдата в полушубке и валенках, который брел по колено в воде.
«Что ж ты, друг?» – спросил я. «Мы из лыжного батальона», – ответил он.
Как-то раз я лег спать под кустом на сухое место, для верности положив под себя лопату – чисто символическую защиту от сырости. Проснулся в воде, в насквозь промокшем ватнике. Одежда потом высохла прямо на теле – и никакой простуды! Привычных болезней в то страшное время не было. Конечно, кто-то чем-то болел. Сержант Сарычев, бледный до синевы и худой как скелет, мучился язвой. Лешка Юдин, храбрый разведчик, страдал глистами. Повар Серегин хвастался застарелым триппером. Но все это были мелочи жизни.
Наступление застопорилось, его пытались продолжить, посылая новые полки вперед. Теперь речь не шла уже о снятии блокады Ленинграда. Теперь надо было помочь 2-й ударной армии, попавшей в окружение под Любанью. Шло пополнение из Татарии, из Казахстана, из Ленинграда. Но немцы оборонялись умело, и фронт не двигался. Когда наступило лето, мы перешли к обороне. Реже стала стрельба, опустели дороги. Войска закапывались в землю.
Началась бесконечная работа. Мы выкапывали километры траншей, строили сотни укрытий, зарывали пушки, машины, кухни, склады. Рыли стационарные сортиры, так как до этого солдаты загадили все придорожные леса. Я стал завзятым землекопом, научился рубить срубы, обтесывать топором любую нужную деталь, выковывать из жести печку, трубу и т. д. Даже гроб однажды пришлось ладить. Обычно хоронили солдат, прикрыв их шинелью или куском брезента, или просто так. Но тут убило старшего лейтенанта Силкина. Начальство решило, что ему полагается гроб, да и времени на подготовку похорон было предостаточно. И мы построили гроб. Досок не было, пришлось срубить огромную осину и расколоть ее с помощью клиньев на толстые доски. Гроб вышел чудовищно тяжелый, корявый, выгнуто-кособокий, похожий на большой сундук. Тащили его человек двадцать.
Между тем, природа кругом оживала. Подсыхала почва, появилась первая трава, набухали почки. Я, городской житель, впервые ощутил связь с матушкой-землей, вдыхал неведомые мне запахи и оживал сам вместе с окружающим миром. Проходила дистрофия, от чрезмерной работы наливались мышцы, тело крепло и росло – было мне девятнадцать. Если бы не война, эта весна в лесу была бы одной из самых прекрасных в моей жизни. Пели птицы, распускались почки. Однажды утром наш старшина выполз из землянки, пустил длинную тугую струю, глубоко вздохнул, оглянулся кругом и резюмировал: «Да. Весна. Шшепка на шшепку лезеть!»
Войска отдыхали в обороне. Убитых и раненых почти не было. Началась учеба, даже стали показывать кинофильмы, используя для этого большие землянки. Как-то одно занятие было посвящено изучению пистолета. Разбирая его, один из лейтенантов нечаянно выпалил в живот другому. Пуля застряла во внутренностях. Мы тотчас же погрузили раненого на грузовик и повезли в госпиталь, держа носилки в руках, чтобы не очень трясло. Но час езды по бревенчатому настилу вытряхнул остатки жизни из тела бедного лейтенанта. На могиле его, как водится, написали: «Погиб от руки фашистских захватчиков». Его фамилия была Олейник.
Везде понастроили бань и, наконец, вывели вшей. Не всех, конечно, а те мириады, которые одолевали нас зимою. Теперь осталось по две-три вошки на брата, и это было сносно. Каждое утро их вылавливали сообща, построившись на лужайке. В штабных документах это называлось «проверка на группу 0». Все было засекречено от врага, все было военной тайной.
Ночи стали короче, и в сумерках на дорогах можно было встретить странные шествия, напоминающие известную картину Питера Брейгеля старшего. Один солдат медленно вел за собою вереницу других. Большой палкой он ощупывал путь, а остальные шли гуськом, крепко держась друг за друга. Они ничего не видели. Это были жертвы так называемой куриной слепоты – острого авитаминоза, при котором человек лишается зрения в темноте. Я тоже прошел через это, но болезнь не продвинулась дальше начальной стадии. У меня лишь сузилось поле зрения, и я видел только два небольших участка местности прямо перед собою. Вокруг них все окружал мрак. Лечить куриную слепоту можно было витаминизированным сливочным маслом. Но его разворовывали, как разворовывали и обычное масло. Болезнь стойко держалась среди солдат.
Вообще-то военный паек был очень хорош: в день полагалось девятьсот граммов хлеба зимой и восемьсот летом, сто восемьдесят граммов крупы, мясо, тридцать пять граммов сахара, сто граммов водки во время боев. Если эти продукты доходили до солдата, минуя посредников, солдат быстро становился гладким, довольным, ублаженным. Но, как всегда – у нас много хороших начинаний, идей, замыслов, которые на практике обращаются в свою противоположность. Еда не всегда была в наличии. Кроме того, ее крали без стыда и совести, кто только мог. Солдат же должен был помалкивать и терпеть. Такова уж его доля. И все же куриная слепота – это не ленинградская дистрофия. От нее не подыхали.
Лето вошло в свои права, стало солнечным, зеленым, ягодным. Природа приласкала горемычных солдат. Фронт окончательно застыл, и нас отвели обратно к Погостью, где немцы не раз пытались срезать с фланга клин, вдававшийся в их расположение. Летом мы не узнали знакомых мест. Землянки затопила вода, растаяли и сравнялись могильные холмики, будто и не было их. Обустроившись заново, мы зажили сравнительно спокойно.
Августовское наступление 2-й ударной армии, так называемая Синявинская операция, прошло без нас. Мы слышали лишь отдаленный гул и грохот да видели армады немецких самолетов, тяжело пролетавших над нами, чтобы зайти в тыл нашим товарищам, погибавшим в окружении, в которое вновь попала многострадальная 2-я ударная. Позже до нас дошли слухи о разгроме под Синявино.
В один из солнечных дней августа нас построили и в зловещей тишине огласили знаменитый приказ N227, вызванный критическим состоянием на фронтах, в частности отступлением под Сталинградом. Приказ, подписанный Хозяином, был как всегда лаконичен, сух, точен и бил в самую точку. Смысл его сводился примерно к следующему: Ни шагу назад! Дальше отступать некуда! Будем учиться у врага и создадим заградительные отряды, которые обязаны расстреливать отступающих; командиры и комиссары получают право убивать трусов и паникеров без суда… Так ковалась будущая победа! Мурашки побежали по телу. Мы еще раз почувствовали, что участвуем в нешуточном деле.
Потом началась зима, опять холода. Теперь они переносились легче, был опыт, но все же мучений было предостаточно. В конце 1942 года нас подняли с насиженных мест и передислоцировали на новые позиции, километров на пятьдесят северней, под станцию Апраксин пост. Мы расположились на берегу речки Назии. Наши пушки должны были стрелять по деревням Синявино, Гайтолово, Тортолово, Вороново, по Круглой роще и другим знаменитым на Волховском фронте местам. Все они для меня столь же памятны, как и Погостье. Здесь протекала моя счастливая юность. Деревья на берегах речки Назии были изувечены, земля в воронках. Сквозь тонкий слой снега, сдуваемый резкими ладожскими ветрами, видно множество осколков. У дороги – десятки могил. Все это следы августовской операции, которая начиналась и заканчивалась именно здесь. Вглубь немецких позиций уходила просека со столбами высоковольтной электропередачи. По просеке и шло наступление. Теперь нам предстояло повторить его, но несколько северней, и прорвать блокаду Ленинграда. А пока шла подготовка и разведка. Очень неприятно сидеть на ветру на высоте тридцати метров над землей на верхушке металлической высоковольтной вышки. Ветер пронизывает насквозь, вышка вибрирует, высота страшенная – голова кружится. Да и немец постреливает. Знает, гад, куда мы забрались. Отгораживаемся фанерой или брезентом от ветра и сидим, наблюдаем, засекаем немецкие батареи. Кругом накапливаются войска. Среди них – лыжный батальон, совершивший многокилометровый переход от железнодорожной станции. Распаренных людей расположили на голом холме, на лютом ветру для ночевки. А мороз – почти двадцать пять градусов! Чтобы согреться, лыжники развели костерки из своих лыж и палок.
Новый 1943 год я встретил на посту, стоя часовым на морозе у землянок. Я был счастлив. Только что мне прислали посылку из Сталинабада, где оказалась моя чудом выжившая семья. Среди других вкусных вещей в посылке было замерзшее, как камень, яблоко. Оно издавало невообразимый, сказочный аромат, которым я упивался, мало думая о немцах. В двенадцать часов все кругом загрохотало и заухало. Это была обычная встреча Нового года – со стрельбой в белый свет, пусканием ракет и пьяными криками.
Потом были жесточайшие бои по прорыву блокады, залитая кровью роща Круглая, Гайтолово, где полегли полки и бригады. После прорыва блокады меня зачем-то послали в район строительства новой железной дороги на Ленинград. Ночью, с грузовика, я видел, как это делалось. Тысячи людей тащили рельсы, шпалы, копали землю, забивали костыли. Над ними курился морозный пар, ушанки, завязанные на подбородке, делали головы бесформенными, скрывали лица. Казалось, работают не одушевленные существа, а какие-то насекомые. Судорожно, торопливо, как термиты, восстанавливающие свое разрушенное жилище.
В феврале мы снова в Погостьинском мешке. Участвуем в попытке прорваться на Смердыню – Шапки, чтобы соединиться с ленинградцами, взявшими Красный Бор. Опять атаки, гибель дивизий, продвижение на 200–300–500 метров и остановка. Кончились люди. В одном из боев 1943 года угодил в госпиталь и я, но это другая история.
Казалось бы, на этом можно закончить повествование о битве под Погостьем. Но неожиданно в девяностые годы оно получило продолжение. Бывший солдат немецкой армии Хендрик Виерс, мучимый, как и я, воспоминаниями о войне, приехал к нам с намерением посетить места боев. Он остановился в Киришах, у учительницы немецкого языка, которая перевела для него мою небольшую газетную статью о Погостье. Позже он узнал мой телефон и позвонил мне из Германии. Оказывается, он воевал в Погостье как раз напротив меня, нас разделяло пространство менее пятидесяти метров, мы могли бы убить друг друга, но, к счастью, остались живы. Когда Виерс вновь приехал в Россию, состоялось наше знакомство. Мы проговорили дня три, и это был мой первый вполне дружеский контакт с бывшим противником. Виерс оказался все понимающим, нормальным человеком. Бельгиец по национальности, он попал в немецкую армию, испытал все ужасы войны под Ленинградом, да еще, возвращаясь домой из отпуска по морю, подвергся атаке нашей подводной лодки. Корабль утонул, а Виерс с трудом спасся. В то же время его родной дом и дом его жены в городе Эмдене были разрушены английской авиацией. После капитуляции немецкой армии Виерс четыре года провел в плену в СССР.
Мы быстро поняли друг друга, оба жертвы той проклятой войны, и он поведал мне следующую историю о своем участии в битве у Погостья.
«Я был солдатом I роты 333-го полка 225-й дивизии Вермахта, которая в начале войны с Россией находилась во Франции. В декабре 1941 года дивизию срочно перебросили под Ленинград, так как положение немецкой армии стало там критическим. Мы двигались от Виньякура во Франции, где температура была +16°, через Данциг, Либаву, Ригу до Нарвы – морем, по железной дороге, затем пешком на Кондую и далее на железнодорожное полотно у Погостья и заняли позицию в 400 метрах от станции в сторону разъезда Жарок. Мы находились на насыпи железной дороги с 16 января 1942 года. У нас не было зимней одежды, только легкие шинели, и при температуре –40, даже –50° в деревянных бункерах с железной печкой было мало тепла. Как мы все это выдержали, остается загадкой до сих пор. Потери от обморожений были высокие. При этом мы должны были стоять на посту по два часа, а для обогрева был лишь час. Дни были короткие, а ночи – длинные, с постоянными снегопадами. Едва брезжил рассвет, толпой атаковали красноармейцы. Они повторяли атаки до восьми раз в день. Первая волна была вооружена, вторая часто безоружна, но мало кто достигал насыпи.