Караван поднимался на вершину хребта через леса и завалы камней, окутанные глубоким покровом мха, который мягкими волнами застлал и пни, и упавшие деревья.
Вскоре лес кончился. Вокруг, среди скал, была тундра. Караван взошел на перевал. Открылся светлый простор, повсюду рвались к небу вершины гор. Между ними проплывали облака… Солнце еще не всходило, и огромный купол неба до половины был в столбах красной пыли, словно горны пылали за горизонтом. На земле была тундра, а небо казалось южным, жарким.
Солнце появилось, когда караван стал спускаться с перевала. Тут уже не было тех вековых лесов, что на западном склоне. Деревья чахли от жестоких ветров: почувствовалась близость Охотского моря, в воздухе стало прохладней…
Через три дня, вблизи последней почтовой станции, на берегу реки Кухтуй, губернатора и его свиту встретила группа морских офицеров во главе с начальником Охотского порта Вонлярлярским.
Это был сухой старик с сизым носом и лиловыми щеками, в мундире капитана второго ранга при орденах, в фуражке с лакированным козырьком. Он быстро отрапортовал и потом многословно отвечал на вопросы губернатора.
Оказалось, что транспорт «Иртыш» прибыл благополучно с грузом из Камчатки и через два дня разгрузится и будет готов к плаванию в Петропавловск под флагом генерал-губернатора. С этим транспортом получены сведения о «Байкале». Невельской благополучно прибыл в Петропавловск из кругосветного и, не дождавшись инструкции и не желая терять время, перегрузил все на «Иртыш», а сам на «Байкале» 13 июля ушел на опись. Штабс-капитан Корсаков на боте «Кадьяк» ушел в море, надеясь встретить «Байкал» в Курильском проливе, но, как теперь известно, это вряд ли удастся, так как «Байкал» прошел давно… Ни о «Кадьяке», ни о «Байкале» больше нет никаких сведений…
У Невельского все оказалось в полном порядке…
«Он так и сделал, как говорил», – с благодарностью подумал Муравьев.
За деревьями заблестела вода. Десяток матросов выстроились у избы.
Через несколько часов река вынесла лодки на широкую воду. Это Охотская бухта, вернее, озеро, образованное рекой и служившее бухтой. За ней валом залегла голая коса, отделяющая бухту от моря. На этой полосе из гальки чернели дома Охотска. Высилась деревянная башня Адмиралтейства и такая же церковь, сарай для рыбы и вешала. Едва лодки вошли в бухту, как с низкой бревенчатой батареи, похожей на сарай, раздались пушечные выстрелы. Одинокий «Иртыш» с голыми мачтами стоял среди песков близ прохода в море, в глубоком затоне, вырытом для кораблей.
Вид был печальный, и чувствовалось, что жизнь тут скудна и сурова.
– Как ужасно обеднели русские князья Охотска… – чуть слышно заметила Элиз.
Вонлярлярский, знавший по-французски, любезно улыбнулся, хотя такое замечание его встревожило и он не знал, как его понимать.
А за низким бревенчатым Охотском шумел и грохотал прозрачный светло-зеленый океан. Его водяные горбы то вздымались, то исчезали вдали за кошкой.
Наступил отлив, бухта обмелела, стоявшая в ней баржа лежала на боку.
На другой день Муравьев побывал в казармах, на эллинге, в церкви, на батарее и в тюрьме. Эллинг был нов. Вонлярлярский в этом году перестроил его. «Но порт никуда не годится, – думал губернатор. – Все здания – гниль…»
Вечером губернатор и начальник порта сидели в адмиралтействе, в кабинете с облупившейся штукатуркой. Ветер мел песок по косе и горстями бросал в дребезжавшие стекла…
Вонлярлярский рассказывал про своеволье иностранцев в здешних морях, они теперь изобрели новый доход – рубят лес на побережье и увозят на Гавайские острова.
– Да как же вы допускаете это?
– А что мы можем сделать им? – в тон ему ответил старик. – У меня судов нет! А толковать с ними бесполезно. У американцев есть уверенность, что где хорошая пожива, там им и родина. Правительство Штатов не раз подтверждало права нашей Компании, но само, видимо, бессильно удержать своих шкиперов…
Как это часто бывает с людьми, которые долго прожили в глуши, Вонлярлярский старался все свои мысли и наблюдения выложить губернатору.
«После путешествия представлю государю полную картину здешних мест», – думал Муравьев.
Вонлярлярский производил на Муравьева впечатление человека умного и дельного, но слишком увлекающегося своими фантазиями. Он, например, уверял Муравьева, что у него есть верный план, как принудить Японию открыть свои порты для торговли с европейцами и как открыть северо-западный проход у берегов Америки.
На другой день в порту раздалась пушечная пальба. На «Иртыше» закончили выгрузку и подняли флаг генерал-губернатора. В прилив судно вышло из бассейна в бухту и через узкий пролив – в море и встало на рейде. На судно прибыл Муравьев со своими спутниками.
В капитанской каюте дамы устроились очень удобно; с расчетливостью опытных путешественниц они воспользовались каждым дюймом пространства. С собой было все необходимое в пути – от меховых курток, маленьких ручных фонарей со свечами и особой одежды из непромокаемой американской материи до ковров, модных дорожных туалетов и романов Сю и Поль де Кока. В салоне для занятий губернатора – маленький стол, бумаги.
Мужская прислуга – повар и камердинер Мартын – рядом в маленькой каютке. На судне – запас льда, дичь, всевозможные вина, живые куры, бараны, быки…
На заре пушки снова салютовали кораблю, уходящему в плаванье.
Муравьев стоял на полуюте, покусывая светлый ус.
«Это насмешка, а не порт!» – ворчал он.
Струве подтвердил мнение губернатора, поклонившись и слегка шаркнув ногой. Он давно был лишен этого удовольствия. Ни на Охотском тракте, где в зимовьях полов не было, ни в самом Охотске, где все полы перекосило, нельзя было шаркнуть ногой как следует. Только теперь, на гладкой, сверкающей палубе корабля, Струве отводил душу.
Мимо поплыли, залитые отблесками зари, красные песчаные дюны по обе стороны пролива, где река Кухтуй, прорывая Охотскую косу, впадала в море. Матросы, в большинстве пожилые люди, работали быстро, с испугом поглядывая на полуют, где стоял губернатор.
«Вот и океан! Мы входим в него!» – думал Муравьев.
Он вспомнил слова Невельского о том, что Охотское море большую часть года забито льдами, но что, действуя отсюда, надо открыть южные гавани, из которых будет путь во все страны, в Китай, Индию, Америку.
…Хлопнул фок и заполоскал. Судно качнулось, и в то же время раздался сильный глухой удар. Капитан «Иртыша», коротконогий толстячок Поплонский, побледнел и оттолкнул рулевого. По всему судну поднялась беготня. «Иртыш» заносило носом и валило на банку. Удар следовал за ударом.
– Какой скандал! – с возмущением шепнул Струве на ухо доктору Штубендорфу.
Муравьев, заложив палец за пуговицу мундира под петлю, был нем и неподвижен.
«Вот теперь я действительно могу сказать государю, – подумал он, – что я там сам был и сам все видел и даже испытал, каков выход из Охотской бухты».
Якорь отдали неудачно. Судно нанесло на него, и обшивку драло о лапу якоря. Ветер с моря крепчал.
Через полчаса на судно прибыл Вонлярлярский.
– Сейчас же людей и шлюпки из порта! – заревел он. – Парфентьева сюда! Самый лучший лоцман тут у нас казак Парфентьев, – объяснил он губернатору.
На судно явился ражий детина, высокий, белобрысый. У него широкие скулы, как у тунгуса, и красные толстые уши с большими мочками.
Екатерина Николаевна и Элиз, обе закутанные и озабоченные, съехали на берег вместе с начальником порта. Вонлярлярский, проводив их, вернулся.
Весь день и всю ночь шла работа. Судно пытались стянуть с мели, но «Иртыш» не двигался. Началась разгрузка…
– Крепко сели! – говорил лоцман.
Теперь уж Муравьев не радовался, что сам все видит, а думал, как бы сняться с мели. Временами приходило на ум, к добру ли затеял он это путешествие.
А ветер налетал холодный. На заре Муравьев мерз, но, не желая показать вида, шинель не надевал. Изредка лишь спускался он в свою каюту, где у него был ромок. «Сам Господь присудил сидеть губернатору на мели, чтобы знал, каково тут людям». Он выпил целый стакан. «Черт побери, что же все-таки дальше? Если судно придется чинить, что я в Петербург отпишу? Пропадет лето! И это главный русский порт!»
Наверху поднялся отчаянный крик, все затрещало, заскрипели переборки кают, залязгали лебедки и якорная цепь, непрерывно слышалась брань. Судно тяжко зашуршало по грунту и вдруг закачалось тихо и легко, и сразу же наверху послышались повеселевшие голоса.
– Сошли, слава богу! – сбежав по трапу, доложил Вонлярлярский.
«Иртыш» возвратился в порт. На другой день, когда его снова загрузили, прибыли Екатерина Николаевна, мадемуазель Христиани и доктор. Дамы были веселы. На берегу их приняли прекрасно, и они вполне отдохнули.
На этот раз салютов не было и паруса не поднимали. Через мели и бар прошли при большой воде на буксире портовых шлюпок, которыми командовал сам Вонлярлярский. Лишь выйдя в открытое море, поставили фок, грот и марселя. Ветер дул попутный. Через два часа материк исчез в тумане, а городок все еще виднелся. Казалось, Охотск поднялся на своей кошке выше горизонта и плывет над сумрачным морем, где-то среди низких, похожих на косы облаков. Подул ветер, и океан стал покачивать маленькое судно. «Никуда не годен этот Охотск!» – думал Муравьев.
Через двадцать один день тяжелого плаванья «Иртыш» подошел к Камчатке. Вдали на огромной высоте чуть видны два бледных прозрачных конуса. Косые линии их склонов, опускаясь, исчезают в воздухе. Кажется, что две конусообразные вершины отрублены от гор и плывут в чистом небе, как слабые перистые облака. Слева, в небе, еще один такой же ледяной конус.
– Поразительный вид, – говорит Муравьев.
Море шумит мерно и глухо…
Скалы расступились, впустив корабль в глубь страны. Как чудом, появились проливы, хребты почтительно сторонились перед губернаторским кораблем, открывая водяные зеркала ослепительной голубизны. «Иртыш» смело стремился вперед и наконец вошел в бухту, на берегу которой, как в укромном уголке, отгороженном от моря несколькими цепями гор, приютился Петропавловск.
«Наконец-то я сюда добрался, где еще никто из губернаторов не бывал!» – думал Муравьев, стоя рядом с женой у борта.
С берега загрохотали салюты.
Властный и меткий взгляд чуть прищуренных глаз губернатора устремлен на берег.
«Вот она, Камчатка, один из самых отдаленнейших и глухих уголков империи!»
Под красным околышем генеральской фуражки теплый ветер шевелит чуть рыжеватые темные бакенбарды.
На гладкой поверхности залива стоят лодки и небольшие суда; правей через всю бухту протянулась тонкая белоснежная кошка с сараями для рыбы. На берегу убогие домики. Элиз заметила, что ни ферм, ни стада коров, ни других признаков крестьянского достатка не видно.
Муравьев смотрел на все по-другому. Он имел счастливую способность видеть не то, что есть, а то, что должно быть. «Если видеть то, что есть, – полагал он, – в России мало на что смотреть захочется. Это Гоголем надо быть».
Он так и ответил:
– Это дело Гоголя, а не мое!
– Какого Гоголя? – спросила Элиз серьезно.
Екатерина Николаевна объяснила ей суть шутки, и она, улыбнувшись, закивала головой.
Элиз не очень это понравилось, но она улыбнулась, зная, что надо считаться с обычаями страны, по которой путешествуешь; но все же пейзаж без лугов, без скота, без садов, без огородов ужасен.
Губернатора даже радовала разруха, видимая на берегу. Было тут все для доказательства, что при предыдущем управлении царил беспорядок. Кажется, все есть, что надо для контраста с будущим. А вот когда тут построим порт, город, крепость…
К борту подошел на катере начальник Камчатки капитан второго ранга Машин. Рядом с ним спокойно, словно это торжество не касалось его, сидел коренастый, широкоплечий священник.
– Архиепископ Иннокентий, – тихо и многозначительно сказал жене губернатор, сразу догадавшись, кто приехал.
Архиепископ привычно схватился за поручни и, несмотря на кажущуюся грузность, уверенно и быстро поднялся на палубу.
Муравьев много слышал о нем. Это был знаменитый миссионер, архиепископ Алеутский и Курильский. По остроумному выражению одного из английских путешественников, епархия Иннокентия была самой обширнейшей в мире. В нее входил весь север Тихого океана с Беринговым и Охотским морями и со множеством островов, а также вся Аляска, Камчатка, Охотское побережье, Чукотский полуостров и Курильские острова.
Муравьев, изобразив на своем лице глубочайшую почтительность, подошел к нему вместе с Екатериной Николаевной.
Иннокентий – рослый, плотный, с суровым и даже жестким выражением круглого, тучного лица, с пушистой окладистой бородой; глаза у него маленькие и колючие, губы тонкие, спина широкая, крепкие руки.
Муравьев склонил под благословение свою чуть лысеющую голову.
Иннокентий перекрестил губернатора и дал поцеловать свою руку. Колючее выражение его глаз смягчилось. Он встречал молодого губернатора с опаской и настороженностью, предполагая, что, быть может, нападет на безбожника, каких немало ныне. Но Муравьев был серьезен и почтителен.
– С благополучным прибытием, ваше превосходительство! – молвил Иннокентий. – Во имя Отца и Сына и Святого Духа…
Он благословил Екатерину Николаевну, свиту губернатора и всех прибывших на корабле…
Элиз почтительно поклонилась, приседая.
Невысокий седой Машин стал громко рапортовать губернатору…
Сибиряк, родом из-под Иркутска, из «простых», мужик в рясе, смолоду уехавший на Аляску и пробивший себе путь в люди крещением индейцев, Иннокентий изучал языки народов, среди которых проповедовал, составил словарь и грамматику алеутского языка. Он был и слесарь, и столяр, и плотник, уважение индейцев и алеутов заслуживал тем, что сначала учил их ремеслам, уж потом крестил. Путешествуя с острова на остров, Иннокентий привык к морю. Зная хорошо математику и астрономию, он изучил и навигацию, и парусное дело.
Однажды, при переходе через океан из одной части своей епархии в другую, Иннокентий попал в сильный шторм. Погиб шкипер. Иннокентий взял на себя управление судном, командовал матросами и благополучно привел корабль на Курильские острова.
Но за последние годы дела в колониях сильно не нравились Иннокентию. Все чаще приезжали сюда служащие, не подходившие под благословение православных священников. Почти вся администрация Компании состояла из лютеран. Засилие немцев епископ чувствовал всюду. Он видел, к чему идет Компания, но не мог взять в толк, откуда ветер дует. Он видел, что колониям нет внимания, промыслы не расширяются как следовало бы, земли не заселяются, хотя на епархию кое-какие средства отпускались и строились новые храмы. Он лишь смутно догадывался, что в Петербурге не хотят развития русских земель в Америке. Все это было так неприятно Иннокентию, что на старости лет он хотел уехать с Аляски на материк.
Ему радостно было видеть, что новый генерал-губернатор почтителен и радушен. Иннокентий сразу почувствовал в нем своего союзника.
Муравьев пригласил Иннокентия и Машина вниз, в салон при капитанской каюте.
Машин отвечал на расспросы Муравьева:
– «Байкал» прибыл как раз вовремя, ваше превосходительство, и привез товары лучшего качества… Камчатка спасена от голода.
Машин стал, волнуясь, жаловаться губернатору, что если бы не «Байкал», положение было бы ужасным, снабжение Камчатки поставлено из рук вон плохо, подвоза из Охотска нет…
Теперь, когда Муравьев сам проехал Охотским трактом и видел, как там кони вязли, калечили ноги, их приходилось пристреливать, как на целые десятки верст по болотам уложены бревна и жерди и как эти перегнившие жерди ломаются под ногами лошадей, как сотни верст вьется тропа, теряясь то в траве, то в чаще, то в камнях… А от этой жалкой тропы зависит жизнь в Петропавловске… Муравьев вспомнил про свое желание превратить Петропавловск в военный порт, и ему вдруг стало неловко.
Но он умел подавлять такие чувства в самом зародыше… К тому же он был гордый человек. «Я все сделаю!» – всегда говорил он себе и верил, что нет таких препятствий на свете, которых он не преодолел бы. Ведь развиваются же и процветают заокеанские колонии у европейских держав!
«Амур решит тут все…»
Сейчас Муравьев чувствовал, как верен его расчет.
Машин хвалил Невельского:
– Ушел в море без инструкции…
– Я послал с инструкцией штабс-капитана Корсакова, – ответил Муравьев, но он задержан был льдами в Охотске и не мог прийти вовремя. Теперь Корсаков в плавании, ищет Невельского в море, чтобы передать ему инструкцию.
Иннокентий с большим вниманием слушал все эти разговоры. Ему очень приятно было, что генерал-губернатор все время обращается к нему, говоря о важнейших делах…
Сам Иннокентий не видел Невельского и сказать о нем ничего не мог, но экспедицией весьма заинтересовался и восхищен был действиями губернатора.
Машин стал говорить, что своего хлеба на Камчатке нет, хотя земля родит, но беда в том, что местные богачи, от которых зависит все население, в своем хлебе не нуждаются. Требуют хлеба от казны или от Компании, а последние годы находят выгодным покупать его на шхунах у иностранцев, своих же должников гоняют ради выгоды в тайгу за пушниной и не думают заводить хлебопашество, к которому те непривычны, или, вернее сказать, которого совершенно не знают. Камчатка дика, как сто лет тому назад.
За чаем Иннокентий спросил Екатерину Николаевну, как она перенесла тяжелое морское путешествие. Элиз, возводя взор к потолку, сидела не шелохнувшись, с тем кротким видом, который напускают на себя бойкие молоденькие артистки, играя монахинь. Как раз этот вид очень понравился старому священнику. «Какая красивая и молодая, а смиренная», – думал он. Епископ, в свою очередь, очень понравился француженке. Ей всегда казалось, что такие лица бывают только у людей по-настоящему мужественных.
Иннокентий погостил недолго. Он стал подыматься, подбирая парадную шелестящую рясу. Муравьев заметил, что рад был бы побеседовать с ним поподробней и посоветоваться о делах. Но епископ не спешил высказывать свои соображения. Он знал, какие расспросы начнутся. При всей своей симпатии к Муравьеву он полагал, что пусть-ка он живет своим умом. Иннокентий не был любителем откровенных разговоров. Он берег свое слово и показывал всегда, что в мирские дела не путается.
Екатерина Николаевна просила миссионера задержаться; в свою очередь, и Элиз, осмелев, на ломаном русском языке обратилась к епископу, но тот отвечал всем любезно и твердо, что должен отправляться.
Муравьев вышел на палубу проводить его. Иннокентий благословил губернатора у трапа.
– Еще увидимся и наговоримся, – ласково сказал он. – Поеду приготовиться к встрече дорогих гостей.
Муравьев чувствовал, что Иннокентий молчалив и уклончив, но дела с ним пойдут на лад.
Машин хотел отправить Иннокентия на катере, но губернатор приказал капитану подать свою шлюпку и гребцов. Матросы кинулись к трапу и помогли спуститься епископу. Раздалась команда, лихие гребцы налегли на весла, и шлюпка помчалась.
Губернатор без фуражки стоял у борта, глядя вслед слегка кивавшему головой епископу. Когда шлюпка отошла на порядочное расстояние, он надел фуражку и, резко повернувшись к Поплонскому, приказал:
– Отсалютуйте его преосвященству девятью выстрелами…
Когда-то в Абхазии, управляя областью, он покорил сердце одного влиятельного местного князя тем, что приказал в день рождения его сына сделать сто один пушечный выстрел. Это превышало все салюты, про которые когда-либо слыхал абхазец. Так еще никто не чествовал и не восхвалял абхазца, и вообще на Кавказе не слышно было подобных случаев. «Иннокентий, конечно, не абхазский князь, – полагал Муравьев. – Тут нельзя переборщить…»
Муравьев искренне уважал Иннокентия и считал его деятельность геройской, а все путешествия – подвигами. Но, кроме того, у него, как всегда и во всем, что он делал, был свой расчет. Он знал, что Иннокентий лицо очень влиятельное, и в будущем он мог весьма пригодиться Муравьеву. Губернатор полагал, что по заслугам Иннокентию следует стать одним из самых высших духовных лиц во всей России. Он прекрасно понимал, как велика разница между этим человеком и темп попами-чиновниками, что сидят в Москве и в Петербурге в Синоде… И Муравьев еще надеялся видеть Иннокентия своим союзником не только тут…
Грянул первый выстрел, и дым закурился над водой.
Иннокентий в это время уж подходил в шлюпке к берегу. Он не сразу сообразил, почему палят. Как только губернатор отошел от борта, не стало необходимости туда смотреть, и епископ принял свой обычный вид глубокой задумчивости, который был свойствен ему с ранней юности, что не мешало ему в делах проявлять и быстроту и энергию. Вид Элиз напомнил ему, что сын его Гаврила вырос, что пора его женить, иначе ему нельзя получить прихода, что скоро Гаврила поедет в Москву, где обещают ему найти невесту.
Потом он снова мысленно вернулся к губернатору. Иннокентий был очень подозрителен и недоверчив. «Но, – думал он, – Муравьев человек дельный». Он в это верил, ему самому хотелось давно, чтобы новый губернатор оказался таким.
Понравилась Иннокентию и скромная жена его, благородная, любезная и ласковая… Иннокентий знал, что часто о подлинном отношении мужа к гостю можно узнать по обходительности его жены, по ее взору, по ее доверчивости или настороженности…
Выросший в сибирской полукаторжной деревне, учившийся в семинарии, а потом проживший много лет среди индейцев и алеутов, человек, привыкший к грубой жизни и грубым нравам, он очень ценил обходительность и любезность, которые случалось видеть ему редко. Также нравились ему и красивые женщины, и он желал, чтобы сын его Гаврила привез бы из Москвы красивую и образованную жену.
В Ново-Архангельске тоже были весьма почтительны к Иннокентию, но он не верил, что немцы и финны, понаехавшие туда с тех пор, как главным правителем стал лютеранин, уважают его искренне.
Вдруг раздался выстрел, Иннокентий встревожился. Он стал всматриваться. Раздался второй выстрел… И через ровный промежуток третий.
– Салютуют, ваше преосвященство! – торжественно сказал унтер-офицер, сидевший у руля. – Вам, ваше преосвященство!..
– Боже, прости меня грешного! – пролепетал Иннокентий, чувствуя, что радость от таких почестей начинает овладевать всем его существом.
И чем дольше гремели орудия, том сильней чувствовал старик эту горячую радость… Всего прогремело девять выстрелов…
Весь город видел и слышал, какое уважение выказал Иннокентию новый губернатор.
«Не мне, Боже, салютуют, а церкви твоей», – мысленно твердил Иннокентий.
Смел ли он думать когда-нибудь, что в честь его грядет салют с военного корабля, на котором приехал сам «генерал-губернатор всей Восточной Сибири? Он вспомнил, как учился, как потом был кладовщиком в иркутской семинарии и когда-то, еще до ученья, ему отказали в месте пономаря в деревенской церкви, а потом за все годы ученья в семинарии ни разу не ел он хлеба без мякины. И вдруг губернатор, которого нет выше во всей Сибири, на которого прежде со страхом и робостью смотрел бы Иннокентий, не какой-нибудь компанейский шкипер, а генерал, кавалер орденов, любимец государя, приказывает палить ради него из пушек! Это была великая честь.
Иннокентий сошел на берег и, как всегда, суровый и молчаливый, зашагал к камчатскому попу, своему родственнику, у которого, приезжая в Петропавловск, всегда останавливался.
А в городе уже все знали, что палили в честь епископа. Родные встретили его с восторгом…
Иннокентий молчал, как бы показывая, что все это суета, не заслуживающая внимания, но всякий раз, когда поминали в разговоре губернатора, ему было приятно. Генерал так польстил, так утешил, так смягчил его душу, что отныне он чувствовал – будет приятен ему Муравьев. Что ни будь, но уж этого никогда, никогда Иннокентий не позабудет…