Стали все подходить и смотреть: блоха действительно была на все ноги подкована на настоящие подковы, а Левша доложил, что и это еще не все удивительное.
– Если бы, – говорит, – был лучше мелкоскоп, который в пять миллионов увеличивает, так вы изволили бы, – говорит, – увидать, что на каждой подковинке мастерово имя выставлено: какой русский мастер ту подковку делал.
– И твое имя тут есть? – спросил государь.
– Никак нет, – отвечает Левша, – моего одного и нет.
– Почему же?
– А потому, – говорит, – что я мельче этих подковок работал: я гвоздики выковывал, которыми подковки забиты, – там уже никакой мелкоскоп взять не может.
Государь спросил:
– Где же ваш мелкоскоп, с которым вы могли произвести это удивление?
А Левша ответил:
– Мы люди бедные и по бедности своей мелкоскопа не имеем, а у нас так глаз пристрелявши.
Тут и другие придворные, видя, что Левши дело выгорело, начали его целовать, а Платов ему сто рублей дал и говорит:
– Прости меня, братец, что я тебя за волосья отодрал.
Левша отвечает:
– Бог простит, – это нам не впервые такой снег на голову.
А больше и говорить не стал, да и некогда ему было ни с кем разговаривать, потому что государь приказал сейчас же эту подкованную нимфозорию уложить и отослать назад в Англию – вроде подарка, чтобы там поняли, что нам это не удивительно. И велел государь, чтобы вез блоху особый курьер, который на все языки учен, а при нем чтобы и Левша находился и чтобы он сам англичанам мог показать работу и каковые у нас в Туле мастера есть.
Платов его перекрестил.
– Пусть, – говорит, – над тобою будет благословение, а на дорогу я тебе моей собственной кислярки пришлю. Не пей мало, не пей много, а пей средственно.
Так и сделал – прислал.
А граф Кисельвроде велел, чтобы обмыли Левшу в Туляковских всенародных банях, остригли в парикмахерской и одели в парадный кафтан с придворного певчего, для того, дабы похоже было, будто и на нем какой-нибудь жалованный чин есть.
Как его таким манером обформировали, напоили на дорогу чаем с платовскою кисляркою, затянули ременным поясом как можно туже, чтобы кишки не тряслись, и повезли в Лондон. Отсюда с Левшой и пошли заграничные виды.
Ехали курьер с Левшою очень скоро, так что от Петербурга до Лондона нигде отдыхать не останавливались, а только на каждой станции пояса на один значок еще уже перетягивали, чтобы кишки с легкими не перепутались; но как Левше после представления государю, по платовскому приказанию, от казны винная порция вволю полагалась, то он, не евши, этим одним себя поддерживал и на всю Европу русские песни пел, только припев делал по-иностранному: «Ай люли – се тре жули»[4].
Курьер как привез его в Лондон, так появился кому надо и отдал шкатулку, а Левшу в гостинице в номер посадил, но ему тут скоро скучно стало, да и есть захотелось. Он постучал в дверь и показал услужающему себе на рот, а тот сейчас его и свел в пищеприемную комнату.
Сел тут Левша за стол и сидит, а как чего-нибудь по-аглицки спросить – не умеет. Но потом догадался: опять просто по столу перстом постучит да в рот себе покажет, – англичане догадываются и подают, только не всегда того, что надобно, но он что ему не подходящее не принимает. Подали ему ихнего приготовления горячий студинг в огне, – он говорит: «Это я не знаю, чтобы такое можно есть», и вкушать не стал; они ему переменили и другого кушанья поставили. Также и водки их пить не стал, потому что она зеленая – вроде как будто купоросом заправлена, а выбрал, что всего натуральнее, и ждет курьера в прохладе за баклажечкой.
А те лица, которым курьер нимфозорию сдал, сию же минуту ее рассмотрели в самый сильный мелкоскоп и сейчас в публицейские ведомости описание, чтобы завтра же на всеобщее известие клеветон вышел.
– А самого этого мастера, – говорят, – мы сейчас хотим видеть.
Курьер их препроводил в номер, а оттуда в пищеприемную залу, где наш Левша порядочно уже подрумянился, и говорит: «Вот он!»
Англичане Левшу сейчас хлоп-хлоп по плечу и как ровного себе – за руки. «Камрад, – говорят, – камрад – хороший мастер, – разговаривать с тобой со временем, после будем, а теперь выпьем за твое благополучие».
Спросили много вина, и Левше первую чарку, а он с вежливостью первый пить не стал: думает, – может быть, отравить с досады хотите.
– Нет, – говорит, – это не порядок и в Польше нет хозяина больше, – сами вперед кушайте.
Англичане всех вин перед ним опробовали и тогда ему стали наливать. Он встал, левой рукой перекрестился и за всех их здоровье выпил.
Они заметили, что он левою рукою крестится, и спрашивают у курьера:
– Что он – лютеранец или протестантист?
Курьер отвечает:
– Нет, он не лютеранец и не протестантист, а русской веры.
– А зачем же он левой рукой крестится?
Курьер сказал:
– Он – левша и все левой рукой делает.
Англичане еще более стали удивляться и начали накачивать вином и Левшу и курьера и так целые три дня обходилися, а потом говорят: «Теперь довольно». По симфону воды с ерфиксом приняли и, совсем освежевши, начали расспрашивать Левшу: где он и чему учился и до каких пор арифметику знает?
Левша отвечает:
– Наша наука простая: по Псалтирю да по Полусоннику, а арифметики мы нимало не знаем.
Англичане переглянулись и говорят:
– Это удивительно.
А Левша им отвечает:
– У нас это так повсеместно.
– А что же это, – спрашивают, – за книга в России «Полусонник»?
– Это, – говорит, – книга, к тому относящая, что если в Псалтире что-нибудь насчет гаданья царь Давид неясно открыл, то в Полусоннике угадывают дополнение.
Они говорят:
– Это жалко, лучше бы, если б вы из арифметики по крайности хоть четыре правила сложения знали, то бы вам было гораздо пользительнее, чем весь Полусонник. Тогда бы вы могли сообразить, что в каждой машине расчет силы есть, а то вот хоша вы очень в руках искусны, а не сообразили, что такая малая машинка, как в нимфозории, на самую аккуратную точность рассчитана и ее подковок несть не может. Через это теперь нимфозория и не прыгает и дансе не танцует.
Левша согласился.
– Об этом, – говорит, – спору нет, что мы в науках не задались, но только своему отечеству верно преданные.
А англичане сказывают ему:
– Оставайтесь у нас, мы вам большую образованность передадим, и из вас удивительный мастер выйдет.
Но на это Левша не согласился.
– У меня, – говорит, – дома родители есть.
Англичане назвались, чтобы его родителям деньги посылать, но Левша не взял.
– Мы, – говорит, – к своей родине привержены и тятенька мой уже старичок, а родительница – старушка и привыкши в свой приход в церковь ходить, да и мне тут в одиночестве очень скучно будет, потому что я еще в холостом звании.
– Вы, – говорят, – обвыкнете, наш закон примете, и мы вас женим.
– Этого, – ответил Левша, – никогда быть не может.
– Почему так?
– Потому, – отвечает, – что наша русская вера самая правильная, и как верили наши правотцы, так же точно должны верить и потомцы.
– Вы, – говорят англичане, – нашей веры не знаете: мы того же закона христианского и то же самое Евангелие содержим.
– Евангелие, – отвечает Левша, – действительно у всех одно, а только наши книги против ваших толще, и вера у нас полнее.
– Почему вы так это можете судить?
– У нас тому, – отвечает, – есть все очевидные доказательства.
– Какие?
– А такие, – говорит, – что у нас есть и боготворные иконы и гроботочивые главы и мощи, а у вас ничего, и даже, кроме одного воскресенья, никаких экстренных праздников нет, а по второй причине – мне с англичанкою, хоть и повенчавшись в законе, жить конфузно будет.
– Отчего же так? – спрашивают. – Вы не пренебрегайте: наши тоже очень чисто одеваются и хозяйственные.
А Левша говорит:
– Я их не знаю.
Англичане отвечают:
– Это не важно суть – узнать можете: мы вам грандеву сделаем.
Левша застыдился.
– Зачем, – говорит, – напрасно девушек морочить. – И отнекался. – Грандеву, – говорит, – это дело господское, а нам нейдет, и если об этом дома, в Туле, узнают, надо мною большую насмешку сделают.
Англичане полюбопытствовали:
– А если, – говорят, – без грандеву, то как же у вас в таких случаях поступают, чтобы приятный выбор сделать?
Левша им объяснил наше положение.
– У нас, – говорит, – когда человек хочет насчет девушки обстоятельное намерение обнаружить, посылает разговорную женщину, и как она предлог сделает, тогда вместе в дом идут вежливо и девушку смотрят не таясь, а при всей родственности.
Они поняли, но отвечали, что у них разговорных женщин нет и такого обыкновения не водится, а Левша говорит:
– Это тем и приятнее, потому что таким делом если заняться, то надо с обстоятельным намерением, а как я сего к чужой нации не чувствую, то зачем девушек морочить?
Он англичанам и в этих своих суждениях понравился, так что они его опять пошли по плечам и по коленям с приятством ладошками охлопывать, а сами спрашивают:
– Мы бы, – говорят, – только через одно любопытство знать желали: какие вы порочные приметы в наших девицах приметили и за что их обегаете?
Тут Левша им уже откровенно ответил:
– Я их не порочу, а только мне то не нравится, что одежда на них как-то машется, и не разобрать, что такое надето и для какой надобности; тут одно что-нибудь, а ниже еще другое пришпилено, а на руках какие-то ногавочки. Совсем точно обезьяна сапажу – плисовая тальма.
Англичане засмеялись и говорят:
– Какое же вам в этом препятствие?
– Препятствия, – отвечает Левша, – нет, а только опасаюсь, что стыдно будет смотреть и дожидаться, как она изо всего этого разбираться станет.
– Неужели же, – говорят, – ваш фасон лучше?
– Наш фасон, – отвечает, – в Туле простой: всякая в своих кружевцах, и наши кружева даже и большие дамы носят.
Они его тоже и своим дамам казали, и там ему чай наливали и спрашивали:
– Для чего вы морщитесь?
Он отвечал, что мы, говорит, очень сладко не приучены.
Тогда ему по-русски вприкуску подали.
Им показывается, что этак будто хуже, а он говорит:
– На наш вкус этак вкуснее.
Ничем его англичане не могли сбить, чтобы он на их жизнь прельстился, а только уговорили его на короткое время погостить, и они его в это время по разным заводам водить будут и все свое искусство покажут.
– А потом, – говорят, – мы его на своем корабле привезем и живого в Петербург доставим.
На это он согласился.