Они приехали в село на рассвете.
Машина, крытая брезентом, остановилась напротив нашего дома. Из неё вышли двое солдат и офицер в синих галифе и фуражке со звездой. Ядвига с матерью развешивали бельё на верёвках во дворе. Я стоял у корыта, в котором оно было сложено, и видел, как офицер говорил что-то солдатам, показывая рукой на наш дом. Я забежал в дом. Отец и дедушка смотрели в окно, они всё видели. Отец взял меня на руки, начал быстро ходить по комнате. Встревоженные, вбежали Ядвига с матерью. Отец сказал им:
– Что бы со мной ни случилось, берегите себя.
Дедушка подошёл к отцу, тихо произнес:
– Вот и до нас добрались, сынок.
Дверь распахнулась, появились двое солдат, стали по обе стороны. За ними вошёл офицер. Худой и сутулый, с лицом, изъеденным оспой, глаза мутные и злые. Он расстегнул висящую через плечо сумку, достал из неё лист бумаги, громко произнёс:
– Я – уполномоченный НКВД! Сообщаю, что вы, гражданин Стаховский Казимир, арестованы как враг советской власти и будете отправлены в лагерь для военнопленных польской армии, воевавших против нашего народа. Вы, гражданки Стаховская Ганна и Стаховская Ядвига, – он резко повернулся к матери и Ядвиге, – тоже арестованы и будете отправлены в лагерь для семей врагов народа.
Затем он сапогом толкнул дверь в нашу с Антоном комнату.
– Вижу, не все дома. Ну да ничего, подберём позже, – зловеще произнёс он, подойдя к отцу, – никуда твоему сыну от нас не скрыться, и брату твоему Роману тоже. Даже в Донбассе, под землёй, но найдём.
Дедушка при этих словах опустился на лавку у стены, закрыв глаза, что-то шептал. Задержав взгляд на мне, уполномоченный сказал, подойдя к дедушке:
– Мальца заберёте к себе. Потом о нём позаботится советская власть.
Его бесцветные, близко посаженные глаза выражали злобу и торжество. Из-под козырька фуражки едва выглядывали низкий лоб и рыжие брови. Он подошел к сундуку и рывком поднял крышку.
Заглянув внутрь, стал выбрасывать на пол всё, что было в сундуке, намеренно становясь сапогами на чистое бельё, одежду. Неожиданно лицо его злорадно исказилось. В руке он держал конфедератку.
– Пан застемповый, надеялся, что ещё пригодится? А ведь действительно пригодилась, ты её сейчас оденешь – и в путь-дорогу. Надеюсь, это будет твоя последняя дорога!
Солдаты стояли у двери, ведущей в сени, прислонив винтовки к стене, молча наблюдали за действиями своего начальника.
– Фролов! Выйди во двор, осмотри гумно, сарай, проверь там всё, – приказал уполномоченный одному из солдат. Солдат, что поменьше ростом, взяв винтовку, вышел. Со двора послышались рычание и громкий лай Волчка.
– Ерёменко! Выйди и успокой псину, – приказал уполномоченный другому солдату, добавил в спину: – Успокой навсегда! И смотри, чтоб никто из соседей не подходил к дому.
Через минуту во дворе раздались выстрел и жалобный визг Волчка. Потом наступила тишина.
– Собака тоже оказалась врагом народа, – взглянув на уполномоченного, с презрением сказала Ядвига.
– Отпустите жену и дочку. Меня можете забрать и делать со мной всё, что вам приказали, – произнес отец, застегивая верхнюю пуговицу на своей полотняной рубашке.
– Умный, значит. Знаешь даже, что мне приказано.
Уполномоченный достал из кармана галифе портсигар, вынул папиросу. Прикурив от зажигалки, подошел вплотную к отцу, выпустил дым прямо ему в лицо, произнёс ехидно, с издёвкой:
– В восемнадцатом во Львов въехал польским уланом, а теперь решил сельским жителем стать, землю пахать. Думал затеряться.
Брата решил отправить в Донбасс, чтобы он среди шахтёров за «своего» сошёл. Не получилось! До него тоже очередь дошла.
Зловеще, повысив голос и покачиваясь на носках, самодовольно добавил:
– От НКВД никто и нигде не спрячется. Мы всегда и везде находим наших врагов.
Отец спокойно ответил:
– Прежде, чем стать уланом польской армии, куда меня, как и многих других поляков, мобилизовали принудительно, я учил грамоте сельских детей: украинцев, поляков, русских. А что касается того, чтобы пахать землю, граф Толстой тоже любил пахать землю. Своим плугом и, конечно, свою землю.
– Да, учил польских детей убивать советских людей. А как убивал красноармейцев Тухачевского, помнишь?
– Тухачевский шёл со своей дивизией, чтобы захватить Варшаву и Польшу и превратить поляков в рабов, как вы превратили в рабов свой народ. Но поляки вам не позволили сделать это и никогда не позволят, – произнес отец спокойным и твердым голосом.
Мать протянула руки к уполномоченному:
– Не берите грех на душу. Вы ещё так молоды, и у вас будут свои дети, зачем вам людские проклятья!
Ядвига, обнимая мать, сказала:
– Мама, перестаньте, они были прокляты, когда расстреляли своего царя – Божьего помазанника Николая – и всю его семью, малолетних детей его! Они загубили миллионы своих сограждан! Что для них человеческая жизнь – пыль! Когда-нибудь они захлебнутся этой пылью!
Ядвига произнесла эти слова громко, стоя напротив уполномоченного, гордо вскинув голову, глядя прямо ему в глаза.
От неожиданности он отступил на два шага и потянулся к кобуре с наганом.
– Я не боюсь! Можете меня расстрелять прямо здесь, не обязательно куда-то увозить, – произнесла она и плюнула под ноги уполномоченного.
Вбежала тётя Кристина. Она передала уполномоченному лист бумаги:
– Это грамота от советской власти, мы не враги вам, – ей стало плохо, она опустилась на пол и громко зарыдала. Уполномоченный пренебрежительно, двумя пальцами, взял листок. Равнодушно прочитав его, проговорил, подойдя к дедушке:
– Ну что ж, Станислав Стаховский, не зря люди говорят, что вы делаете колеса для телег без единого гвоздя. Советская власть благодарит вас за это. Вы должны оправдать её доверие и делать как можно больше колёс. Они сейчас очень нужны нашим колхозам.
Он снова достал портсигар и, прикурив папиросу, вплотную подошел к отцу:
– А когда в колёсах необходимость отпадёт, твой отец присоединится к тебе.
Тоном приказа громко произнес:
– А сейчас – все во двор! К машине!
Возле машины наготове стояли солдаты. Уполномоченный скомандовал:
– Чего рты разинули! Быстро загружайте!
На улице уже собрались соседи. Женщины стояли во дворах, прижимая к себе своих детей. Мужчины снимали с голов кепки, провожая молчаливым взглядом удаляющуюся машину.
– Будьте вы прокляты! Пусть покарает вас небесная сила, – кричала с надрывом тётя Кристина так громко, что стоявшие возле своих домов люди эхом повторяли:
– Будьте вы прокляты!
– Будьте вы прокляты!
– Вы прокляты!
– Вот и наступила для нас жестокая тишина, – тихо произнёс дедушка, когда мы вернулись в дом после того, как крытая брезентом машина скрылась в конце села по дороге, ведущей в сторону Чернобыля.
Тётя Кристина подошла к образам, и долго стояла, молясь, а я кричал так громко, что дедушка и Кристина испугались. Заговорил только на пятый день.
– И первое твое слово было «мама», – сказал дедушка.
Всю жизнь я храню в своей памяти мельчайшие подробности того дня, несмотря на то, что мои глаза застилали слёзы и я видел и слышал всё происходящее, словно в тумане, наполненном страхом и отчаянием.
Пройдут годы, и моя сестра Ядвига дополнит мою память своим рассказом о том, что стало с отцом и матерью и как она осталась жива.
Мы все: дедушка, Кристина и я – сидим в погребе, тесно прижавшись друг к другу. Я на руках у тёти Кристины, слышу, как стучит её сердце. Сверху на головы нам сыпется песок, грохочут взрывы.
Наверху война…
Когда над селом пролетают самолёты, в большой комнате трясётся шкаф, в буфете звенят тарелки. И всё же по улице ходят люди, в небе светит солнце, летают птицы. Во дворах коровы, гуси, куры.
Жизнь идёт своим чередом.
Проходили дни, недели. Красная армия отступала. Солдаты шли по улице, измождённые, хмурые. За солдатами на машинах ехали военные в синих фуражках и синих галифе. Возле домов они спешно высаживались, заходили во все дворы. Забирали мешки с мукой, картошку, капусту.
– Берём для нужд Красной армии, – сурово сказал офицер вышедшим из дома дедушке и Кристине. – Открывайте сарай!
Солдаты выводили лошадь к стоящей во дворе телеге.
– Вы уходите, немцы придут! Кто же нас защищать будет? И как же мы без лошади? – пыталась уговорить офицера Кристина.
– Немцы вас не тронут, а мы скоро вернёмся, – резко ответил он и, оттолкнув её локтем, закричал с явной угрозой:
– Вам понятно, гражданка! Идите в дом и не высовывайтесь, пока мы не закончим!
Закончили они быстро. Забрали из сарая всё, что увидели. Свинью и поросят забили прямо в сарае, уложили на телегу. Уезжали, оставив дворы сельчан опустошёнными. Как оказалось, на целых три года…
– Это же энкавэдэ, от них ничего не спрячешь!
– Скорее пулю в лоб получишь! – возмущались люди.
– Когда немцы придут, забирать уже будет нечего, – вздыхали женщины.
Конечно, прошедший голодомор научил людей прятать всё самое необходимое подальше и поглубже. Люди делали погреба не во дворах своих, а за селом – в поле, на лугу, в торфяниках. Маскировали свои схроны так, что порой сами с трудом находили своё добро.
В небе больше не гудят самолёты, а если и гудят, то где-то совсем в стороне и очень высоко в небе.
– На Киев летят, – уверенно говорит дедушка.
Мы больше не прячемся в погребе. О войне напоминают растянувшиеся по вспаханной земле гусеницы «разутого» немецкого танка, зловеще поблёскивающие даже в пасмурную погоду. Сам танк с черно-белыми крестами на башне серой громадой застыл за огородом.
– Как жить теперь, что с нами со всеми будет? Немец править будет? Или Советы вернутся?
– Хотите, чтоб Советы вернулись! Вспомните, сколько поляков они отправили в Сибирь! Живыми никто не вернулся!
– Как же, один вернулся – Сильвестр Жаховский.
– И тот прожил всего месяц, умер от чахотки!
– А голодомор забыли?! Сколько людей похоронили!
– А Казимира Стаховского, Ганну, жену его, дочь Ядвигу! Как запихивали прикладами в свою душегубку?!
– И увезли в Чернобыль! Боже, спаси их души!
Такие разговоры вели между собой люди на селе.
Советская власть была где-то далеко, но никто не жалел о ней. Она для всех была символом горя, страданий, бедности, голода, страха и смерти.
Немцы в селе появились неожиданно. Почему-то было совсем нестрашно. Первыми ехали мотоциклисты. Следом – легковая машина с откидным верхом, и позади – грузовая с солдатами. На середине улицы, напротив сельсовета, колонна остановилась. Люди стали выходить из своих дворов, с любопытством, без страха разглядывали немцев, негромко переговаривались. Из легковой машины вышел офицер в красивой форме. Сняв фуражку с высокой тульей, передал её подбежавшему солдату-шоферу. Офицер потянулся, присел на полусогнутых ногах, весело посматривая на сельчан. Мужчина в гражданском костюме, приехавший вместе с офицером в легковой машине, что-то стал ему говорить. Они громко засмеялись. Офицер снял с руки перчатку и помахал ею в сторону сельчан, приглашая их подойти поближе:
– Комм! Ко-о-омм!
Мужчина в гражданском, приветливо улыбаясь, подошёл ближе к сельчанам:
– Я, уполномоченный бургомистра по вашему району, хочу от имени бургомистра и военного коменданта передать, – голос его стал громче: – Доблестная германская армия пришла освободить вас навсегда от большевистского рабства! Дать возможность каждому из вас жить и трудиться во благо своей семьи! Трудиться на собственной земле, не боясь быть порабощенными кровавым тираном Сталиным!
Сельчане слушали, молча переглядывались.
– Сейчас мы с господином комендантом познакомим вас со старостой, который будет представлять ваши интересы перед новой властью.
В это время из коляски одного из мотоциклов выбрался пожилой мужчина в сером пиджаке и таких же брюках, заправленных в сапоги. Подойдя к немецкому офицеру, он слегка поклонился и неожиданно громким голосом произнес:
– Драпая от доблестной германской армии, Советы забрали у вас последнее, обрекая на верный голод! Но отныне вы будете трудиться на своей земле! А германская армия и наша доблестная украинская полиция будут для вас надёжной защитой! Я обещаю честно и бескорыстно защищать ваши права и обязанности перед новой властью, теперь нашей с вами властью!
Произнеся эти слова, мужчина встал рядом с уполномоченным бургомистра.
– Это же сам Адам Сушкевич!
– Бывший председатель сельсовета!
Прозвучали в толпе громкие голоса.
– Его же арестовали энкавэдэ в тридцать седьмом!
– Ну да, за вредительство!
– Как врага народа!
– За то, что разрешал нам собирать колоски в поле, чтобы наши детки с голоду не умирали!
– И коней давал огород вспахать!
– Ну вот и хорошо! – сказал уполномоченный. – Вы знаете, как пострадал ваш староста от советской власти. Можете ему доверять! Я со своей стороны, как представитель новой власти, буду оказывать ему всяческую поддержку. Немецкое командование выделит для вашего села необходимый инвентарь, технику, лошадей для ведения хозяйства, которое теперь будет называться «Общий двор». А также выдаст денежное пособие каждому жителю села. Так настоял ваш староста – и немецкие власти пошли ему навстречу!
Уполномоченный вернулся к военному коменданту. Выслушав его, предложил стоявшей рядом женщине с маленькой девочкой:
– Подойдите с девочкой к господину коменданту, не бойтесь.
Когда женщина подошла к офицеру, тот взял протянутый ему подбежавшим солдатом пакет и протянул девочке:
– Это тебе подарок от господина коменданта, – сказал, улыбаясь, уполномоченный бургомистра и, повернувшись к старосте, произнёс:
– Господин комендант надеется, что вы, Сушкевич, оправдаете оказанное вам доверие.
Жизнь на селе стала быстро налаживаться. Из райцентра пригнали трактор и молотилку. Брошенную при отступлении Красной армией полуторку привёл в порядок местный умелец – хромой Загныба. Через месяц на ней, по разнарядке из управы, со всех дворов свозили для отправки в Германию свиней. Разнарядка зависела от уполномоченного по заготовкам, и задача старосты Сушкевича состояла в том, чтобы уполномоченный оставался довольным выполненной разнарядкой, а сельчане были обеспечены на целый год собранным урожаем. На собрании староста сообщил:
– Все вы знаете, что немецкое командование оставило колхозное хозяйство в том виде, в каком оно было при Советах. Только теперь называться оно будет «Общий двор», что для нас подходит больше. На свои личные хозяйства, как и на землю, выделенную вам, мы получили права только благодаря тому, что выполнили план по заготовкам натуральными поставками: зерном, мясом, молоком. Если будем и дальше выполнять свои обязательства, то ваши личные хозяйства будут ещё крепче и богаче. Не то что было при советской власти, которая нещадно эксплуатировала наш труд за копеечные трудодни, а о своём хозяйстве даже думать было запрещено, разве что в лагерях, за колючей проволокой!
Обо всём этом Кристина рассказывает дедушке. Она была на этом собрании и видела, с каким вниманием и благодарностью люди слушали старосту.
– Сушкевич привёз жену свою Ганну и дочь Марысю. Он же их перед арестом отправил к родственникам в Литву. Они жили там на хуторе, далеко от людных мест. Марыся красавицей стала, настоящая невеста.
Кристина не скрывала своего восторга. Увидев, что дедушка нахмурился, подошла к нему и прижала свою голову к его груди.
– Ох! Не к добру всё это, дочка.
– Сушкевич пригласил меня в свой дом, который после его ареста стал сельсоветом. Мы немножко посидели, поговорили. Он знает про наше горе и очень сочувствует. Вам большой привет от них. Пригласили нас в гости. Я сказала, что будем рады навестить их.
В один из солнечных дней, ближе к вечеру, мы пришли в гости к Сушкевичам втроём: дедушка, Кристина и я. Меня взяли с собой потому, что об этом просила Марыся.
Оказывается, дедушка и Сушкевич давно знали друг друга, ещё до прихода советской власти.
– А помните, Станислав Сигизмундович, как мы первыми в районе в восемнадцатом году «Керзона» осваивали для распашки поля под яровые?
– Конечно помню, – отвечает дедушка, как всегда раскуривая трубку.
– Вы же тогда предложили приспособить его к молотилке и вместе с Мургой всё отладили. Мне тогда двенадцать лет было. Помню, как мы, мальчишки, бежали за плугом по вспаханному полю, а Петро Мурга – впереди всех. Как же! Отец едет на «Керзоне»!
– Петро весь в отца пошел, – говорит дедушка, – такой же рукастый: при помощи топора и рубанка может заставить дерево разговаривать. В артели теперь есть на кого положиться. Отца его, Царствие ему Небесное, старого Мургу, похоронили недавно.
Дедушка и Сушкевич ещё долго вспоминали былое. Кристина с Ганной тоже вспоминали довоенное время:
– А что стало с Янушем Зборовским из новой Гуты? Он приезжал к вам со своей матерью. Мы с Адамом как раз в тот день были у вас. Такой красавец! Он же свататься приезжал, правда?
– Да, он приезжал свататься. Отцу понравился, мне тоже, – Кристина грустно улыбнулась, продолжая: – Его арестовали в тридцать седьмом, сразу как арестовали твоего мужа, и тоже «за вредительство». Забрали прямо в костёле, из-под венца.
– Прости, я не знала. Ты так и осталась одна?
– Почему одна – с отцом, за ним ухаживать нужно, – ответила Кристина.
Я сидел рядом с Марысей, и она гладила мою голову. «Какая она красивая», – думал я. Но мне почему-то было жалко её и даже хотелось плакать. Наверное, душа моя была уже тогда готова к тому, что потом случилось…
Нас теперь в доме трое: дедушка, Кристина и я. У дедушки ещё есть сын, самый младший, Роман. Перед войной он женился на родной сестре моей матери. Потом уехал в Донбасс на заработки, да так и застрял там. Анюте, жене своей, каждый месяц присылал деньги с наказом сберечь их до его возвращения.
«Вернётся – тогда и решим, что делать», – говорила она дедушке.
Дедушка часто доставал из сундука коробку, в которой хранилось письмо от дяди Романа, и просил Кристину прочитать его. Кристина читала вслух почти наизусть выученное письмо. Оно было длинное, с подробным описанием шахтёрской жизни, но я запомнил почему-то именно эти слова: «Отец, Вы не переживайте за меня. Вот заработаю денег, и мы построим для нас с Анютой дом, рядом с Вашим и братовым. И обязательно покроем бляхой, как у Вас…»
А дальше от дяди Романа не было никаких вестей. Анюта, жена его, заболела и вскоре умерла. От горя.
И только после войны тётя Цезя узнала, что он жив. Добрые люди на шахте успели предупредить дядю Романа о повсеместно проводимых репрессиях против поляков. Так спасли его от НКВД.
Они же помогли ему попасть в Войско Польское, формировавшееся на территории СССР. Роман Стаховский воевал в его составе до конца войны, дошел до Берлина. После войны остался в Польше, женился. Польское правительство выделило ему, как участнику войны, в собственность землю и дом на возвращённой Польше территории. Место это называется Жары, недалеко от Зелёна-Гуры. Забегая далеко вперёд, вспоминаю свою встречу с ним. В 1987 году я получил приглашение от его старшей дочери и приехал в Польшу. У дяди Романа шестеро детей: пять дочерей и один сын. Ничего этого дедушка уже не мог знать, он умер в конце войны, сохраняя в памяти лишь письмо от дяди Романа.
«Что ж, Бронек, нас теперь двое, будем молиться нашей Матери Божьей и ждать её милости», – тётя Кристина подходит к образам, называет поимённо моих отца, мать, сестру Ядвигу и брата Антона, дядю Романа.
Молится долго, потом обнимает меня, прижимает к себе. Мне хочется плакать, но слёзы не текут. Я ими давлюсь.
А пока ещё дедушка с нами. Дни по-прежнему сменяются неделями, недели – месяцами. Мне приснился сон, что во дворе нашего дома развернулось свадебное торжество – весилля. За большим деревянным столом много людей. Во главе стола «молодые»: мой дядя Роман и красивая женщина. Рядом с ними, на лавке – музыканты. Танцуют карапет, быструю полечку «с каблучком». Среди танцующих – мой отец и мама. На отце белая рубашка и тёмные брюки, заправленные в блестящие хромовые сапоги. Он пристукивает каблуками под звуки бубна и гармошки, красиво откидывая правую ногу. Мама весёлая, громко смеётся.
Я рассказываю дедушке про свой сон.
– Это, внучек, ты видел во сне то, что было наяву, когда ты был совсем маленьким, – и запомнил. Ох как танцевал твой отец!
– А как играл на органе в нашем костеле – душа замирала, – подхватила разговор Кристина. – Люди слушали и как будто с Богом разговаривали.
По щекам дедушки ручейком стекают слёзы.
Зимой любимое место дедушки – возле печи, вдоль которой располагается широкий лежак из толстых дубовых досок. Дедушка его сделал сам и отдыхает на нём с неизменной трубкой во рту. Встаёт он очень рано. Садится на табуретку и подгоняет заготовленные для маслобоек клепки. Потом стягивает клепки обручами из лозы – и маслобойка готова. Дедушкины маслобойки пользуются большим спросом. Заказать их приезжают люди из других сёл. Так дедушка зарабатывает, чтобы прокормить нас. Но ему с каждым днем всё тяжелее делать эту работу. Засыпает он, когда на дворе уже темно, сидя на лежаке, прислонившись к печке. Кристина вынимает у него изо рта погасшую трубку и кладёт в туесок рядом с кисетом.
Утром к нам приехал староста Сушкевич. Кристина открыла ему дверь и пригласила к столу:
– Присаживайтесь, я как раз пироги испекла.
Сушкевич снял картуз и, подойдя к дедушке, сказал:
– Станислав Сигизмундович, вы знаете, как я уважаю вас и сочувствую горю вашему. Потерять таких сыновей… и всё это проклятая людьми и Богом советская власть, – он потёр свой затылок и, глядя в сторону, проговорил: – Война вторглась в нашу жизнь, приходится многое терпеть, – обведя взглядом комнату, добавил: – Ну, хотя бы для того, чтобы эта проклятая власть не вернулась, – и произнёс удрученно: – Из управы пришло распоряжение разместить на какое-то время двух немецких офицеров, которые будут руководить вывозом техники, брошенной Красной армией на шляху и в поле нашем. Возможно, и заминированную, а ведь нужно работать в поле. В распоряжении сказано: в лучшем доме. Сами понимаете, лучше вашего дома в селе нет.
И сейчас наш дом разделён на две половины, с отдельным входом со стороны сада.
В большой комнате с дубовыми полами, до блеска натёртыми воском, живут немецкие унтер-офицеры Курт и Ганс. Другие немецкие солдаты живут в соседнем доме, хозяева которого уехали перед самой войной в Донбасс на заработки. Под командой унтер-офицеров солдаты подбирают на полях и на шляху брошенную технику: разбитые танки, пушки – всё, что из железа, – и на тягачах увозят на железнодорожную станцию. У них ещё есть огромные бельгийские лошади-тяжеловозы.
– У лошадей этих копыта – как дно цебрика, а колёса на телегах – как у машин на резиновом ходу, – рассказываю я восторженно дедушке, увидев однажды, как работают немцы. – Вот бы нам такие колёса, дедушка.
– Видишь ли, внучек, нам эти колёса ни к чему. Немцы делали их под свои дороги, как во всей Европе. А у них там все дороги камнем уложены, и колёса ихние катятся по ним легко и скоро. Я всё это видел в первую германскую войну, когда был в плену в ихней Германии.
– Ты тоже воевал, дедушка?
– Пришлось повоевать. Всех пожилых мужчин из наших сёл мобилизовали для военных обозов со своими телегами и лошадьми. Отправили нас в Белоруссию. Так я попал на войну. Наш корпус занимал оборону в районе сёл Каплановцы и Ритичи. Это примерно в тридцати километрах от Гродно. Вот тогда я и увидел, как ихние телеги на резиновом ходу, ставшие нашими трофеями, вязли в слякотном бездорожье, и мы бросали их, укрываясь от немецких снарядов в лесу. Когда разрывы прекращались, мы возвращались к телегам и видели, что от них остались только щепки. Я тогда предложил нашему командиру, поручику Мальцеву, поставить на телегах деревянные колёса. Объяснил, что они тонкие, лёгкие, потому разрезают грязь и песок словно ножом, а лошадям легко везти груженную доверху телегу. Командование согласилось. Вместо трофейных германских мы поставили наши, деревянные. Меня тогда наградили «Георгием» и яловыми сапогами. А потом мы, старики-обозники, как и многие солдаты, попали в плен к немцам.
– Дедушка, расскажи про немцев!
– А что про них рассказывать, немец – он и есть немец. Что тогда, что сейчас. Даже песня у них та же, – дедушка чему-то улыбнулся: – Немцы слушали её в своих траншеях на граммофоне, а мы – в своих окопах. А когда немцев выбили из их траншей, наши солдаты нашли граммофон и пластинку. Прапорщик, прочитав немецкое название на пластинке, сказал, что песня эта называется «Лили Марлен» – прощальная песня немецкого солдата со своей невестой.
Чтобы отдохнуть от стрельбы, наши солдаты по ночам выставляли перед окопами граммофон, заводили пластинку. Немцы прекращали стрельбу, слушали песню. Мы, обозники, в это время увозили с передовой раненых.
На следующий день, когда наш обоз уже со снарядами подъезжал к передовой, немцы пошли в наступление и мы оказались в плену.
Задумавшись, дедушка продолжает свой рассказ:
– Та война была другая, хоть и мировая. А эта война – захватническая, и для немцев она станет последней.
Дедушка кивнул в сторону Курта и Ганса, сидящих у окна и слушающих песню:
– Вот и эти слушают свою песню, домой хотят, к своим марленам.
– Дедушка, а ты можешь говорить по-немецки?
– Понимать – понимаю, но говорить не хочу. Не люблю я ихний язык.
– А Курт и Ганс – хорошие немцы? – спрашиваю я у дедушки.
– Хорошие, пока не стреляют, и очень плохие, когда убивают.
– Значит, их тоже убьют?
– Может и убьют. Они же пришли к нам с войной, а не мы к ним.
– И они не могут спастись?
– Могут, если сдадутся в плен нашим.
– Так им нужно объяснить, чтобы они сдались. Скажи им, дедушка.
– Сказал бы, да за вас боюсь, вдруг осечка выйдет, – немного подумав, добавил: – А может и скажу.
Иногда Курт и Ганс выставляют патефон у открытого окна, и в тишине по всему саду разносится их любимая песня. Не понимая немецких слов, я хочу слушать её каждый день. Только через много лет, когда ложь о немцах заслонит правда, я пойму, почему так брала за душу эта прощальная песня немецкого солдата.
А ещё Курт и Ганс слушают наши песни:
«На закате ходит парень
Возле дома моего…»
Каждое утро они обливаются холодной водой из колодца. Выхватывают друг у друга ведро с водой, бегают по двору, громко кричат что-то на немецком. Мы с Тадеушем, сыном нашего соседа, наблюдаем за ними, лежа на сеновале в хлеву.
Продукты для немцев привозят из города, но Курт и Ганс просят Кристину варить им борщ. Долго потом выговаривают:
– Пасипа, Кристин! Порщ карашо! Гут порщ!
Кристине дают тушенку, а мне шоколад. Кристина каждый день убирает их комнату, и я могу войти и посмотреть. Там всё аккуратно разложено. На этажерке фотографии двух женщин: наверное, их жены. В шкафу висят мундиры с красивыми нашивками и приятно пахнут.
Когда Курт или Ганс выезжают на грузовике в город, то приглашают сельчан. Подсаживая их в кузов, приветливо смеются. Из города сельчане возвращаются к концу дня на том же грузовике. Курт помогает им высаживаться из кузова, весело подхватывая их руками. На следующий день женщины приносят им сметану и молоко. Курт и Ганс выносят женщинам консервы, сахар, спички, сигареты – то, чего у них нет.
В саду, под старой грушей-дичкой, стоит деревянный стол. Дедушка на нём готовит себе табак для трубки. Я стою рядом и наблюдаю.
Вначале дедушка укладывает подсушенные листочки табака в горку, потом мелко нарезает их и сгребает со стола в туесок из бересты. Затем нарезает мелко корешки и тоже высыпает в туесок.
К столу подошли Курт и Ганс, с интересом смотрят, как дедушка готовит табак. Дедушка им что-то сказал по-немецки, и Ганс пошел к дому, смеясь и громко удивляясь. Через минуту он вернулся с немецкой газетой в руке и протянул дедушке. Дедушка оторвал от газеты квадратик, не спеша разгладил, насыпал в него щепотку табака. Зажимая пальцами, завернул в трубочку. Весело усмехнувшись, протянул самокрутку Гансу, произнеся при этом:
– Битте!
Ганс осторожно взял самокрутку и затянулся. Вдруг глаза его закатились, он громко закашлялся и вернул самокрутку дедушке, замахал руками. Дедушка, весело щурясь, затянулся, выпуская дым прямо на Ганса. Кашляя и вытирая слёзы, Ганс что-то воскликнул на немецком Курту. Оба стали громко хохотать, глядя на дедушку.
– Тебе, чертов немец, не понять, что такое настоящий табак, – сказал дедушка.
Пришла пора убирать урожай. Вышли в поле всем селом, чтобы успеть к дождям. К нам заехали Ганна Сушкевич с Марысей. Ганна ловко управляла лошадьми. Въехав во двор, привязала поводья к забору и вошла в дом.
– Мы с Марысей едем на уборку, решили по пути свернуть к вам. Может, поедете с нами, Кристина?
Увидев мою радость, она сказала:
– Бронека можем взять с собой, Марыся посидит с ним.
На поле уже вовсю шла уборка. Неожиданно на своих огромных телегах, запряженных бельгийскими тяжеловозами, приехали немецкие солдаты. С ними были Курт и староста Сушкевич.
Солдаты свозили снопы на ток, к молотилке. Потом вместе с сельчанами работали на току. Вечером тут же устроили танцы под гармошку.
Вскоре Курт и Ганс со своими солдатами закончили работы на шляху. Вывезли всю брошенную технику на станцию, разминировали поле. Уезжали из села совсем рано, но во дворах уже собрались люди. Курт и Ганс вышли из машины и, сняв пилотки, молча смотрели на собравшихся людей. Сельчане, среди которых был и староста с женой и дочерью, тоже молча смотрели на чужих солдат и не расходились, пока машины не скрылись за селом.
Нам Курт и Ганс оставили патефон и одну пластинку. На конверте пластинки была надпись: «Спасип Кристин!»
Кристина достаёт из конверта пластинку, заводит ручкой патефон. Слова непонятные, да мне это и не нужно. Звучит песня, от которой мне грустно и почему-то хочется плакать. Эту песню всегда слушали Курт и Ганс. Пластинка перестаёт вращаться, и я прошу Кристину ещё послушать.
– Нет, Бронек, эту песню ты должен забыть. Нельзя нам её слушать. Её слушали немцы, а нам нельзя. Соседи услышат – и тогда… – в это время в сенях раздался стук, звякнула лямка в дверях и вошла соседка Марыся Ковальска.
– Услышала, патефон играет – дай, думаю, забегу, послушаю, – она обвела комнату любопытным взглядом, поклонилась дедушке.
– Да вот, испортился. Видно, я пружину перекрутила, – хмурясь, сказала Кристина и предложила Марысе:
– Давай, я тебя лучше варениками угощу.
– Ой, спасибочки, люблю вареники, давно не ела.
Кристина посмотрела на меня и ласково сказала:
– А ты, Бронек, иди погуляй во дворе – тебя я уже покормила.
Я выбежал во двор, так и не поев вареников, приготовленных Кристиной для нас с дедушкой.
«Вот зараза Марыся-крыса. Приперлась! Гадина! Кто её звал!» – думал я.