Был сентябрь в исходе; вечерело; шел дождик. В средине села Горемыкина, перед грязным мостиком с изломанными перилами, по ступицу в грязи стоял длинный обоз с рогожами. От усталых лошадей валил пар, некоторые из них встряхивались, громыхая уздами и бляхами на шлеях; иные вытягивались, перекашивали свои челюсти и заносили морду вверх, чтобы вытянуть из переднего воза торчавший клок сена; а иные уныло посматривали на постоялые дворы, от которых неслись хриплые голоса дворников[1], сидевших на крылечках в нагольных тулупах: «Ночевать пора, ночевать!»
Извозчики, стоявшие по бокам обоза, молчали. Из дворников никто не двигался с места и не решался подойти к ним, понимая всю важность пропасти, утвердившейся на улице. Наконец, спустя немного времени, один из них, с рыженькой бородой, соскочил с своего крыльца и, хляская ногами, подбежал к извозчикам.
– Что же?.. Пожалуйте, – заговорил он, – просим милости; двор просторный, чистый, никого нет… изба теплая – с трубой.
И дворник показал на трубу.
– Овес почем? – спросил один извозчик.
– Лишнего не возьмем, – произнес дворник. – Поворачивайте.
– Да что поворачивать… ты скажи, овес-то почем?
– Экой чудак! думает, что его тут облупят. Ну, обыкновенно, семь гривен; поезжай куда хошь – везде равно.
– Нет, не равно: в Яшках небойсь мы платили по шести.
– То в Яшках, а то здесь, – продолжал дворник, – разя мы строим? чай, бог. Трогайте, ребята… любо будет.
– Да Яшки-то отсюда всего десять верст; в Камчатке они, что ли?
– Ну будет толковать: шесть гривен и я возьму; да уж овес какой, парень! истованное золото. Задвигайте.
– Задвигать-то задвигать, – произнес другой извозчик, снимая шляпу и почесывая виски, – да раненько.
– Какой раненько? ночь на дворе. Нешто дальше поедете?
– Неужли ж тут останемся? десять верст отъехали, да и ночевать? – подхватил третий извозчик.
– В гибель такую… – покачивая головою, говорил дворник, – разя не видишь, что это такое? каторга… давеча один купец бился, бился, – так и остался у меня ночевать.
– Ты нам не указывай, мы знаем без тебя…
– Как знаете… А куда, примерно, трафите?
– В Калугу.
– Подряду везете?
– Подряду.
– А то задвигайте, ребята: ночью прихватите, не совсем ладно; грязь, слякоть… упаси господи.
– Эй, Петруха, трогай! – раздался голос сзади обоза.
– Пехра[2], пропади вы совсем, – забормотал дворник, направляясь к двору. – Только знает, как бы поголдить, набить цену. Поезжай! Авось держать не стану… калянется, как ахремовский мужлан.
Обоз тронулся. Дворник, взошедши на свое крыльцо, увешанное лаптями, котелками и большими кусками сырой баранины, принялся обчищать лучинкой сапоги. На лавочке, облокотясь на резные перила крыльца, сидел купец в калмыцком тулупе, покрытом синим сукном, и курил сигару.
– Грязненько, – сказал купец, глядя на сапоги дворника.
– Есть… – помолчавши, произнес последний. – Народец, пропасти на вас нет… выбежишь – думаешь: будет прок; а он почешет с тобой зубы и завернет рыло на сторону.
– Русский мужик любит покаляниться[3], – проговорил купец и отплюнул в сторону.
– Еще как любит-то: иную пору ломается, ломается, из себя выйдешь. – «Фаддей Семеныч! хоть трыночку сбавь, хоть грошик…» А не знает, что тут грошика если не возьмешь, – разоришься, кругом разоришься; а для меня таперича он копейку, другой копейку… говорится пословица: «С миру по нитке…» Эко грязь, притка тебя возьми… никак не отскоблишь.
– Это справедливо, – сказал купец, закинув одну ногу на другую. – Вот теперь, куда ни поверни, наш брат то же самое…
– То-то и есть, – приподнявшись, заговорил дворник – эхти-хти… век жить – не орех грызть… что это зачерствел как ситник-от? надо отдать его распарить – работники съедят, – заключил он, снимая с полки хлеб.
Купец молчал.
– Вы где спать будете, Иван Осипыч? – спросил его дворник. – Если угодно, так на сеннике; там важно…
– Нет, признаться, я боюсь на сене спать: говорят, в нем бывают разные веретеницы и казюльки всякие. Оно, может статься, и впрямь: обыкновенно, сено, значит, привозят с лугов; а на лугах, бывало, ходишь, сколько их под ногами!.. кишмя кишат…
Купец отплюнул.
– А мы вот всё на сеннике бесперечь… и то сказать, как намаешься день-то, забудешь про веретениц и про все…
– Где-нибудь лягу, не беспокойтесь.
– Да у нас, слава богу, есть где лечь, окромя сенника: дом, кажись, не маленький… Чушь, куды, куды, гладкая, чу-ушь!.. – завопил вдруг дворник на свинью, которая из сеней заносила свою ногу на крыльцо. Чрез минуту свинья и дворник скрылись в сенях за дверью.
Купец погладил свою бороду.
– Здравствуй, касатик, – всходя на крыльцо, произнесла какая-то старуха с мутными впалыми глазами, одетая в дырявый зипун и повязанная истертой, мокрой тряпицей.
– Здорово, бабка, – сказал купец.
Старуха молча вынула из-за пазухи красную деревянную чашку, поставила ее на лавку и, покряхтевши, села.
Дождик усилился; с повети потекли ручьи; загудела подставленная к крыльцу кадушка. На улице с мокрым платком на шляпе быстро проехал мужик в порожней телеге, от которой летели в разные стороны брызги; под крыльцом брехнула собака и с визгом заежилась от пробиравшегося к ней дождя.
Купец запахнулся полою тулупа.
– Эк, какой полил!.. – сказал он, глядя на дорогу.
– Да; так и хлещет, – заговорила старуха. – Теперь других мужичков застанет в поле… ишь, зги не видать… Как бы, избави господи, хлебушек не попрел. Старуха вздохнула.
– Ты чья? – спросил ее купец после небольшого молчания.
– Да я здешняя, кормилец, – горемыкинская; а живу за этой слободой, туда… назади, недалеко от этой церкви. Можа, когда проездом видел нашу слободу; барский дом там стоит… высокий, каменный; в нем никто не живет.
– Отчего ж так?
– Да барыня-то наша в Москве.
– А при вас, значит, управитель или староста?
– Управитель и староста – оба.
Купец и старуха помолчали.
Из сеней отворилась дверь, и на крыльцо вошла толстая высокая дворничиха, во всем ситцевом.
– У! какой… – глянув на дождь и сморщившись, произнесла она.
– Да, хорош; дробен дождик… – проговорил купец, доставая из пачки сигару.
– Здорово, Кузьминишна! – сказала дворничиха приподнимавшейся старухе. – Что ты?..
– Да все к тебе, родная моя; вот творожку пришла попросить ребятенкам: голодают ни на што не похоже… не откажи, матушка, – кланяясь, говорила старуха.
– Ладно. Я вот подою коров, кстати и молочка дам.
– О кормилица ты наша! дай бог тебе здоровье! Век буду молить.
– Не видали тут нашего малого? – перебила дворничиха, обращаясь к купцу.
– Он давеча лошадей вел на реку поить.
– Пропал, шельмец, – пробормотала она и, повернувшись, ушла в сени.
Купец закурил сигару.
– Ай у вас коров-то нет? – спросил он старуху.
– Да нетути, сударик, – третий год никак не обигорим коровенки; телочка одна… восьмой месяц пошел с сердохрестной[4] недели.
– Не на что, видно, купить?
– Вестимо, не на што: живу в чужой семье, кормилец, с своей невесткой; бедность…
– В чужой семье?
– В чужой, родимый, – жалобно произнесла старуха.
– Отчего так?
– Да двух сыновей отдали в солдаты, касатик мой; старик помер, невестка вышла за другого, – осталась я одна; меня и перевели в их семью. Колочусь теперь с малыми ребятенками. Просилась было на птичный двор, – приказчик не позволяет, говорит: без тебя птичницы есть.
– Гм… А за что, примерно, сыновей отдали?
– Да кто знает, кормилец… отдали – и все тут. Одного, младшего-то, полагать надо, отдали за дело; а другого – как есть ни за што, так-таки ни за што, родимый мой.
– Ну, верно, качества какие-нибудь строил?.. За какое дело младшего отдали?
– Вишь… как бы тебе сказать… да если бы старшего не отдали, и младший не пошел бы.
– Каким же манером?
– Да так, касатик.
– Ну, за что старшего отдали?
– Я тебе баяла, желанный мой, что ни за што, вот как есть ни за што: диви б мужик был плохой, а то работящий мужик-то; бывало, чего-чего он… – на все горазд: и плотничал и того… санки ли сделать, другое ли что… Без него мы были как без рук. Опосля он бросил все, ничем не стал займаться, это перед солдатчиною-то: ходит как помешанный; а то пропадает, уйдет куда ни на есть, неделю целую не показывается домой, – да что я? больше недели; вот словно чуял… вестимо, не перед добром…
Старуха понурила голову и вздохнула.