(Записано со слов Лукерьи Капитоновны Лютовой Николаем Куланиным в Москве зимой 1978/79 г.г.)
Мама уходила на работу рано. Запрёт она нас, и мы – такие вот створочки, – заползаем на поленницу, а меньших, Натальку и Анютку, оставим на полу. Вот мы двое, я да Манька, летом и сидим на поленнице. Тут, бывало, тётка Анна бежит, которая коров доила: “Ой, что ты Лушка, ведь вы упадете! Давайте, уходите, уходите, а я запру вам эту створку…” Добрая была женщина, много у нее ребят было…
Тогда мама ходила в найме жать. Вечером скажет: “Я, робёнки, уйду нынче в Софиевку”, – место так называлось, усадьба там. Уйдёт. Оставлен кусок хлеба. Уйдёт – не слышим и придёт – не слышим. Тётка Анна коров подоит, себе возьмёт и нам на стол нацедит – горшок или там сколь (а мы еще спим, не знаем, когда это чего делается). Встанем, это молоко поедим, хлеб. Тут и всё.
Одно время мы на скотном дворе жили, где мама работала: видно, пришлось ей взять нас туда. На дворе отгорожена изба, страшная – длинная такая, два оконца. Телята ходят, плачут, нас лижут, мы их ласкаем… А тут и четыре котла стоят четырёхведёрные на станке, кипят. Пар, ничего не видно, с улицы в окошко воду подают. А там к скоту дверь всё время открывают. Мама изогнётся так – дверь приоткрыта – крикнет: “Сидите, робёнки, я скоро приду!” – на дойку пойдёт. Утром кухарка Таня соберёт маме в подол: “На, Миропея, пусть робёнки съедят”, – всякие окуски.
Оставят нас в этой избе долгой и уйдут. Когда разве Таня зайдёт, сунет по куску хлеба: “Поешьте хоть…” Вечера долгие, а огня не было ничего – только коптилочка маленькая. Ночью мы тоже одни – мать уходила: корова телится, ли ещё какая работа.
А нам – как сейчас я эту кровать вижу – стульчики поставили (“Пусть, Миропея, твои ребятёнки тут живут”), просто дрова взяли, поставили, досками обили, поперёк досками застелили – вот и кровать. Не знаю, кто нас утром будил… Проснёмся – на столе брюква да молоко. Мама придёт – уйдёт, и опять мы одни. Сидим, ревём без матери.
Видишь, мама прежде жила в отцовом доме, в Березнике. Я там и родилась. Уж барщина отменена была, а вот полдеревни долгоруковские, а полдеревни позняковские, князь Позняков был… вот… – ак уж и не было никакого князя! – только так, кличка была. А мама – они работали на Долгорукого, – дак это она ещё девкой была… они в этом конце жили. У них, подожди, сколь же дней-то работали? – сколь-то давалось дней и на свою работу. А там только одно воскресенье давалось, у Позняковых.
А потом уж она вышла, а муж её отступился ли, умер ли, погиб ли, – Бог его знает! – мы малы были, так его никто не видал… каким-то управляющим у барочников был, дак я ведь не помню… Ну, а тут брат женился, и маме в отцов дом дороги уже не было. А как пришла наниматься – работай, коли хочешь, – так из-за хлеба… Вот как жили, голубчик…
У леса нас оставляли. Мать покажет: “Дальше этой кочки не ходите… Ты смотри тут”, – мне скажет, я постарше была. И уйдёт.
Мы в околосье наиграемся, тут и спим. Мы и пили, и ели у кочки; тут идут за ягодами – кто-то кусок хлеба даст, кто-то доброе слово скажет (мать придёт скоро ваша, мол, ждите)… А она как заухает, – сильная была женщина: “Робёнки! Иду к вам!”, – кричит издалёка…
А у нас там ягод-то, ой! Голубики и другой ягоды… Болото было, Чистое называлось. До него вот ходили…
А в сенокос – увезёт нас мама на луга. Сидим мы, играем. Она ягод нам принесёт: река лугами проходит – смородины-то сколько! У нас там Азатское, Ворбозомское озеро, эти вот на 10 км два озера… Да у нас подряд этих озёр-то, дак, ой! И рек… На лугах вот – на каждых лугах – река так несётся как есть среди лугов. Подумайте: лесные реки – откуда взялись? Я бы теперь, конечно, поглядела… А тогда не знала, люди старые знали… А тогда только мама: “Не ходите, робёнки, потонете!”, – наломает ягод, нам принесёт: “Не ходите!” Прямо полноводные реки несутся, и ведь никто их не прорыл – лесом, прямо лесом так и катят…
А как обирать сено поедут, дак нас на целый день берут. В сеновал посадят, и мы там играем. Ягоды наломают (реки ведь, дак много смородины, всего – по рекам). Мы играем, а они возят сено.
А сеновал тот – ну, как с эту квартиру, поди, будет. Стены, как в избе, а так – проходные двери: заезжают в одни, в другие выезжают. Когда приедут, мы выйдем, а то играем на этом на полу: полы там – как изба! – играем и спим тут – устанем как. А косить они уходили рано, мама, а нас запрут. Мы и не знаем, когда вернутся…
Но игрывала я. Что за игра у девчонок… – слепу́шки всякие стряпают из земли ли ещё что – вся ведь и игра дак…
А парнишки играли: сломя голову бегали. Как же так – в городе хоть в деревне – всё равно ребёнки. А то ведь, знаешь, в деревне рано на работу их ведь уж посылали, рано… Как хочешь, а парнишке это уж боронить, верхом на лошади боронят уж… Вот… мало играть-то приходилось…
Ну, уж вырвутся, так свое возьмут! Вот у нас, у дяди Семёна, дак семь парней было. Одна девка только – Наська, в мои годы. Дак тут уж придёшь – вроде, куда там играть? – ой, сани делали там! Хорошие мастера были. В одной избе жили, а в другой работали.
Дак там стукают, сани делают, а тут – пыль столбом стоит: поменьше-то играют – и на полатях, и на печке. Всяко играют. А вот на улицу – не отпускают, хоть и много их было.
А вот у дяди Платона много девчонок было. У них придёшь – “Давай, Пелагея”, – это сноха старшая, – “сегодня у нас гостьи, беседницы, давай вари мяса больше, жарь всего – мы придём сидеть.” А сам сидит, плетёт плетюхи – лубни из драниц из каких-то.
Ак мы ведь голову сломим – он сидит, слова не скажет. Что задумаем, то и делаем: и в прятки играем, и в жмурки, и всяко-то уж мы – что не поделаем! Буди, Пелагея когда скажет: “Девчонки, подождите!” – а тут скотина мелкая: ягнята, телята… – “хоть подождите, дайте накормить скотину-то уж!”… Мы соберёмся в табун – сколь нас, дак, ой! Да у них-от сколь!…
Вот… в эти два дома я и ходила. А так больше нигде и не игрывала: безотцовщина, – кто позовёт?