А вот «Звездная пыль» – девичья книжка, даже несмотря на то, что в ней есть такой же обыденный герой, Тристран Торн, не говоря уже о семерых принцах, жаждущих укокошить друг друга. Может, это потому, что, стоило на сцене появиться Ивейн, она тут же забрала на себя все внимание, – а может быть, и потому, что отношения между женщинами (Королевой Ведьм, Ивейн, Викторией Форестер, леди Уной и даже Семелой) оказались куда сложнее и темнее, чем отношения (если их можно таковыми назвать) между мальчиками.
«День, когда я обменял папу на двух золотых рыбок» – снова мальчишечья книга. А «Коралина» (которая выйдет в мае 2002-го) – девчоночья.
Первое, что я понял, когда приступил к «Американским богам» (и даже еще раньше), – пора решительно завязывать с максимой К. С. Льюиса, утверждавшего, что писать о том, как странные вещи влияют на странных людей – это слишком большая странность, чтобы ее можно было себе позволить. Мол, «Путешествия Гулливера» сработали именно потому, что Гулливер был нормальным, а «Алиса в Стране чудес» не сработала бы, будь Алиса необычайным ребенком (если вдуматься, само по себе довольно странное заявление: если и есть в литературе по-настоящему странный персонаж, так это, собственно, Алиса). В «Сэндмене» я с удовольствием писал о людях из зазеркалья, начиная с самого Повелителя Снов и заканчивая такими хитровывернутыми деятелями, как Император Соединенных Штатов.
Должен заметить, что решение о том, какими окажутся в итоге «Американские боги», принималось почти без меня. У них, «Американских богов», на этот счет имелось свое мнение, и права голоса мне практически не оставили.
Романы разрастаются самовольно.
«Американские боги» начались задолго до того, как я понял, что собираюсь написать роман под названием «Американские боги». Они начались в мае 1997 года, с одной идеи, которую я никак не мог выкинуть из головы. Я обдумывал ее по ночам в постели, прежде чем заснуть, словно в голове крутился видеоклип – и каждую ночь я смотрел еще одну, очередную пару минут из этой истории. В июне 1997-го я записал на своем потрепанном палмтопе следующее:
Парень нанимается в телохранители к волшебнику. Волшебник уже совершенно за гранью. Он знакомится с героем в самолете и тут же предлагает ему работу – просто потому, что оказался в соседнем кресле.
К этому приводит цепочка событий, включающая пропущенные рейсы, отмены, неожиданные подсадки в первый класс. И в итоге парень из соседнего кресла вдруг знакомится с героем и предлагает ему работу.
Жизнь героя все равно летит к чертям, так что он соглашается.
Это уже, собственно, начало книги. На тот момент я только знал, что это начало чего-то. Какого такого чего-то – понятия не имел. Кино? Телесериала? Рассказа?
Я не знаю ни одного автора в жанре фикшн, который начинал бы писать с чистого листа. (Впрочем, они, вполне возможно, существуют – просто я с ними до сих пор не знаком.) Обычно у вас уже что-то есть в качестве отправной точки – картинка или персонаж. И обычно у вас есть вдобавок начало, или середина, или конец сюжета. Когда у вас есть готовая середина, это очень хорошо, потому что к тому времени, как вы доберетесь до середины, у вас уже будет полна голова всякого интересного. Конец – тоже отлично. Если знать, как оно все закончится, можно просто стартовать с произвольного места, как следует нацелиться и начинать писать (если повезет, все даже может закончиться именно там, куда вы с самого начала намеревались попасть). Наверное, бывают писатели, у которых есть и начало, и середина, и конец еще до того, как они сядут писать. У меня так редко получается.
Вот так я и оказался четыре года назад с одним только началом – а если вы и правда хотите написать книгу, вам этого будет маловато. Если у вас есть только начало, то, когда вы его напишете, вам будет некуда двигаться дальше.
Но год спустя у меня в голове уже была целая история об этих людях. Я попробовал ее записать: персонажа, которого я считал волшебником (хотя я почти сразу решил, что он на самом деле никакой не волшебник), теперь вроде бы звали Средой. Как звали второго, я пока не знал. Раз ему предстояло работать телохранителем, я назвал его Райдером… но в этом чувствовалось что-то неправильное. У меня уже крутился в голове рассказ об этих двоих и о нескольких убийствах в маленьком городке на Среднем Западе под названием Силверсайд. Я написал страницу и бросил – в основном потому, что все это как-то не очень друг другу подходило.
Примерно тогда же мне приснился сон, от которого я проснулся весь в поту и смятении, – сон о мертвой жене. Он, казалось, тоже имел какое-то отношение к этой истории, так что я его на всякий случай записал и отложил.
Через несколько месяцев, в сентябре 1998-го, я снова взялся за эту историю и стал писать от первого лица, на сей раз заслав парня, ранее известного как Райдер (и которого я теперь попробовал называть Беном Кобольдом, но это все равно вызывало какие-то не те ассоциации), в городок Шелби (потому что Силверсайд выглядел уж слишком экзотично) без сопровождения. Я исписал страниц десять и снова встал. Мне все еще было некомфортно с этим сюжетом.
На тот момент я уже был почти готов признать, что история, которую я таки решил засунуть в этот маленький приозерный город (гм-м-м, подумал я где-то здесь, надо его правда так и окрестить, Лейксайдом… А что? Такое солидное, невзрачное название – прям то что надо), тянет на часть романа и прописывать ее отдельно просто не имеет смысла. Роман-то у меня к тому времени уже был. Уже несколько месяцев как был.
Тогда, в июле 1998-го, я отправился в Норвегию и Финляндию через Исландию. Возможно, удаленность от Америки или недостаток сна, неизбежный при путешествии в страну полярного дня, сделали свое дело, – как бы там ни было, в Рейкьявике роман неожиданно решил войти в фокус. Нет, не сюжет – у меня до сих пор не было ничего, кроме встречи в самолете и фрагмента истории, происходящей в городке, – но я впервые понял, о чем будет эта книга. Теперь у меня было направление. Я написал издателю, сообщая, что моя следующая книга будет отнюдь не исторической фэнтези о Лондоне времен Реставрации, а современной американской фантасмагорией. И еще не слишком уверенно предложил рабочее название – «Американские боги».
Я все продолжал искать имя для главного героя: в именах, в конце концов, есть своя магия. Я знал, что это имя должно быть говорящим. Попробовал было назвать его Ленивцем, но ему, кажется, не понравилось. Потом Сыщиком – тоже не пошло. Я перепробовал на вырост все имена, какие только приходили на ум, а он лишь молча глядел на меня откуда-то изнутри моей головы, совершенно не в восторге от этих экзерсисов. Ни дать ни взять Румпельштильцхен…
В конце концов он выбрал себе имя из песни Элвиса Костелло (одной из альбома Bespoke Songs, Lost Dogs, Detours and Rendezvous). Ее исполняет группа Was (Not Was), и она про двух парней по имени Тень и Джимми. Я подумал-подумал, покрутил, примерил, и вдруг…
Тень неудобно вытянулся на своей койке и бросил взгляд на стену напротив – на календарь «Дикие птицы Северной Америки» с перечеркнутыми днями, проведенными в тюрьме, – и сосчитал, сколько их осталось до освобождения.
Теперь у меня было имя, а значит, можно было начать.
Первую главу я написал где-то в декабре 1998-го. Я все еще пытался вести рассказ от первого лица, и это было решительно неудобно. Тень был слишком, черт его побери, скрытный тип и не особенно много выдавал наружу, что довольно сложно уже и для третьего лица, а для первого и вовсе тяжко. Вторую главу я начал в июне 1999-го, в поезде, по дороге домой с «Комик-Кона» в Сан-Диего. (Это путешествие длиной в три дня: много чего можно успеть написать.) В общем, книга началась. Я все еще не знал, как ее назову, но тут издатели принялись присылать мне макеты обложки: вверху каждого огромными буквами значилось «Американские боги», и я понял, что мое рабочее название успело превратиться в окончательное.
Я продолжал писать, совершенно зачарованный происходящим. В хорошие дни я чувствовал себя больше первым читателем, чем писателем, – такое со мной редко случалось со времен «Сэндмена». Ни Тень, ни Среда обычными людьми никоим образом не были. Они были исключительно самими собой – неповторимо и местами даже свирепо. Странные люди, идеально подходящие для странных событий, с которыми им предстояло столкнуться.
Теперь у книги появился и гендер, и со всей определенностью мужской.
Сейчас, оглядываясь назад, я задумываюсь, не это ли пытаются компенсировать коротенькие вставные истории в «Американских богах». По всей книге их рассыпано, наверное, с полдюжины, и все они (кроме одной) совершенно точно женские (даже та, что про таксиста и торговца оманскими безделушками). Может, в этом все дело – не знаю. Зато знаю, что в Америке и в ее истории есть такие вещи, которые проще показать, чем рассказать. Поэтому я проследил личные истории нескольких персонажей от их далекой родины и до самой Америки: историю сибирского шамана, жившего шестнадцать тысяч лет назад, историю корнуольского карманного воришки двухсотлетней давности… И от каждого из них я узнал что-то важное.
После того как со вставными историями было покончено, я все еще продолжал писать. И писать, и писать… Книга оказалась вдвое длинней, чем я думал. Сюжет, который писал вроде бы я, крутился и извивался, а я потихоньку начинал понимать, что это вовсе никакой не сюжет. Я писал и писал книгу, ставил одно слово после другого, пока не приблизился к общему количеству в двести тысяч.
В один прекрасный день я поднял голову, и на улице оказался январь 2001 года. Я сидел в древнем и пустом доме в Ирландии, у торфяного камина, на который царившему в комнате холоду было решительно наплевать. Я сохранил текст в компьютере и понял, что только что закончил писать книгу.
Я задумался, что же я узнал за это время, и вспомнил, что сказал мне за полгода до этого Джин Вулф:
«Ты никогда не узнаешь, как написать роман. Ты просто узнаешь, как писать роман, который ты сейчас пишешь».
Впервые опубликовано на сайте Powells.com в 2001 году, в сопровождение релиза «Американских богов».
Шестеро писателей отказались председательствовать за столиками на вручении литературной премии ПЕН-клуба в Нью-Йорке. Когда ты – председатель столика, ты сидишь за ним в компании еще восьмерых человек, которые купили дорогущие билеты на эту вечеринку в надежде познакомиться с настоящими, всамделишными писателями. Ваша задача как хозяина – поддерживать приятную литературную беседу и не лить вино на скатерть. Ну и еще – не выдавать разочарования, когда поймешь, что весь твой стол был забронирован целиком через какой-нибудь «Гугл» и сидящие рядом люди понятия не имеют, кто ты такой.
Так вот, шестеро писателей, отказавшихся от участия в гала, поступили так потому, что среди вручаемых в тот вечер наград была премия за храбрость оставшимся в живых сотрудникам «Шарли Эбдо». За то, что им хватило отваги продолжать выпускать журнал после зажигательных бомб 2011 года и убийств 2015-го. И шестеро писателей не пожелали присутствовать при том, как «Шарли Эбдо» будет получать эту награду.
Меня тоже спросили, соглашусь ли я быть хозяином столика. Я сказал: «А то!» И Арт Шпигельман тоже. И график Элисон Бехдель.
Я поделился этим с женой.
– Ты все делаешь правильно, – сказала она.
И добавила:
– А пуленепробиваемый жилет наденешь?
– Нет. Думаю, с охраной в Музее естественной истории будет все в порядке.
– Да, но тебе все равно не помешает пуленепробиваемый жилет. Не забывай, я беременна, – заметила она на тот случай, если я вдруг забыл. – А ребенку отец нужнее, чем мученик за идею.
Вечером перед приемом мне позвонила сокрушенная Кристин, моя ассистентка.
– Было бы у меня чуть побольше времени, – сказала она, – я бы тебе достала сшитый по мерке пуленепробиваемый жилет, какой президент носит под рубашкой. Но в такие сроки удалось раздобыть только обычный полицейский, да и то на пару размеров больше. Его придется надевать прямо на фрак.
Я взвесил варианты. На одной чаше – гипотетическая смерть от пули. На другой – гарантированно идиотское положение.
– Да ладно тебе, – сказал я. – Со мной все будет в порядке.
Я надел галстук-бабочку. Арт Шпигельман – галстук с картинками из своего комикса «Нэнси», чтобы показать, что он – художник. На прием мы поехали на метро. Ну, и приехали. Вот он, музей: полиция на улицах, на лестнице, всюду телевизионщики – по большей части французские. Ни на ком никаких пуленепробиваемых жилетов. Есть, правда, рамка металлодетектора, и мы проходим через нее по одному: писатели, официальные лица, гости – все.
Пока мы едим, над нами парит голубой кит из стекловолокна, в натуральную величину. Если бы террористы вели себя, как в кино, они бы уже начинили его взрывчаткой, чтобы в третьем акте у кита на спине разыгралась волнующая битва между героем (из наших) и теми, кто пытается все-таки взорвать эту чертову бомбу. И если такого кита разнесет вдребезги, понимаю я, даже полицейский жилет (на два размера больше) поверх фрака меня все равно не спасет. Это как-то неопределенно успокаивает.
Сначала награду получает Том Стоппард. Потом – «Шарли Эбдо». Наконец, объявляют премию арестованной азербайджанской журналистке Хадидже Исмаиловой. Я сижу и гадаю, почему идея присутствовать при вручении награды «Шарли Эбдо» настолько расстроила шестерых бывших хозяев столиков, что они предпочли вообще не показываться на приеме? Почему нельзя было прийти на ту часть церемонии, которая им по вкусу, которую они одобряют, а потом незаметно ускользнуть в туалет – на тот кусок, который вызывает дискомфорт? Но, если уж на то пошло, я не понимаю, как можно поддерживать свободу только того слова, которое тебе нравится. Если слово приходится защищать, так это как раз потому, что оно кого-то расстраивает.
Подозреваю, что мне и тем из нас, кто вышел из мира комиксов, все это кажется таким простым по одной очевидной причине: мы давно привыкли защищать свой труд от тех, кто хочет, чтобы его плодов (и нас вместе с ними) вообще не было на полках магазинов.
Первым комиксом, за который я в жизни получил деньги, была книга издательства «Нокэбаут Комикс» – «Возмутительные истории из Ветхого Завета». Я был одним из нескольких авторов и пересказал несколько сюжетов, в основном из Книги Судей. Из-за одного из них мы немедленно влипли – это был рассказ о попытке изнасилования приехавшего в город гостя мужского пола, предотвращенной хозяином дома, который предложил насильникам взамен свою девственницу-дочь и любовницу путешественника. Далее следует групповое изнасилование, путешественник забирает труп любовницы домой, расчленяет и рассылает по кусочку всем коленам Израилевым. (Если вам интересны подробности, это Книга Судей, глава 19 – но имейте в виду, там все очень неприятно.)
Мне было двадцать шесть. Вскоре после публикации я очутился на радио, защищая книгу от некоего депутата парламента от партии тори, сокрушавшегося о том, как мало сейчас наказывают за преступное богохульство, и призывавшего немедленно отправить под замок и саму книгу, и ее авторов. Чуть позже я имел случай пронаблюдать, как газета «Сан» пытается поднять против этой книги волну общественного возмущения, а еще несколько лет спустя – как ее шведский издатель у себя там, на Севере, старается не сесть за нее в тюрьму.
Давайте назовем вещи своими именами: «Возмутительные истории» представляли собой оскорбительный комикс (в 1987 году термин «графический роман» был еще не в ходу). Его задачей (по крайней мере, насколько я ее понимал) было шокировать публику, показать, что в Библии есть ряд до крайности неприятных историй, – вытащить этот факт на свет, чтобы его увидели, чтобы о нем заговорили. Книга и должна была шокировать и оскорблять: ведь она была реакцией на традиционные библейские сюжеты, которые мы сочли шокирующими и оскорбительными.
Я рад, что не сел в тюрьму за богохульство, как Денис Лемон за десять лет до того[24]. Рад, что шведский издатель «Нокэбаут» тоже спасся. И вдвойне рад, что христианские фундаменталисты крайнего толка в ту эпоху убивали преимущественно врачей, делавших аборты, а не тех, кто пишет и рисует комиксы.
Комиксы и карикатуры умеют расстраивать и обижать людей до глубины души. Карикатуры и комиксы запрещают, а художников сажают в тюрьму и убивают. Некоторые комиксы очень трудно защищать, особенно если вы предпочитаете более симпатичный графический стиль, не в курсе культурного контекста или надеялись на некую тонкость содержания. Но это не значит, что защищать их не надо.
А тем временем под голубым китом Жерар Биар, выпускающий редактор «Шарли Эбдо», заканчивает свою речь.
– Дорасти до настоящего гражданина, – напоминает он нам, – значит понять, что некоторые идеи, слова, картинки могут оказаться шокирующими. Оказаться шокированным – часть нормальных демократических дебатов. А вот оказаться застреленным – нет.
Впервые опубликовано в «Нью Стейтсмен» 27 мая 2015 года, под названием «Говорить то, что словами не скажешь». Этот выпуск мы с Амандой Палмер редактировали на гостевой основе.
Надеюсь, никто из вас не пришел сюда за ответами. Давно уже известно, что писатели очень плохо отвечают на вопросы.
Нет, вообще-то это не так.
Мы не то чтобы плохо умеем отвечать. На самом деле мы все время отвечаем и отвечаем – просто наши ответы обычно оказываются недостоверными, пристрастными, бессистемными и чересчур образными. Это можно расценить как серьезный недостаток – в том случае, если вы собирались как-то воспользоваться нашими ответами в жизни. Но если зайти с другой стороны – со стороны вопроса, – то недостаток превратится в достоинство. Писатели очень здорово задают вопросы. И вопросы у них, как правило, получаются очень определенными и недвусмысленными.
Когда я пишу, в голове у меня нет ответов. Я пишу, чтобы понять, что я думаю о том или ином вопросе. «Американских богов» я написал, потому что прожил в Америке почти десять лет и решил, что пора понять, что я обо всем этом думаю.
А «Коралину» я написал потому, что еще ребенком задумывался, что будет, если вот я приду, скажем, домой, а мои родители вдруг взяли и переехали, ни слова мне не сказав.
(Такое вполне могло случиться. У них из головы иногда что-то просто выпадало. Люди они были занятые. Как-то вечером они забыли забрать меня из школы и приехали только после того, как часам к десяти вечера им оттуда позвонили и тоскливо спросили, должны ли они сегодня оставить меня у себя. А однажды утром предки, наоборот, закинули меня в школу, как-то не заметив, что уже начались каникулы. Я бы, наверно, долго бродил по пустому зданию с запертыми классами, если бы меня не спас садовник. Так что переезд без предупреждения был, конечно, маловероятным событием, но не вовсе невозможным.)
А если бы родители переехали куда-то еще, а вместо них въехали какие-то другие люди, выглядящие точь-в-точь как они? Как бы я их отличил? И что бы стал делать? И что, интересно, на самом деле скрывается за таинственной дверью в дальнем конце гостиной, обшитой дубом, – за той самой дверью, если открыть которую, увидишь одни кирпичи?
Я пишу истории, чтобы выяснить, что я думаю о всяких вещах.
И эту речь я пишу тоже для того, чтобы понять, что я думаю.
И вот что я хочу знать: что такое на самом деле детская книжка? Или, если точнее: что это вообще, к [очень скверное слово], такое – детская книга?
В моем родном городке была крошечная частная школа, куда я ходил всего год. Мне было восемь. Однажды кто-то из мальчишек пришел в школу со спертым у отца журналом, в котором были голые леди, и мы стали его смотреть, чтобы выяснить, как выглядят леди, когда они голые. Не помню, как именно выглядели конкретно эти голые леди, зато помню сопровождавшие картинки маленькие биографии: одна из дам была ассистенткой фокусника, и я подумал, что это просто грандиозно. Мы, как все нормальные дети, были любопытны.
Весной того же года мальчишки, которых я встречал каждый день по дороге из школы домой, рассказали мне грязный анекдот. В нем было одно скверное слово. Думаю, я не преувеличу, если скажу, что в нем было целое настоящее скверное слово. Анекдот вышел не слишком смешной, но определенно грязный. На следующее утро я рассказал его паре школьных приятелей, надеясь, что они сочтут его смешным или, в крайнем случае, меня – очень умудренным жизнью.
Один из них тем же вечером пересказал его маме. Этого мальчика я больше никогда не видел. Родители забрали его из школы – из-за моего анекдота! Он даже попрощаться не зашел.
На следующее утро меня допрашивали директриса и главная попечительница школы, которая только что ее купила и была твердо намерена выжать из заведения всю прибыль до последней капли, прежде чем продать на следующий год застройщику.
Про анекдот я уже благополучно забыл. Дамы с пристрастием выясняли, знаю ли я какие-нибудь слова «из четырех букв», и хотя раньше я с подобной терминологией никогда не сталкивался, вокабуляр у меня был реально огромный. Поскольку учителя часто спрашивают у восьмилеток нечто подобное, я принялся старательно перечислять им все известные мне слова из четырех букв, пока мне не велели заткнуться и не принялись расспрашивать взамен о грубых шутках, о том, где я их слышал и кому конкретно потом повторял.
Вечером после школы маму тоже вызвали на разговор. Вернувшись домой, она мне сказала, что ей сказали, будто я сказал нечто настолько ужасное, настолько отвратительное, что ни директриса, ни попечительница были просто не в состоянии это повторить. Так что это было?
Я испугался отвечать и поэтому прошептал ей слово на ухо.
Я сказал fuck.
– Ты никогда больше не должен такого говорить, никогда, – твердо сказала мама. – Это самое худшее, что вообще можно сказать.
Еще я узнал, что меня бы непременно в тот же вечер исключили из этой маленькой школы (крайняя мера наказания), но поскольку того, другого мальчика родители уже эвакуировали из сего кипящего горнила копрологических беззаконий, попечительница с сожалением констатировала, что потерять две платы за обучение кряду она не готова. Так кара меня миновала.
Из этого происшествия я вынес два важных урока.
Первый – что к вопросу аудитории нужно подходить чрезвычайно избирательно.
И второй – что слова имеют силу.
Дети составляют в социуме относительно бессильное меньшинство и, как все угнетенные люди, знают о своих угнетателях гораздо больше, чем угнетатели – о них. Информация – это валюта, а информация, помогающая расшифровать язык, мотивы и поведение оккупационных сил, от которых напрямую зависят ваши еда, тепло и счастье, – это самая ценная информация, какая только есть на свете.
Детей до крайности интересует поведение взрослых. Они хотят понять нас.
Однако их интерес к поведению некоторых отдельно взятых взрослых ограничен. Слишком часто оно оказывается отталкивающим или глупым. Пьяницей на тротуаре интересоваться, конечно, можно, но не стоит: это такой сегмент мира, быть частью которого вы все равно не хотите, поэтому лучше смотреть в другую сторону.
Дети вообще мастерски умеют смотреть в другую сторону.
Не думаю, что мне очень нравилось быть ребенком. Детство – это было что-то такое, что нужно вынести, перетерпеть, а не получать от этого удовольствие. Пятнадцатилетняя каторга в мире, куда менее интересном, чем тот, который населяла другая, взрослая раса.
Детство я провел, стараясь узнать о взрослых все, что только можно. Мне было ужасно интересно, как они сами видят детей и детство. У родителей на полке стоял актерский экземпляр одной пьесы, под названием «Счастливейшие дни твоей жизни». Она была про школу для девочек, которую в годы войны эвакуировали в школу для мальчиков, и про то, как весело было дальше.
По пьесе был поставлен любительский спектакль, и папа играл в нем школьного привратника. Он-то мне и сказал, что «счастливейшие дни твоей жизни» – это школьные годы.
Мне тогда показалось, что это полная чушь. Я даже заподозрил, что это либо злостная пропаганда со стороны взрослых, либо – более вероятно – доказательство того, что большинство взрослых вообще не помнят, как были детьми.
Для справки: не думаю, что ненавидел в жизни хоть что-нибудь так долго и так же крепко, как школу: непредсказуемую жестокость, собственное бессилие и бессмысленность многого из того, что в ней происходило. И даже то, что я жил преимущественно в собственном мире, постоянно упуская всю ту информацию, которую каким-то образом получали в школе все остальные, в общем-то не сильно помогало.
В первый день учебного года я чувствовал себя больным и несчастным, в последний – в полной эйфории. Так что по мне, «счастливейшие дни твоей жизни» были одной из тех сакраментальных вещей, которые взрослые постоянно говорят, хотя даже сами в них не верят. Что-нибудь вроде «больно совсем не будет» – а это правдой не оказывалось просто никогда.
Мой способ защититься от взрослого мира состоял в том, чтобы читать все, что только можно. Я читал все, что оказывалось перед глазами, независимо от того, понимал я это или нет.
Я бежал от реальности. Разумеется, бежал! И еще К. С. Льюис мудро заметил, что единственные, кто протестует против побегов, – это тюремщики. Но я учился, смотрел чужими глазами, пробовал чужие точки зрения. Я развивал эмпатию, и постепенно до меня доходило, что все эти разные воплощения «я» в литературе, которые не были мной, тем не менее совершенно реальны и готовы поделиться со мной мудростью и опытом, любезно разрешая учиться на их ошибках. И я знал тогда, как знаю и сейчас, что событиям не обязательно случаться в реальности, чтобы быть истинными и настоящими.
Я читал вообще все, что мог найти. Если обложка выглядела интересной, а первые несколько страниц могли этот интерес удержать, я читал – невзирая на то, что это было и для какой аудитории предназначалось.
Это означало, что временами я читал то, к чему был совсем не готов: такие книги, которые выбивали меня из колеи, и даже такие, о которых я потом жалел, что прочитал.
Вообще-то дети – настоящие мастера самоцензуры. У них есть очень четкое ощущение того, к чему они готовы, а к чему нет, и этой линии они мудро следуют. Но когда пытаешься следовать какой-то одной линии, это по определению означает, что временами тебя заносит.
Я до сих пор помню книги, которые меня расстроили. Хоррор Чарльза Биркина про пару, у которой пропала дочь; несколько лет спустя они пошли на ярмарочное шоу уродов и увидали там некую золотоглазую тварь – возможно, свою девочку, которую украл и искалечил злой доктор. Рассказ «Убийственная скорость» о преступных дорожных инспекторах (из которого я узнал, что женщин можно заставить пописать в бутылочку, чтобы выяснить, сколько они употребили алкоголя). И еще один рассказ – Дж. Т. Макинтоша, под названием «Сделано в США», – в котором девочку-андроида, угрожая ножом, заставляют раздеться перед бандой мальчишек, чтобы доказать, что у нее нет пупка.
Еще, помнится, была газета, которая попалась мне лет в девять или десять, когда я ждал родителей и читать было больше нечего. В ней обнаружилось подробное, на шестнадцати страницах, с кучей фотографий, описание ужасов и зверств фашистского концентрационного лагеря. Я прочел его и горько об этом пожалел, потому что моя картина мира с тех пор стала непоправимо мрачнее. Нет, я знал о миллионах убитых людей, – в конце концов, я сам потерял почти всю континентальную часть нашей обширной семьи. Но я не знал о медицинских пытках и о том хладнокровном, расчетливом, эффективном изуверстве, с которым одни люди обращались с другими, совершенно беспомощными людьми.
Беспомощность вообще расстраивает меня… Сама мысль о том, что меня могут украсть у родителей и превратить в урода, так что они меня потом даже не узнают. Что людей можно, угрожая оружием, против воли заставлять писать в бутылочки или снимать одежду, – для меня и то, и другое было про беспомощность и смятение, два самых разрушительных английских качества. Эти истории расстраивали меня, а никаких способов справиться с расстройством не было.
Не припомню, чтобы меня в книгах как-то особенно беспокоили упоминания секса, – я их по большей части не понимал. Взрослые авторы писали как будто шифром, который можно понять, только если заранее знаешь, о чем речь.
(Много лет спустя, работая над длинной сказкой под названием «Звездная пыль», я попытался написать сексуальную сцену точно таким же шифром и, кажется, даже слишком в этом преуспел, так как дети ее почти не заметили, а взрослые потом сконфуженно жаловались, что она чересчур откровенна.)
Короче, в детстве мне встречались вещи, читать о которых было неприятно, – но ничто и никогда не могло заронить мне в голову мысль о том, чтобы вообще перестать читать. Я понимал, что ты определяешь собственные границы, только когда переступаешь их, а потом снова нервно ретируешься в зону комфорта, – и растешь, и меняешься, и становишься кем-то другим. Становишься в конечном счете взрослым.
Я читал все, кроме серии «Юный взрослый». Не потому, что она мне не нравилась, а просто я как-то ни разу с ней не сталкивался – ни ребенком, ни даже юным взрослым. Взрослой художественной литературы кругом всегда было больше, чем детских книжек. В школе лет с одиннадцати мы тоже читали книги – в тихий час после ланча, передавая из рук в руки по кругу, пока каждый по очереди не прочтет, – и это были истории о Джеймсе Бонде и Модести Блэйз, рассказы в жанре хоррор издательства «Пан», оккультные триллеры Денниса Уитли, книги Эдгара Уоллеса, Честертона и Конана Дойла, Дж. Р. Р. Толкина и Майкла Муркока, Урсулы Ле Гуин и Рэя Брэдбери.
Были и детские писатели, которых я читал и любил, но большинство из них писали книги, которые я никогда не встречал в магазинах – и вообще нигде, кроме нашей местной библиотеки: Маргарет Стори, например, с ее волшебными фантазиями, питавшими мой внутренний мир наравне с магией К. С. Льюиса и Алана Гарнера, или Дж. П. Мартин и его совершенно особенные книги про невероятно богатого слона по имени Дядюшка и его сражения с Бобром-Человеконенавистником и Бэдфортской бандой. Все это были библиотечные книги, которые я прямо там и читал или брал домой на время, а потом неохотно возвращал.
Мои книгоприобретательские привычки определялись нуждами экономии. В первые годы после перехода на метрическую систему цены в Англии рванули по спирали вверх. В какой-то момент я открыл для себя, что книги с ценами в шиллингах часто стоят вполовину меньше дальнейших переизданий, и с тех пор прочесывал стеллажи книжных магазинов, проверяя все ценники, выискивая те, что с шиллингами, и стараясь набрать как можно больше книжек на свои небезграничные карманные суммы. Я читал много скверных книг только потому, что они были дешевы, – и так нашел Тома Диша, который отыгрался за них за всех.