«Теперь нами овладел инстинкт самосохранения. Мы научились смотреть на страдания других, не реагируя. Мы спокойно ели свою еду, не обращая внимания на жадные и голодные глаза, устремленные на нас. Как-то ночью я пошла в туалет и переступила там через человека, лежащего без сознания. Я и пальцем не пошевелила, чтобы помочь. Мы до того очерствели, что на линейке спокойно смотрели на тех, кто падал навзничь. Видимо, только так можно было поддерживать себя».
Эта цитата из воспоминаний Лисе Бёрсум (9, с. 154) наводит нас на мысль о другой стороне проблемы. Люди пытались защититься – как физически, так и морально, – и результатом стали формы реакции, совершенно необычные для жизни вне концлагеря. Надо было как-то приспосабливаться, найти Normalität des Abnormalen[18]. А это выражалось двояко: человек становился апатичным, а с другой стороны, достигал высокой степени эгоизма или, во всяком случае, группового эгоизма.
БЕЗРАЗЛИЧИЕ
«Концлагерь давил на души своих жертв как мельничный жернов. Как можно остаться невредимым в подобных условиях? Никто не оставался таким, как прежде. Изменение душевного состояния ни в коей мере не означало изменение соотношения ценностей добра и зла, было и то, и другое. Главным характерным признаком становилась примитивизация ощущений. Разнообразие оттенков чувств почти автоматически исчезало. Душа создавала себе защитную скорлупу, своего рода панцирь, куда больше не проникали сильные чувства. Боль, сострадание, печаль, страх, ужас, одобрение – все эти чувства в своей обычной непосредственности взорвали бы восприимчивость человеческого сердца: ужас, подстерегающий тебя везде, без труда привел бы к его остановке. Кто-то становился жестким, многие отупевали. Это был такой же процесс, как и во время войны. Варварский смех и зверский анекдот были часто ничем иным, как защитным средством для людей, души которых подвергались угрозе помрачения сознания или истерии» (22, с. 341).
Одд Нансен пишет на ту же тему:
«Когда мы построились, чтобы маршировать на плацу с виселицой, меня поразило, до чего мы стали бесчувственными. Вот мы стоим – более четырехсот норвежцев (наш барак) – и сейчас будем смотреть, как вешают одного из заключенных. Можно было бы предположить, что в такой момент у всех будут серьезные лица, что даже будет царить гнетущее молчание! Не тут-то было! Мы оказались в шумной толпе смеющихся мужчин и подростков, которые чертыхались, сталкиваясь в тесноте или наступая друг другу на ноги. Всеобщее оживление казалось неприличным по отношению к одному человеку, стоявшему позади и украдкой курившему, готовому через некоторое время прошествовать к виселице. Здесь даже во время самой казни не наблюдалось угнетенного настроения. «Műtzen ab» (Шапки долой – нем.) – во время чтения приговора и перевода его на несколько языков. «Műtzen auf» (Шапки одеть – нем.) – когда палач приступает к работе. Осужденный насмерть не достоин, чтобы товарищи почтили его смерть обнажив головы! Наконец мы можем вернуться в наш барак – к еде и нашим делишкам. И толпа равнодушно бредет обратно. Мало кого интересует, кто был повешен и за что. Сейчас важно скорей занять место за столом, чтобы поесть. Или же встретиться с кем-то, у кого договорился купить хорошую куртку или брюки… (25, том III, с. 168).
Пол Фридман пишет на основе своего опыта наблюдения за заключенными в концентрационном лагере на Кипре:
«Приходилось только удивляться тому, насколько поверхностными были их чувства, и это касалось всех, кто постоянно подвергался опасности, независимо от того, в концлагере или вне его. Эта поверхностность особенно ярко проступала, когда они хладнокровно пересказывали жестокие переживания, как будто речь шла о чем-то совершенно безразличном, произошедшим не с ними, а с другими. Такая модель поведения называется либо безразличием, либо «аффективной анестезией», как окрестил ее французский психиатр Е. Минковски, и она является, несомненно, результатом сильнейшего вытеснения страха, вытеснения, которое позволило этим людям противостоять множеству ежедневных травматических переживаний» (15).
Ойген Когон приводит описание проведения линейки на плацу: «Сколько мы смеялись на плацу, рассказывая анекдоты про крематорий! По характеру дыма, выходящего из трубы крематория, заключали, кого там сожгли! «Смотри, вон к небесам взметнулся иеговист!» или «Иностранный легионер никак не может высвободиться из болота земных грехов!», «Тебя точно так же сожгут!» или «Ты скоро тоже пролетишь через дымовую трубу!» – подобные шутки можно было услышать в лагере постоянно (22, с. 150).
ЭГОИЗМ был еще одним защитным механизмом. Повсюду царили нужда и бедность. Все голодали и страдали. И каждый заботился о себе или, по крайней мере, о своей группе. Курт Бонди рассказывает о том, что сплоченной группе было легче выжить, приводя пример из жизни лагеря Бухенвальд. Двадцать школьников-подростков были арестованы вместе с преподавателем. К этому моменту они были сплоченной группой. С самого начала они решили, что должны, во что бы то ни стало, сохранить жизнь всех членов группы. И это им удалось. Бонди пишет, что ради этого им пришлось отказаться от особых, чрезвычайно важных для них моральных принципов. Они ясно видели свое положение, в особенности осознавали свою слабость, и это вынудило их к поведению, направленному на осуществление их цели, которая заключалась в том, чтобы все члены группы вышли из лагеря невредимыми. В школе их учили помогать людям и брать на себя ответственность. В лагере им пришлось сознательно ограничить эту ответственность. Они систематически пополняли и организовали свои ресурсы… Каждый из них имел шерстяное одеяло. Это было очень важно, так как дело было в ноябре и бараки не отапливались. Они решили, что никто не должен давать свое одеяло тем, кто не был членом их группы, хотя с помощью даже одного из своих одеял они бы конечно могли спасти жизнь нескольким старым заключенным. Однако они с радостью отдавали свое одеяло членам своей группы, если кто-то заболевал (8, с. 458).
В исследовании, посвященном Миннесотскому эксперименту (21), приводится цитата из статьи Ф. М. Липскомба[19]:
«Среди психологических аномалий особенно бросалось в глаза падение моральных устоев. Оно приводило к усилению эгоизма и было более или менее пропорционально степени недоедания. На первой стадии забота о других ограничивалась личными друзьями, затем круг сузился до родителей и детей, а под конец осталось только чувство самосохранения. Эмоциональный отклик постепенно уменьшался и половое самосознание пропадало. В конце концов, исчезло и самоуважение, и единственным интересом заключенных осталось раздобыть себе еду, пусть даже человеческое мясо. У самых голодных притуплялась чувствительность к жестокости и смерти».
Одд Нансен пишет по этому поводу следующее:
«Каждый думает о себе и старается урвать что-то себе, мало кто делится с другими. Норвежец относится к украинцу хуже, чем к собаке. Он знает, что украинец голодает, все это знают, ибо украинцы не получают посылок из дома. Однако он просто об этом не думает, а гонит этого украинца, как отгоняют назойливую муху или букашку. Больше всех попрошайничают русские и украинцы, и это понятно. Для них это вопрос жизни или смерти. Они голодны, а кто не будет унижаться, когда дело обстоит таким образом, что возможно появится шанс выжить. Норвежцы тоже так делали, когда речь шла об их жизни – до того как они начали получать посылки. За несколько сигарет, которые норвежцы получают больше других, они могут выменять целый рацион хлеба у истосковавшегося по табаку русского или кого-нибудь другого… Некоторые не стесняются торговать объедками от селедки, которые они все равно бы выбросили, и которые подобрали бы доходяги… Неудивительно, что наш друг Альфред с горечью и определенной долей презрения говорил, что норвежцы «хуже армянских евреев». Это слова иностранца, который в течение длительного времени ежедневно находился вместе с норвежцами и наблюдал их вблизи среди тысяч других заключенных» (25, Том III, с. 45).
Ярким контрастом звучит, однако, пассаж из воспоминаний Ханса Каппелена:
«Дружба была потрясающей. Норвежцы помогали друг другу. Весной 1944 я был в очень плохом состоянии… Я буквально умирал с голоду. Мне помог друг, Эрик Клепциг. Он был по профессии каменщиком и получил работу вне лагеря. Каким-то удивительным образом он раздобывал хлеб и иногда другую еду, которую давал своим товарищам, мне в том числе. Тогда это спасло мою жизнь. Если кто-то был на грани гибели, остальные давали ему часть своей порции, и многие спаслись таким образом от неминуемой смерти» (10, с. 131).
Противоречие между высказываниями Каппелена и Нансена возможно кажущееся, поскольку Нансен говорит об отношениях между норвежцами и ненорвежцами, а Каппелен – об отношениях между норвежцами. Ойген Когон указывает на некоторые светлые стороны групповой принадлежности:
«В таких группах человек снова становился человеком, снова и снова, несмотря на то, что ежедневный труд и наказания, линейка, барак и все остальное в концлагере унижало человеческое достоинство. Несмотря на полосатую одежду и стриженый затылок люди видели лица друг друга и выпрямлялись. Они видели такие же страдания, такую же гордость и у них возникала надежда… Группа была в лагере, пожалуй, лучшим и прекраснейшим феноменом» (22, с. 346).
Однако тот же автор указывает на то, что группа таит в себе и определенную опасность. Это становится ясно, когда речь идет о политических группировках:
«Левые партии были единственным феноменом, который в неизменном виде перешел из социальной структуры внешнего мира в концентрационный лагерь, и таким образом, сторонники левых взглядов нашли в лагере уже известный им духовный мир, на который могли опереться. Результатом были лучшие исходные позиции, более быстрое обретение своего самосознания. Однако возникала также опасность безудержной примитивизации и слишком сильного приспособления, которое было уже не защитным механизмом, а настоящей погибелью. Получило развитие такое явление как своего рода партия узников концлагеря, которые и духовно, и материально полностью приняли лагерную жизнь, не знали иного мира и не хотели знать его. Концентрационный лагерь с его механизмом власти и эксплуатации стал их миром» (22, с. 347).
Это высказывание Когона подводит нас к третьему ментальному изменению у многих «нормальных» заключенных, возникшему в результате пребывания в концлагере. Это изменение необходимо рассмотреть несколько подробнее.
Бруно Беттельгейм пишет об этом так:
«Один заключенный достиг последней стадии приспособления к лагерю, когда изменил свою личность таким образом, что принял ценности гестапо, так что они стали его собственными… Положение заключенных было невозможным, так как в их личную жизнь постоянно вторгались то охранники, то другие узники. У них накапливалась агрессия. У новеньких эта агрессия проявлялась так же и вне лагеря. Однако постепенно заключенные усваивали для выражения своей агрессии слова, которые определенно не относились к их прежнему лексическому запасу, а, напротив, принадлежали к вокабуляру, перенятому у гестапо. От копирования устной агрессии гестаповцев оставался один шаг до копирования их физической агрессии, однако на прохождение последнего шага требовалось несколько лет. Случалось, что именно старые лагерники, которым поручали надзирать за другими, вели себя хуже гестаповцев. Это происходило в отдельных случаях потому, что они таким образом пытались втереться в доверие гестапо, а чаще потому, что считали это нормальным отношением к заключенным в лагере» (5, с. 447–448).
Беттельгейм продолжает, утверждая, что практически все заключенные, пробывшие в лагере длительное время, усвоили отношение гестапо к так называемым ”unfit prisoners” (непригодные заключенные – англ.), иными словами, к новым узникам, людям неуклюжим и беспомощным. Эти узники становились проблемой для лагерных ветеранов. Их жалобы ухудшали положение в бараке и мешали им приспособиться. Плохое поведение во время работы подвергало опасности всю группу. Слабые обычно быстро умирали, если не становились доносчиками. Предателей уничтожали, как только обнаруживали, их пытали и медленно убивали, причем методы были переняты у гестапо. Как пишет Беттельгейм, ветераны пытались также раздобыть отдельные части униформы охранников и использовать их для украшения. Если это не удавалось, они пробовали сшить себе похожую униформу, хотя их за это и наказывали. Подражание целям и ценностям охранников проявлялось также и иным образом:
«То удовлетворение, которое чувствовали некоторые лагерные ветераны, когда стояли по стойке смирно на утренней и вечерней линейке, можно объяснить лишь тем фактом, что они полностью восприняли ценности гестапо как свои собственные. Заключенные хвастались, что они такие же крутые, как гестаповцы. Подобная идентификация со злодеями заходила настолько далеко, что они перенимали у гестаповцев и их привычные занятия в свободное время. Так, охранники часто развлекались игрой, которая заключалась в том, чтобы выяснить, кто может дольше всего терпеть побои, не жалуясь. Лагерные ветераны копировали их жестокую игру, а ведь их самих били так часто и долго, что, казалось бы, нет нужды еще раз проживать эту ситуацию в виде игры» (5, с. 450).
Одд Нансен:
«Вряд ли найдется много норвежцев, которые в тот или иной момент не были бы готовы наброситься на евреев по лучшим немецким рецептам. Ругать их за обман, мошенничество, жадность, эгоизм и все остальные качества, которыми любят награждать евреев. Им даже в голову не пришло бы, что они сами не лучше – такие же жадные и эгоцентричные, и что они пали очень низко. Как будто они переняли и сознание немецкой высшей расы – мы германцы. Один норвежец даже сказал мне как-то раз, когда мы говорили о конце войны и о том, что будет, когда мы вернемся в Норвегию. «О нас, о германцах позаботятся в первую очередь». Я согласился с ним, и он счел это вполне разумным. Вот как яд медленно просачивается в мозги. Имя этому яду – немецкий менталитет, и если мы от него не освободимся, то многие из нас станут такими» (25, том III, с. 45–46).
Как уже указывалось ранее, в лагерях повсеместно существовало сильное внутреннее самоуправление, наделенное определенной властью. Идеология охранников оказывалась особенно заразительной для людей, составляющих лагерный актив. Ойген Когон пишет об этом следующее:
«Blockältester (старший по бараку) и Stubendienst (дневальный), которые нередко были людьми ущербными, часто злоупотребляли своей властью. Они, правда, подвергались нажиму со стороны СС, но многие из них еще не созрели, чтобы противостоять соблазну коррупции и тирании по отношению к своим сотоварищам, будь-то красные, зеленые, черные или иные. Даже в еврейском бараке нередко имели место такие печальные обстоятельства. Психологически это можно так или иначе объяснить, если знать человеческую природу и понимать, каково это, когда сотни различных подневольных людей годами живут в тесном помещении в невыносимых условиях. Впрочем, ответственность за эти нечеловеческие условия также несет национал-социалистическая система.
Лишь в самых необходимых случаях СС назначали на должность капо[20] специалистов. Обычно это были – особенно в первые годы – крепкие парни, бывшие штурмовики, иностранные легионеры и уголовники, которые знали, как применять кнут, ибо неоднократно ощутили его на собственной шкуре благодаря СС. В некоторых подразделениях, в особенности, занятых на строительстве, в шахтах или на канализационных работах, у обычного заключенного не оставалось иного средства выжить, кроме как дать взятку» (22, с. 67–68). К счастью, многие лагерные ветераны были выше этого, – добавляет Когон.
Бенедикт Каутский отмечает то же самое и пишет следующее: «Для постороннего человека совершенно непонятно, как заключенные могли так вести себя по отношению друг к другу. СС систематически использовали преступные инстинкты заключенных-уголовников в качестве средства в своей работе по уничтожению. Предоставляя наихудшим экземплярам среди заключенных – уголовным и асоциальным элементам, – и отчасти политическим, вернее так называемым «политическим», – различные материальные и социальные преимущества, они заставляли их принимать участие в управлении бараками в качестве «старшего по бараку», «дневального» или бригадира. Бригадиров по примеру итальянских дорожно-строительных колонн называли «капо». СС стремились противопоставить «капо» остальным узникам. Когда это удавалось, то страх потерять все преимущества, стремление самоутвердиться и нечистая совесть автоматически расширяли пропасть между заключенными. «Социальные» противоречия в лагере по остроте сравнимы с жестокостью преступлений, совершаемых заключенными в отношении друг друга. Лагерь, который сегодня рассматривается как ад для всех заключенных, давал многим из них возможность жить гораздо лучше, чем они могли бы мечтать, будучи свободными» (20, с. 8).
Одд Нансен и Тим Греве также касаются этой темы:
«Самым главным человеком в лагере был Lagerälteste (lägeräldsta, lägerålderman) – староста, которого назначали СС. Когда число заключенных увеличивалось, в некоторых лагерях приходилось назначать нескольких старост. Это были важнейшие люди для заключенных, подчиненные напрямую СС. В случае, если на эти посты назначали людей, не понимавших, как использовать любую предоставившуюся возможность на благо заключенным, дело могло обернуться катастрофой. Однако, к сожалению, довольно часто старосты добровольно становились палачами. У заключенных, как и у SS-Rapportfűhrer (СС-раппортфюрера – нем.), была своя Schreibstube (канцелярия, нем.). Из нее осуществлялось все внутреннее управление, что естественно имело для заключенных очень большое значение. Персонал канцелярии на протяжении нескольких лет спасал жизни тысячам узников благодаря нелегальной работе – подделывал списки фамилий, способствовал исчезновению приказов о наказании, когда они касались тех, кто не смог бы их выдержать, и так далее.
На рабочих местах так называемые капо определяли, в конечном счете, темп работы. Им подчинялись несколько бригадиров, и все вместе они фактически распоряжались жизнью и здоровьем на рабочих местах.
В связи с характером системы коррупция и мошенничество процветали среди лагерного актива, однако следует признать, что быть связующим звеном между заключенными и охранниками было трудной задачей. Те, кто входил в лагерный актив, должны были защищать заключенных, не обижая в то же время «расу господ». Случалось, что они в некоторых отношениях оказывались на побегушках у преступников, возможно, чтобы достичь преимуществ, которые они считали важными. Они балансировали по висячему канату – с риском для жизни. Есть какая-то убийственная ирония в том факте, что заключенные сами несли большую часть ответственности за поддержание ужасных условий в лагере. Немцы правильно рассчитали, что если условия существования будут достаточно мучительными и смертельно опасными, всегда найдется кто-то, кто для достижения личных преимуществ начнет прислуживать угнетателям. Особое жестокосердие проявляли члены актива из бывших уголовников.
Согласно большинству описаний лагерной жизни значительную роль в ней играли капо и Vorarbeiter (бригадир – нем.). Имеется множество примеров того, что эти бригадиры – из среды самих заключенных – не отставали от эсэсовцев по жестокости, и у многих на совести жизни огромного числа заключенных. В то же время, не следует забывать о том, что встречались и такие, кто завоевывал уважение, как начальников, так и подчиненных благодаря своей прямолинейной и принципиальной позиции, честности и пониманию» (25, с. 11–13.).
Ханс Каппелен пишет следующее:
«Как-то раз приказали явиться всем цыганам, и их всех увели. Их было много, однако насколько я помню, обратно вернулся только один из них, а он был жестоким капо. Его жестокость по отношению к таким же заключенным, как и он, спасла ему жизнь – на этот раз. Однако большинство капо не ушли от своей судьбы – рано или поздно они попадали в транспорт заключенных и тогда их убивали. Так случилось и с этим цыганом.
Когда нас переводили из одного лагеря в другой, то в новом лагере обычно уже ожидали прибытия жестоких капо. Несмотря на все старания СС, слухи о капо распространялись, и если капо удавалось пережить транспорт, то его сразу отправляли к праотцам в новом лагере. Эсэсовцы это конечно понимали, но я полагаю, что они рассуждали следующим образом: если он так слаб, что не может защититься от своих подчиненных, то это самый практичный способ от него избавиться. Не следует забывать, что капо нередко знали об эсэсовцах несколько больше, чем те считали нужным» (10, с. 130).
В другом месте Каппелен приводит описание деятельности капо:
«Условия гигиены были совершенно невозможными. Нельзя было раздеться и помыться. Все страдали от жажды. Попасть в туалет также было проблемой – только две дырки на четыре тысячи человек. Была постоянная очередь, и здесь капо также проявляли свою власть. Использование воды было запрещено. В первые дни нам раздали немного хлеба с маргарином. Однако большинство из нас не смогли съесть свои бутерброды – они не жевались. Жажда становилась все сильнее. Капо не замедлили воспользоваться случаем и стали разносить кружки с водой в обмен на пайку хлеба. За половину пайки хлеба давали полкружки воды. Это они называли «организацией». Так капо получали дополнительные порции хлеба для себя и своих друзей. Ведь им тоже полагалась всего одна пайка» (10, с. 192).
Лисе Бёрсум пишет следующее:
«Нашу Stubenälteste (дневальную, нем.) звали Ханси. Она была австрийкой и работала в концлагере очень давно. За это время она очень ожесточилась. Она была мощная женщина, и мы ужасно боялись ее на линейке и в бараке. Она постоянно тиранила нас вместе со своими помощниками. У нее был очень громкий голос, и она постоянно орала. Она научилась бить заключенных и колотила всех, кто ее не слушался. Собственно говоря, она постоянно кого-то колотила… Иногда она держала речи перед новичками – становилась на табуретку, рассказывала историю лагеря, о том, как лагерные ветераны строили бараки и дома для эсэсовцев, прокладывали улицы, как они своими руками возводили кирпичную кладку. Им тогда даже спину не давали выпрямить, ибо на них сыпались удары палками. Они голодали, мерзли и страдали. Она говорила, что теперь в лагере все выглядит красиво, и нам следует вести себя примерно и слушаться. Ханси казалась нам совершенно невыносимой, однако она была типичным представителем лагерного актива. Таких, как Ханси, в лагере было немало. Позднее у нас была дневальная по имени Релли, которая рассказала нам, что познакомилась с Ханси в тюрьме и полюбила ее за то, что Ханси часто рисковала своей жизнью ради других» (9, с. 82–83).
Последнее, наверняка, правда, ибо похожие описания можно найти во многих воспоминаниях бывших заключенных. Некоторым членам лагерного актива удавалось устоять и не воспринять идеологию охранников, но многие сдавались, когда условия становились тяжелыми. Сопротивляемость идеологии охранников находилась, по всей видимости, в довольно сильной зависимости от прошлой жизни заключенных. Особенно важны были две вещи – во-первых, социальное происхождение и, во-вторых, степень политического сознания. Что касается немцев в концентрационных лагерях, то особенно подверженной была та часть среднего класса, которая не обладала политическим сознанием или обладала им в очень незначительной степени. Мы упоминаем здесь это для создания полноты картины, хотя строго говоря, такие наблюдения не входят в поставленную нами задачу – обрисовать ощутимое воздействие концлагеря на заключенных.