© Дашевская Н.С., «Около музыки», 2015
© Дашевская Н.С., «Второй», «Канатоходец», 2018
© Дашевская Н.С., «Ключ», 2022
Мы с Никитой совершенно разные. Мой папа как-то сказал про нас – «лёд и пламень». И я обиделся. Потому что понятно же, кто из нас пламень получается. А я, его родной сын, выходит – лёд, что ли?!
У нас общего – только замечания в дневнике. Количество. А вот качество разное. Мне пишут одно и то же: «Не слышит учителя!», «Витает в облаках», «На уроке присутствует чисто физически». Это, конечно, физичка написала. А потом географичка у неё собезьянничала и написала – «присутствует чисто географически». Я вот жду такого же остроумия от математика. С них станется друг у друга списывать изо дня в день. У меня иногда чувство возникает, что они через мой дневник друг с другом перемигиваются.
А вот у Никиты! «Принёс в школу живого ужа», «Поджёг библиотечную книгу». Или вот, последнее: «Прилепил мышь жвачкой к потолку. И в процессе объяснения нового материала она упала на учителя». Мышь, конечно, игрушечная была. Но похожая!!! Конечно, он думал – кто-то из наших будет у доски отвечать. А Маргарита ходит там, ходит, объясняет, объясняет. А мышь – болтается, болтается…
О, что было!!! К директору вызывали, конечно.
А директор наш дверь закрыл и там ему потихонечку говорит: «Кукушкин! Всё прощу. Только объясни – пакты это сделал!» По крайней мере, Никита так потом рассказывал.
Ну вот, а ещё мы ходим в музыкалку. Только я играю на виолончели, а Никита – ударник. Барабаны, значит, и ксилофон. Вот теперь вам, наверное, окончательно всё ясно.
Мы учились в одном классе шесть лет и абсолютно не замечали друг друга. То есть это он не замечал – меня вообще мало кто замечает. А его! Он так устроен – только заходите в класс и сразу видите его. Его светлую растрёпанную голову и жёлтый свитер. «Кукушкин!» – «Я!» – отвечает он и выходит к доске на руках. И наша новенькая физичка внимательно его слушает и не моргнув глазом ставит пятёрку. И спрашивает ещё: «Тоже перевёрнутую ставить?..»
А про наш класс так говорят: «Седьмой „Б“ – это тот, в котором Никита Кукушкин?»
Так вот, однажды мы с нашим оркестром поехали на гастроли. Настоящие гастроли! В Новгород. На три дня. И нас поселили с ним в один номер. Все как-то договорились заранее, кто с кем будет жить, а я – нет. Мне было всё равно. Потому что у меня никогда не было друга. А у Никиты – наоборот! Миллион друзей. И каждый подумал, что Никита поселится с кем-то другим. И потому он тоже остался без соседа.
Ну, нас и поселили вместе. Всё-таки одноклассники.
– С кем ты? – спросила меня Лёлька. Она тоже из нашего класса, настрое в оркестре из нашего. – Что?! С Никитосом?! Ну ты попал!
И я вдруг обиделся. Во-первых – почему это я «попал»? А во-вторых – за «Никитоса». Потому что мне нравилось, как звучит имя «Никита». Просто и крепко. Говоришь – будто орех перекатываешь за щекой: Ни-ки-та. Согласные – как сухие полешки. Как ксилофон. Ему подходит, он ударник. Никита Кукушкин, па-парам, там-тирам. Будто барабан и тарелочка. А у меня вот дурацкое имя. Пустое какое-то.
Короче говоря, Никита взял карточку-ключ от комнаты и пошёл вверх по лестнице. Хорошо ему – палочки барабанные в рюкзак, и вперёд! А я тащусь со своей виолончелью… В общем, он первым открыл дверь. И сразу, прямо в кроссовках, рухнул на кровать. И заорал:
– Темницы рухнут, и свобода! Нас! Примет! Радостно! У входа!!!
– И братья ключ нам отдадут, – пробормотал я.
– Чего? – удивился Никита. И спросил: – Ты откуда это знаешь?
Я почему-то смутился.
– Ну… Не знаю. Стихи. Это все знают, разве нет?
И добавил:
– Ключ отдай – без него свет не включается!
– Слушай, Оська, а ты, похоже, ничего чел!
Оська. Вот оно, моё имя. Мой ужас. Ося. Одна согласная – и та никакая. Приходится обязательно добавлять «к». Но тут я как-то забыл, что имя у меня некрасивое.
Никита вставил карточку, и стало светло.
Мы проболтали с ним всю ночь. Его ждали в семи местах – играть в карты, травить анекдоты, ходить по гостинице и подсовывать нашим под дверь дурацкие записки. Но опять вышло то же самое – все думали, что он с другими. И за ним даже никто не зашёл.
И хорошо, что не зашли.
Только я сам не понял… Как можно было вот этому человеку… Вот этому лохматому Никите-барабанщику рассказать то, чего я раньше никому не рассказывал. Я вроде бы и не хотел никогда рассказывать, а оказалось – хотел. Очень. Причём всякую ерунду.
Что мы дружили до школы с Лёлькой Погореловой, которая сейчас и не здоровается со мной. Хотя мы соседи. Что мы с ней копали вместе червяков и ловили жуков. Теперь, конечно, странно предположить, что длинную Лёльку в вечных уггах с какими-то блестящими штуками когда-то интересовали червяки.
– Что, прямо в руки брала? – восхищался Никита.
– Ну да… Она первая и брала! И в карманах домой таскала!
– Ух ты… Лёлька, надо же!
…Ну и Никита мне рассказал то, чего никому никогда не рассказывал. Про ту же самую Лёльку. Я обещал, конечно, что – никому. Ну и вам поэтому тоже не расскажу. Надо же, Лёлька. Вот бы никогда не подумал.
А ещё я показал ему свои стихи. Вот тоже не думал, что кому-то когда-то покажу.
И он… В общем, я знал, что он не будет смеяться.
Сразу понял. Но он ещё сказал:
– Надо же… А ведь не ужасные стихи. Ты, Оська, похоже, прямо поэт!
…Утром мы проспали завтрак. Нас разбудил звонок валторниста Кольки Солнцева: «Вы что! С ума сошли! Выезд на репетицию через пять минут!»
Ну, я джинсы натянул, и мы помчались. А Никита вообще спал не раздеваясь.
И я молчал и думал: что, что теперь будет? Посмеётся он надо мной или нет? Над моими стихами, и вообще… Скажет другим? Не скажет?..
У автобуса толпились наши:
– Кукушаныч, садись с нами! Никитос, к нам давай! Ты где вообще тусил вчера?..
А Никита спокойно шлёпнул каждому по ладони и вдруг сказал:
– Не, я вот с Оськой сяду.
Так у меня появился друг.
И я неожиданно оказался с ним везде-везде, и со всеми тоже – мы на гастролях много тусовались. И я с удивлением обнаружил, что мне с людьми хорошо. А я всегда думал, что мне, кроме книжек, никто не нужен.
И плевать было даже на новую куртку, которую мне прожгли сигаретой. Но мама потом плакала. Говорила, что я весь пропах дымом. Что вот, дедушка дымил как паровоз и умер молодым. И не верила мне, что я не курил (хотя это правда).
…А вот Никите сразу поверила. Я, честно говоря, был уверен: наша дружба – на три дня. Только на эту поездку. Потому что так не бывает: что уж такого во мне интересного, чтобы Никита Кукушкин со мной дружил? Ему вон всех всегда мало. А я… Что уж во мне такого особенного, чтобы ему не надоесть? Приедем домой – и привет.
После гастролей я заболел, конечно. Сразу же. Я вообще очень легко заболеваю, даже с удовольствием. Лежал себе и читал с планшета всё подряд.
А вечером в дверь раздался звонок. И я услышал неожиданное:
– А Оська дома?..
Никто раньше так не спрашивал. Я вообще-то далеко живу от школы, семь остановок на троллейбусе.
А Никита приехал.
– Адрес? У Погореловой спросил, конечно! Ты же сказал – вы соседи. – И он поставил в угол свои ролики.
А потом пошёл на кухню очаровывать мою маму.
И мама очаровалась.
– Надо же, Оська. Вот не думала, что ты можешь подружиться с таким интересным мальчиком.
Не думала она. Думала, конечно, что её сын – так, аппарат для поглощения борща.
А потом мы с Никитой придумали группу. Когда он узнал, что у меня гитара есть и что я немного играю.
– О, камрад!!! Забацаем что-нибудь, а, Оська? Перевернём умы. Зажжём с тобой! Чего ты – давай!
И мы дали. Я за неделю научился довольно неплохо на гитаре этой. А Никита, оказалось, играет на клавишах очень прилично. Он раздобыл где-то синтезатор – даром отдали какие-то друзья отца. Жуткий зверь, а не синтезатор. У этого престарелого мастодонта не работало несколько клавиш, но Никита как-то обходился без них. И музыку к нашим песням писал он. Надо же, оказалось, к моим стихам можно музыку. Из них можно – песни. И ещё оказалось, что от музыки, Никитиной музыки, они стали не хуже. Даже, может, и лучше.
Мама, конечно, немного переживала, что я забросил виолончель. Но Никита заверил её, что игра на гитаре «очень развивает гармоническое мышление».
К тому же в одной песне мы вставили виолончель. То есть я там бросаю свою гитару и устраиваю такой виолончельный запил… Самому нравится. Я такого на виолончели никогда не играл и не слышал ни у кого. А Никита там только подыгрывает мне тихонько на тарелочке. Пока на синтезаторной, а потом будет на настоящей. Здорово так – моя виолончель и его тарелочка. Это моя любимая песня, про Лётчика Экзюпери. Я долго боялся эти стихи Никите показывать, думал, он смеяться будет. Ну и вообще, не хотелось, чтобы он его трогал, Лётчика моего, музыку там сочинял… Казалось, испортит. А Никита прямо им заболел. И потом примчался ко мне – и, не снимая куртки, сразу за клавиши. И показал. И оказалось – вообще!.. Сумасшедше здорово. Не думал, что из моих стихов можно такое сделать, настоящее. Да и соло виолончельное там отличное получилось. В общем, Никита считал, что Лётчик Экзюпери – это самая наша хитовая песня. Бомба, говорил.
А потом произошла и вовсе невозможная вещь.
Я вышел за хлебом, а когда вернулся, услышал на кухне Никитин голос. Мама всё восхищалась, что он, ударник, так здорово на синтезаторе играет. А он ей говорит:
– Да что вы, в самом деле. Ваш Оська в сто раз талантливее меня. Что там я – просто знаю несколько аккордов. И перебираю их. За полгода можно выучиться. А вот Оська… Вы хоть стихи его видели? Да вы что! Такие стихи – вообще!!!
И тут он увидел меня. Мои раскрытые от ужаса глаза. И он улыбнулся широко и сказал:
– Ой, камрад… Похоже, я тебя заложил… Извини.
Знаете, что в этом невозможного?.. Что я на него не обиделся. Вообще. Не могу на него обижаться. То есть… То есть я тогда думал, что не могу.
Есть у нас такой человек – Гиреев. Человек этот… В общем, если честно – я бы хотел, чтобы его вовсе не было. Вообще не было – таких, как он. Особенно когда я увидел, как он Мансура ткнул головой о батарею. «Не стой здесь, ты…» – сказал ему Гиреев. И добавил такое слово, которое я не хочу повторять. В общем, смысл этого слова – что Мансур нерусский. Поэтому нечего ему здесь стоять, где Гирееву пройти надо.
У меня прямо всё внутри опустилось. Холодно стало мне внутри. Потому что человек – вот нормальный человек, я же нормальный! – должен был… Должен был что-то сделать. Не знаю что. А я в этот момент очень некстати вспомнил, что я, в общем, тоже не вполне русский. И что Гиреев меня выше на голову и толще раза в полтора. И что мне… И что мне руки надо беречь. И на всякий случай – голову ещё.
Поэтому я подождал, пока Гиреев уйдёт, а потом подошёл к Мансуру. Он сидел у батареи и трогал лоб.
– Больно?
– Отстань, – сказал Мансур.
И я отстал. Но теперь каждый раз, когда я видел Мансура, что-то внутри у меня ухало вниз.
А когда я видел Гиреева… Короче, я предпочитал его не видеть.
Но он сам меня нашёл. Я, в общем, тоже был виноват – нарвался. Просто в тот день никто не сделал английский, кроме меня. Тема была сложная. А я не знал, что она сложная. У меня мама английский в институте преподаёт.
В общем, Гиреев молча забрал мою тетрадь и пошёл что-то оттуда перерисовывать. Я немного посмотрел на крошечную ручку в его огромном кулаке и отполз тихонько в сторону буфета.
А потом вернулся и увидел Никиту. Он стоял ко мне спиной, а вокруг него, конечно, толпился народ. И к нему подошёл Гиреев. А я стоял за таким выступом, вроде колонны, и Гиреев меня не увидел.
Он просто подошёл к Никите и ткнул в него моей тетрадкой.
– На, – сказал он. – Жиду своему отдай.
И Никита… И Никита кивнул. Просто кивнул, и всё.
У меня подогнулись колени. И кончился воздух. И я… пошёл тихонько. Тихонько-тихонько. И дошёл так до самого дома. Семь остановок, безо всякого троллейбуса. Вошёл. Лёг на диван. И перестал думать. Мысли кончились.
А потом в дверь позвонили. И я не открыл. И позвонили снова. И я опять не открыл.
Никита зашёл ещё раз, ближе к вечеру. Мама уже вернулась с работы, и он говорил с ней.
– Что случилось? – спросил он.
Я спрятался на балконе.
– Я не знаю, – растерянно ответила мама и взяла у него мою сумку. – Вышел, наверное, куда-то… Только что здесь был…
Я не ходил в школу три дня. А потом пошёл.
– Оськ… Ты что? – спросил меня там Никита.
Я не ответил. И получил своё «Присутствует на уроке чисто биологически».
Он, конечно, не видел, что я слышал. Но что… Что он – вот так… Ему это – нормально?! Что – «жид»? Да? И… он хотя бы должен был сказать мне. Что у него теперь при виде меня что-то там ухает. Вниз.
И я не понимаю: ведь он не боится Гиреева! Тогда, с Мансуром… Я рассказал ему. И Никита тихо подошёл к этому недоумку и сказал ему несколько слов. Очень тихо. И Мансура больше никто не трогал.
А меня?! А я?!
Я подумал, что мне нужно как-то пережить всего один год. Потом, за девятый, сдам экстерном. Всё равно – хоть на трояки. И пойду в музучилище. Там будут новые люди. Таких, как Гиреев, там точно не будет, в музыкальном таких не может быть.
И дружить я там ни с кем не буду. Хватит. Надружился.
Хотя Никита, конечно, ещё зайдёт. Синтезатор-то у меня. А его надо отдавать. Жаль, что не вышло у нас группы. Вот этого по-настоящему жаль.
У меня всё крутилась в голове наша песня одна, смешная, про людоеда, который терзался выбором – съесть принцессу или нет. И одному скучно, и кушать хочется. Съел, конечно. Голод не тётка. И не дядька.
Слопал, значит, их высочество
И рычит от одино-очества-а-а…
Здорово это Никита пел, смешно. В этом месте он должен был бросать свой синтезатор и бежать к барабанам. А пока мы дома репетировали, он взял у мамы разные кастрюльки и лупил по донышкам ладонями, негромко, но так здорово, ух!
Рычит, значит, от одиночества. На самом деле всё это ерунда. По-настоящему мне только Лётчика жалко. Лётчика моего Экзюпери. Что его не будет, никогда. Песни этой. И соло моего виолончельного тоже не будет.
Просто окно открой
И смотри, смотри —
Видишь, машет тебе рукой
Лётчик Экзюпери,
С неба – машет тебе рукой…
Ты ведь тоже,
тоже видишь его?..
Не может Никита это петь. Не видит он моего Лётчика. Если он вот так просто может кивнуть Гирееву, и всё. Если ему это нормально, что меня – таким словом. Ну и пусть, и пусть.
Черт с ней, с дружбой этой. Жил как-то раньше и теперь проживу. А вот Лётчика жаль, что не будет.
…И в этот раз дверь открыла мама. И я услышал непривычное:
– А Иосиф? Дома?
Иосиф. Как странно. Я подписывал этим именем свои тетради, слышал его от взрослых. А сейчас кажется – услышал первый раз.
– Проходи, Никита, – сказала мама, – тапочки надевай, холодно у нас!
– Спасибо, – отозвался он, – я в школе уже поел…
– Никита, – засмеялась мама, – вытащи наконец свои наушники! Никого не слышишь…
И я понял. Вдруг. Сел на пол и чуть не заплакал, как маленький. Всё-таки какой он псих, вечно в своих наушниках. Не слышал он гиреевских слов, просто не слышал. А я устроил трагедию, как дурак.
– Знаешь, Оська, мне всегда казалось – такое дурацкое имя у меня. У всех – нормальные, а у меня – на «а» кончается почему-то. И не сократить никак. Какое-то рабоче-крестьянское. А вот у тебя!!! Сумасшедшее прямо имя. Иосиф. Библейское. Прямо – чувствуешь связь времён. И-о-сиф. С ума сойти…
Всё-таки до чего у него лицо противное, так бы и двинул в нос. И лоб чистый, не то что у меня. И высокий он, самый длинный в классе. И со своей гитарой ещё. Вот почему меня не отдали на гитару? Почему пианино это дурацкое? Что вот мне с него? Хотя Кирилл и не ходит ни в какую музыкалку, говорит – сам научился. Представляю, как это он сам, три аккорда выучил и бацает.
Нет, вы не думайте – пианино своё я люблю, оно хорошее. В прошлом году стало нравиться, когда нормально начал играть. Сейчас вот даже Шопена учу, не по программе. Красивый. Там, правда, место одно очень трудное есть, но я как раз с него начал, и уже получается. Оно зато и красивое самое. Я люблю дома играть, вечером – в темноте. Для себя. Когда никого нет и никто не скажет: не та нота! неровно!..
Но что толку! То-то и оно, что для себя. И никто не знает. А Кирилл выучил три аккорда и ходит довольный. И главное, девчонки вокруг – ах, с гитарой! Ах, как он прекрасен! Фу. Чего там прекрасного? Два глаза, рот и нос, как у всех. Правда, нос прямой. На редкость. Не то что у некоторых. Вот и хочется двинуть.
Чего-то я не о том начал. Думал ведь о другом, и тут опять Кирилл этот. Просто мы идём в поход, понимаете? Я давно хотел.
Так здорово все ввалились в электричку!.. И на этом всё закончилось. Ну, вроде бы только началось. Но я ждал от этого похода чего-то особенного, а тут понял, что всё будет как всегда. Дело в том, что нас тринадцать человек. Они и сели – все вместе. В электричке вместе – это шесть мест, а тринадцать на шесть делится с остатком. Ну, я и оказался этим остатком, а они сели, с одной стороны и с другой. А я как-то сбоку, будто и не с ними.
Просто не сяду же я с Ольшанской. Вдруг она совсем не хочет со мной сидеть, что я буду навязываться. Ну и со всеми так. Не уверен я, что они со мной хотят сидеть. Можно было бы с Аликом, он сразу сел у окна, но рядом уже оказалось занято. А я ждал-ждал, как дурак, пока все усядутся. И мне не хватило места. А Кирилл сразу бухнулся посередине, и хоть бы что. И сразу все вокруг него. Всегда так.
Ну и ладно. В телефон играть нельзя – нужно беречь заряд, в лесу же нет розеток. И я просто сидел и смотрел в окно. Тоже, в общем, неплохо. Ведь поход – это не только они. Это вообще – лес и костёр. И ночёвка в палатке. Так что можно и одному быть.
Я смотрел в окно, а в голове у меня никаких мыслей, один Шопен. Не наглость ли это, что я за него взялся? Показать моей Валентине или нет? Нормально получается вроде. А она скажет, конечно: сума сошёл! Ты бы сначала этюд доучил, никак техзачёт не сдашь, а туда же, Шопена! А что я могу сделать, если мне Шопена интересно, а технический зачёт – неинтересно? Меня прямо воротит от этих гамм. И Баха неинтересно. Я выучил вроде, ноты правильно играю. А Валентина говорит: фраза там, веди-веди средний голос! А бас – почему бас бросил?.. Неохота мне.
Или вот сольфеджио взять. Зачем оно вообще? Мы там диктанты пишем. Мелодию играют, а ты нотами записываешь. Мне это несложно, у меня слух хороший. Но зачем? Или ещё – поём по нотам. Двухголосие. Это трудно, особенно когда другой голос не очень точно поёт. И ладно бы двухголосие! Она ещё чего выдумала – заставляет нас русские народные песни петь. На три голоса, на четыре. Она бы и на пять расписала, но у нас в группе больше четырёх человек не бывает, прогуливают все, седьмой класс. Одни девчонки ходят, мне поэтому всегда нижний голос достаётся. Я думаю, не может быть, чтобы русский народ сочинял так сложно. Наверное, она сама и пишет. Или какой-нибудь композитор, это называется «в обработке». Русская народная песня в обработке Чайковского, например. Делать им больше нечего, строчили бы симфонии свои. А то понапишут, а нам потом учить. Вот скажите, зачем мне это сольфеджио? Говорят, слух развивает. А у меня и так неплохой. И когда мне в жизни это пригодится – диктанты писать, и двухголосие это? Эти народные песни у нас под окнами часто орут, пьяными голосами, фальшиво. Никогда так не буду, противно как.
Другое дело – Шопен.
Приду я к кому-нибудь в гости, ну, скажем, к Алику. Скажем, на день рожденья. Может же он меня пригласить. Почему нет? Он всех приглашает. И у него дома совершенно случайно окажется пианино. И вот я скажу так небрежно: можно я поиграю? А он – да оно расстроенное… А я – это всё равно. Ну и дам им Шопена, вот они узнают! И Ольшанская, конечно…
Ну-ну. Разбежался. И день рожденья тебе, и Алик, и пианино. И Ольшанскую Алик никогда в жизни не позовёт. И правильно, кстати.
За окнами мелькали деревья. Потом какая-то свалка, а потом опять – деревья. Новые листочки у них, зелёненькие. Почему вот нельзя без свалки обойтись?
А Шопен был поляк. И всю жизнь тосковал по родине. По чему вот он тосковал – по деревьям этим? Мы были в Польше, там примерно такие же, только свалок не видно.
Чего это наши так разорались? А, в мафию играют. Я повернулся и тоже стал смотреть. Смешно. Совершенно очевидно, что Кирилл – мафия, так он неестественно себя ведёт. И понимает это один Алик. Спокойно так говорит: Кирюха – мафия. Сто пудов. У него смотрите, как глаз дёргается (и точно, дёргается). А остальные не верят ещё.
В общем, потом выяснилось, что я ошибся. Кирилла всё-таки убили, и он оказался мирный житель. А мафией был Алик как раз и ещё Сашка, дочка Палпалыча.
Вот она молодец. На неё всю игру никто не подумал, выиграли они с Аликом вчистую.
А потом мы приехали, выкатились из электрички и стали разбирать вещи. Пеший поход, сегодня нужно пройти тридцать километров до реки. Там ночёвка, и завтра – ещё десять до другой станции. Девчонкам оставили только своё тащить, а общее нам досталось. Кирилл схватил палатку, какая полегче, и пошёл себе. Конечно, у него ещё гитара. Конечно.
Самый тяжёлый рюкзак взял Палпалыч, наш историк. Классный, такой классный у нас классный, просто повезло. На вид дохлый очкарик, а рюкзачище тащит здоровый, альпинистский – выше головы.
– Ну что, камрады, кто ещё возьмётся за обснар?
Обснар – общее снаряжение. Инструменты, каны. Продукты. Я схватился – сначала чуть не упал. Потом сделал также, как Палпалыч: взгромоздил рюкзак на пень, сел рядом на корточки. Всунул руки в лямки, застегнул ремень на груди. И разогнул колени, поднялся. Смог.
– Ну как? – спросил Палпалыч.
– Нормально, – ответил я.
И он кивнул. Не спросил: «Справишься? Не тяжело тебе?» Просто кивнул и сказал:
– Хорошо, Антон.
Кирилл посмотрел на меня скептически: вот придурок, сам нарвался, вот и тащи теперь.
Я хотел ещё свой рюкзак взять. Но Сашка, дочка Палпалыча, его забрала:
– У тебя итак… А у меня лёгкое всё.
И мы пошли. Не очень-то и тяжело. Привык. Только голова немного начала болеть. Толи оттого, что рюкзак на плечи давит, то ли от свежего воздуха. И равновесие по-другому чувствовалось: чуть наклонишься – и заваливает набок.
Хорошо идти как! Я даже про Кирилла забыл, и про электричку, и вообще. Идёшь и чувствуешь, как под ногами Земля проворачивается. А впереди меня Сашка шла, мой рюкзак на спине, а свой – на животе. И я смотрел на её кеды. Выше просто голова не поднималась. И ещё я думал, что совершенно не замечал её раньше. Она такая была серенькая, будто её вообще нет. И наша форма дурацкая ей совершенно не идёт, с прошлого года у нас эту форму ввели. А вот кеды, и джинсы, и полосатая кофта с капюшоном – как ей всё это ловко. Вот рядом Ольшанская идёт как дурочка. Чего в таких узких джинсах в поход? И стонет уже, хотя мы только вышли.
Вообще многие стали другие. Алик, например, надел тюбетейку. И сразу стал как будто смуглее, и глаза ярче – теперь ещё больше заметно, как он отличается от всех нас. У Кирилла вон бейсболка с козырьком, а у Алика – тюбетейка, он не боится солнца. Идёт, улыбается.
После перекуса мой рюкзак стал легче килограмма на три. Хлеб, колбаса и печенье. Но я этого почти не заметил: он как весил тонну, так тонной и остался. Я сначала думал – не поднимусь с ним. Подошёл Алик, спросил:
– Как тебе? Может, поменяемся?
Я помотал головой. Нормально, дойду.
Ольшанская совсем сдалась. Хотела повесить свой рюкзачище на Кирилла, но он отказался. И правильно, нечего. Что вот у неё там? Наряды?
Алик подошёл и взял у неё рюкзак. Молча. Хотя они и не разговаривают, давно уже.
Вообще, мне потом Алик рассказывал, чего было по пути. Там, где мы шли.
Я же и не видел ничего. Только землю и Санькины кеды. И – не отстать. Не надо, Алик, всё нормально. Я донесу. И Палпалыч ничего мне не говорил. Впрягся – вези.
Зато! Когда впереди сквозь заросли блеснула речка! И мост, вот он – мы же хотели как раз к нему выйти!
Ура.
– Ну что, встаём или ищем место получше?
– Здесь, здесь! Всё! – запричитала Ольшанская. И не только она. И я был им благодарен. Потому что умер бы, а не сказал – всё.
Главное, снимешь рюкзак – и опять ощущение, что он есть. Висит на плечах.
Я даже не сообразил, что Алик спросил меня: «Ты со мной?» В палатке. Я просто кивнул. Неужели дошли? Хотелось просто залечь в траву. Просто залечь. Просто…
Нужно ставить палатку. Сейчас поставим – и всё… Я натягивал тент и только сейчас сообразил: меня Алик к себе позвал, у него же своя палатка, сам ведь предложил – здорово как. Ух ты, как ровно у нас получилось. Ничего не было, а тут раз – дом готов. Сейчас разложим там коврики, и…
– Эй, камрады! У кого ещё силы есть подежурить?
Это Палпалыч. Как не бывало для него этих тридцати километров, будто каждый день ходит. И его Сашка рядом – уже хозяйничает.
Вообще у них отношения как-то на равных. Я в школе этого не замечал, там всё чётко: он учитель, она ученица. Не все и знали, что она его дочка, мало ли Климовых на свете. А тут – он подходил к ней с картой, спрашивал: как считаешь, пройдём здесь? Нет, отвечала Сашка, тут всё затопило, точняк. Лучше вот этой дорогой, она повыше… И мы пошли так, как она сказала. И палатку она сама поставила, им на двоих – быстро, ловко. А Палпалыч уже устраивал костёр.
– Ну, кто послужит обществу?
Кто-кто. В общем, я пошёл за водой. Потому что странно смотреть, как все отвалились, а Санька с Палпалычем вдвоём всё делают.
А потом и остальные подключились, и Алик с Кириллом притащили какие-то коряги и рубили их по очереди. Мне очень хотелось попробовать, но я никогда раньше не держал в руках топора. И побоялся. Что все увидят, как я совсем не умею. Вот Кирилл умеет – надо же, как ловко.
– Алик, вон ту чурку подкинь мне!
Алик дернулся – сильно, прямо изменился в лице. А потом засмеялся – а, вот это…
А я стоял и мешал кашу в чёрном кане.
– Антошка-поварёшка, – сказала мне Ольшанская.
И меня это нисколько не задело. Я даже удивился. Раньше, если Ольшанская говорила какую-то глупость, я всегда переживал. Даже если не про меня. Вот она Алика как раз чуркой назвала когда-то. И я всё думал: как она так?! Почему вот такая красивая и такая дура?! Даже больше, чем Алик, переживал. Алик ведь знает, что его все любят, он такой лёгкий потому что человек.
В общем, почему-то оказалось, что мне совершенно на неё наплевать. Как же это хорошо! Наконец-то.
А потом Алик спросил Кирилла:
– Ты гитару зачем тащил? Играешь или чисто для понта?
И Кирилл пошёл за своей гитарой. Сел и тихонько начал настраивать.
Я сидел на бревне, вытянув ноги к огню («Смотри кроссовки не спали», – сказала мне Сашка). Наблюдал, как там всё происходит, в огне. Как изменяется каждую секунду. И слушал, как Кирилл настраивает гитару. И думал, что устал. Что никогда в жизни ещё так не уставал, просто не знал, что это такое. И как же это хорошо – вот так устать, физически, и сидеть потом, вытянув ноги к огню…
– Ля повыше, – сказал я Кириллу. Он не ответил, но подкрутил повыше. Стало хорошо. Вообще, у него тоже слух неплохой – чисто настраивает, внимательно.
Потом Палпалыч ударил ложкой в миску – ужин!
И было вкусно, и в кружку мне набились сосновые иголки, и я жевал их и думал: как же, правда, вкусно. И что можно вполне быть, как Алик, одному и одновременно со всеми. У него легко это получается: сидит рядом, молчит— и спокойно. С ним спокойно молчать.
А потом Кирилл отставил в сторону свою кружку и опять взял гитару. И запел.
Чёрт. Вот же зараза этот Кирилл.
И я простил ему и рост, и прямой нос, и чистый лоб. И всё зазнайство его – что он знает, какой он неотразимый. Потому что он пел так хорошо, чисто… Но это ладно, петь можно и от природы. А он ещё и невероятно круто играл. Я этого никак не мог ожидать. Какие там три аккорда! Я всё смотрел на его левую руку, как он переставлял аккорды – ловко, естественно, ещё подыгрывал какие-то голоса. И пел спокойно, негромко незнакомую песню на английском языке. Хороший у него английский, мягкий, будто родной. И играет… как будто это ничего не стоит так играть. Но я-то знаю… Я знаю, что это не просто так, это работа – так научиться. Вот же как хорошо. Зараза какая этот Кирилл, лицо противное всё-таки. Гитарист, тоже мне. Ладно. Чёрт с ним. Ещё только играл бы…
Я не знал этих песен. Совсем. Только одну, «Yesterday», конечно, слышал, но слов не знал всё равно. А многие знали. И подпевали. А Палпалыч сказал:
– Надо же, не думал, что ваше поколение поёт битлов!
– А что, вы думаете – наше поколение хуже вашего? – спросил Кирилл.
– Нет, не хуже, – ответил Палпалыч, – точно нет. Я, честно говоря, думал, вы тут трупами свалитесь, а вы! Знал бы – посложнее бы выбрал маршрут. И ты вот, битлов знаешь тоже, я-то думал, у вас совсем другая музыка…
– У нас разная, – ответил Кирилл. – Вот ещё такая есть, это мой друг написал.
И он стал тихо перебирать струны, а потом запел, почему-то на другом языке, совсем непонятном. И пел негромко, красиво. Естественно так, будто это его родной язык. Способный, значит.
– Хороший у тебя друг, – сказал Палпалыч, – а почему на французском?
– Потому что он француз, – засмеялся Кирилл.
– А про что это? – спросила Ольшанская.
– Про что могут петь французы, как ты думаешь? – опять засмеялся Кирилл. Мне почему-то показалось, что эта песня ему особенно дорога. И теперь он не хочет этого показать – смеётся, чтобы никто не понял.
А Сашка сказала:
– Давай ещё!
И Кирилл дал ещё, и были песни и на русском, но я всё равно их не знал. А многие знали и подпевали, и всё смелее. Мне казалось – зря. Лучше бы он один пел. Хотя Сашка – кто бы мог подумать – Сашка, она ещё и поёт! И хорошо, тоже очень чисто. Больше всего мне понравилось про Дубровского. «Не плачь, Маша, я здесь, не плачь, солнце взойдёт…»
А потом ещё – «Под небом голубым есть город золотой…». Это они пели только вдвоём, Кирилл с Сашкой. Какой голосу неё! Как вот… Травой пахнет. Эх, мне бы ещё научиться на гитаре!
А потом Кирилл вдруг потерял один аккорд и несколько раз пытался попасть, и всё не подходило.
– Субдоминанту попробуй, – сказал я.
– Чего?
– Ну, си-бемоль, – объяснил я. Не зря же сольфеджио у нас. – Минорный. У тебя фа-минор же.
– О, круто, подходит! А ты играешь, что ли, тоже?
– Не, – помотал я головой, – я только на пианино…
– А, – оживился Кирилл, – тогда иди посмотри – вдруг там в кустах стоит белый рояль?
И все засмеялись. А нечего потому что было лезть со своей субдоминантой – тоже, умник.
И мне вдруг скучно стало с ними. Не то что скучно – просто обидно, что все поют, вот, слуха нет – и ничего, поют! Орут просто, зато весело им и они все вместе. А я нет. И чего мне слух этот? Слышу, а петь не могу. Как собака. И слов не знаю, и вообще… Вообще я какой-то не такой почему-то.