Касаются гладкие и теплые. Касаются шершавые. Сжимают, хлопают, катят, ставят, хлопают. Касаются.
– …ши, ну и уши. Из апельсиновых корок. Игаль, ну ты даешь! Ты когда-нибудь видел снеговика с такими-то ушами?
Смеются. Что-то ухает, и на дне этого звука другой – скрип. Шаги? Да, это и есть шаги. Тонкий свист, переплетение с другим свистом. Птицы. Низкий звук, будто внутри себя разрывается. Мотоцикл. Звонки, сирена, шаги, говорят. «Да, я в центре. Нет, автобусы не ходят. У нас же снег! Снег!» «Слишком сильное лекарство». «Мы увидимся?». «Надела шапку, а она – будто на другую голову».
– Глаза ему вот из этих камешков сделаем. Смотри.
Два пятна проступают на белесом фоне. Сначала почти незаметно, а потом красное, синее. Потом руки, лица. Наклоняются ко мне. Смотрят.
– А это будет рот.
Держит веточку. Ломает ее на кусочки, касается меня, надавливает пальцами.
– И нос!
Достает из кармана куртки желтый кружок. На нем буквы, я различаю надпись: Fanta.
Пахнет мокрым асфальтом, нагретым мазутом, корицей – из кондитерской слева от меня.
Отступают от меня на шаг, разглядывают, хохочут.
– Игаль, Рон, куда вы пропали? Пойдемте домой!
Теперь вижу перекресток. Снова идет снег. Прохожие кутаются в шарфы. Улицы, небо, их одежда – все становится белым. Сквозь белое медленно скользит светящийся трамвай.
Смотрю на окна, на опустевшую улицу. Далеко впереди, над крышами, серая птица борется с потоком ветра. Снежинки падают мне на глаза. Дом напротив начинается с четвертого этажа. Прохожий машет рукой, делает шаг навстречу кому-то и исчезает в непрозрачном.
Потом снег закрывает мне лицо. Наступает ночь. Очень светлая. Снеговикам веки не полагаются, но мне повезло.
Синева отовсюду. Линии сходятся под новым углом. Дома наклонились, касаются друг друга. Рельсы трамвая уходят вверх. По моей голове текут капли воды. «Мама, смотри, снеговик улыбается!» Веточки рта тоже, получается, сместились. Глаза просохли на солнце, все видно очень четко. Угол продолжает меняться. Дома срослись крышами, как сиамские близнецы. Человек в плаще с оторванными пуговицами оборачивается на звук своего имени, но за ним никого нет. Бродячая собака проходит сквозь стеклянную дверь кондитерской и стоит, оглядываясь.
Капли стекают с головы на землю. Я слышу визг тормозов и вижу, как блестящий бок автомобиля огибает закутанную в платок женщину, ее не касаясь. Вздох ужаса в толпе на остановке достанется подростку, взлетающему на маленьком акробатическом велосипеде в самое небо и исчезающему за горизонтом.
Солнце приближается, заполняет все собой. Я вижу его и вижу улицу, которая потом. Раннее утро. На перекрестке безлюдно. Я замечаю на асфальте два черных камешка, рядом желтая крышка от фанты и несколько веточек, по бокам две набухшие от воды апельсиновые корки. В этих широтах снег тает так быстро, что, кроме него, ничего не успевает исчезнуть. Я знаю, что именно в это мгновенье я могу увидеть всё: все линии, которые были мне недоступны, все события, которые уже произошли и произойдут потом, – все они случаются сейчас, перед моими глазами.
Я смотрю на желтую крышку. Через час ее подберет сумасшедшая старуха, местная достопримечательность. Старуха носит огромную соломенную шляпу, украшенную гирляндами из лопнувших воздушных шариков, и шлепанцы, как у Маленького Мука, которые ей, по доброте душевной, подарил на базаре один торговец, родом из Исфахана. Перед собой она катит тележку – фанерный ящик на каркасе от детской коляски, украшенную наклейками, птичьими перьями и такими вот пластмассовыми крышками самых разных цветов. Старуха заметит желтую кругляшку, поднимет ее, спрячет в рукаве и покатит свою тележку дальше, вдоль рельсов.
Солнце касается меня.
Так, как Павлик, не поступают. Так, как Павлик, не живут. Живут – если не так, как Павлик.
Играли в Павлика. Сколотили из фанерных листов ящик, привязали его к остову от детской коляски. Антон надел хоккейный шлем, Таня – строительную каску, дедовскую, а у меня ничего не было. Неслись в ящике с холма, будто это Павлик на своем грузовике, в тот самый вечер. В лицо нам летели кусочки щебенки, комки глины, семена сухой травы, мелкие ракушки; солнце оказалось прямо на уровне глаз, так что их было не открыть. Потом стало тихо – одна секунда абсолютной тишины, когда грузовик подскочил на колдобине – и мы упали. Когда мы с Таней выбрались из-под коляски, Антон сидел рядом. Шлем на его голове раскололся. Одно из колес докатилось до озера и исчезло в нем – точно как Павлик.
Вечерами ходили к тому дому, смотрели. В свете луны дорога была белой, уводила за поворот, прямо к нему. Таня сказала, что дальше идти так, как мы ходим, – опасно. Мы ползли по-пластунски – до калитки, за которой были ветки, затерявшаяся в траве бетонная дорожка, закрытые ставни. Однажды, добравшись до поворота, мы услышали голоса. Я приподнялся, но Таня прижала мою голову к земле: «Ты с ума сошел?» Дорога пахла дождем. Глядя снизу, я все же увидел освещенную террасу. Там были люди, они смеялись, кто-то заиграл на гитаре. Как будто не подступает к стеклам темнота, как будто не выходит на улицу Павлик, не заводит мотор, будто не летит, разогнавшись, в холодное озеро на грузовике с красными огнями. Как будто воздух, в котором больше нет Павлика, не скручивает его дом, не меняет линии, не заставляет одни предметы проступать сквозь другие – берешь в руки книгу, а видишь уходящий от станции поезд; смотришь на часы, а видишь велосипед, брошенный на дороге – переднее колесо еще вращается.
Прятались в секретном наблюдательном пункте, за водокачкой, пытались понять, что же все-таки тогда произошло. Таня говорила, что Павлик случайно узнал чью-то тайну, очень страшную, и не мог её выдать, но и жить с ней – тоже не смог. Может быть, его с кем-то перепутали. Скорее всего, так и было. Кто-то догнал его на вечерней улице, незаметно положил в карман пальто пакет. Павлик, ни о чём не подозревая, его потом открыл, а там – координаты, позывные, чертежи оружия, от которого на нашей планете вообще ничего не останется, одна пыль. Ну и вот. Или встретил незнакомцев. Они ему: «В карты не хотите ли?» Он согласился, сначала совсем немного проиграл, не обратил внимания, не расстроился даже, а потом всё больше и больше и больше, пока другого выхода не осталось.
Играли в дурака, подкидного и переводного. Антон раз за разом оставался без козырей, проиграл три кона подряд. Решили, что он на надувном плоту поплывет к тому месту, где утонул грузовик, и будет нырять. Машину, правда, давно вытащили, но какие-то предметы все же могли остаться там, на дне. Если их достать, можно будет восстановить картину случившегося. Зашли к Тане домой за плотом, накачали его велосипедным насосом, понесли к озеру. Спустили плот на воду, но Антон вдруг заплакал. Говорил, что простужен и не умеет плавать. Мы ничего ему не отвечали, потому что проиграл, значит проиграл. Но потом Таня вспомнила, что есть же другой способ всё понять про Павлика, гораздо более действенный; такой, что узнаешь самую суть. Если узнаёшь суть чего бы то ни было, проникаешь в сердце мира. «Только, – предупредила она, – после этого уже ничто не будет прежним. Надо решить, готовы ли мы». Мы были готовы, даже Антон.
– Дело в том, – сказала Таня, – что Павлик однажды всё про себя рассказал. Закопал себя в саду, как секретик. В смысле закопал коробку, а в ней – самое важное про него. Коробка точно была – Таня сама слышала разговор об этом на улице, случайно. Видимо, приятели его вспоминали. Оставалось только её найти. Мы пошли к Антону, взяли лопаты. Смеркалось, предметы вокруг нас теряли цвет. От поворота опять ползли по-пластунски. Я представлял, что лопата – моё копье. В саду было тихо. Окна террасы снова были закрыты ставнями. Правда, калитка оказалась открыта. Это нам очень помогло. Решили копать у заброшенной беседки. Мы выгребали землю из ямы руками, переворачивали комья, из которых вылезали червяки, росли белые корни. Ничего. Попробовали искать у крыльца – тоже не нашли. Уже собрались уходить ни с чем, но тут Таня посмотрела внимательно на дом и сказала: «Вот тут наверняка была его комната. В это окно он и смотрел. И коробку здесь зарыл, чтобы всегда видно было». Присмотревшись, мы увидели, что в земле под окном Павлика было небольшое углубление, заросшее редкой травой. Мы стали копать, и точно! Буквально через полминуты лопата коснулась чего-то металлического. Круглая жестяная коробка. На крышке какие-то башни, река, всадники. Мы отчистили её от земли; медленно, стараясь ничего не нарушить, передавали из рук в руки. «Ну что, открываем?» – сказала Таня. Внутри оказались три плоских камешка, большая гайка, осколок синего стекла, рыболовный крючок, две почтовые марки, кусок коры какого-то дерева и – самый странный предмет – бусы из мертвых ос и земляных шариков: мы раньше никогда таких не видели. Я держал в одной руке крышку, в другой – коробку. Невидимая субстанция, которую не мог рассеять касавшийся её воздух, соединяла все эти предметы, но никто из нас не представлял себе, как именно. Так хирург в операционной дотрагивается до открытого сердца холодными щипцами и направляет в него разряд тока. Он знает, что делает, но не знает, что будет дальше. Я нащупал в коробке бусы. «Не надо!» – крикнула Таня. Моя рука дернулась, палец пронзила боль. Я забыл, что мёртвые осы всё еще могут жалить. Я вернул в коробку сухое осиное жало. Мы закрыли её, закопали, засыпали листьями.
Что-то изменилось.
Конечно, все помнили Гершона; конечно, каждому было что о нем рассказать. Ноам так и называл эти моменты: «время Гершона» – пауза в разговоре, за окном футбольный мяч отскакивает от асфальта и врезается в металлическую сетку ограды, кто-то набирает скорость на мотоцикле, давно бы пора свет включить, и этот теряющий прозрачность воздух такой зыбкий, что лица в нем идут ночной рябью, тлеют зернистым шумом. Сидишь и смотришь, как темнота отъедает в них точку за точкой. «А дверь Гершона? Скажите, а? – И кто-то смеется, кто-то нащупывает в кармане сигареты, кто-то щелкает выключателем. – Да разве забудешь такое?»
Двери, собственно, и не было. Гершон ее кирпичами заложил и отштукатурил. Мол, друзья к нему и так придут, а остальное его не касается. Гершон жил на первом этаже: перелез через подоконник – и вот ты уже у него в гостях: среди табуреток-инвалидов, немытых сковородок, пожелтевших газет с неровно обведенными зеленой шариковой ручкой объявлениями: «срочно требуются крановщики», «уроки китайского недорого», «участки земли в дюнах, разрешение на застройку, без посредника». Ноам читал эти объявления и пытался понять, что за человек Гершон, какова его логика. Но логики в них уже не было, как не было и Гершона – все, чего он касался, все, что он о себе рассказывал, сразу же переставало иметь к нему отношение, отсыхало, лишалось внутренних связей, как муравейник, из которого один за другим ушли все муравьи. Ноаму иной раз казалось, что откровенность Гершона – способ скрыться, уйти из обстоятельств своей жизни, оставить их, слой за слоем, свестись к бесцветной точке, едва отличимой от обступившего ее воздуха. С дверью, кстати, все получилось, как Гершон и задумал. «Где тут у вас квартира номер два? – спрашивали человека в окне первого этажа почтальоны, коммивояжеры, представители газовой компании, полицейские – соседи в доме напротив жаловались на шум. – Квартира номер один есть, и номер три – вот она. А номер два куда делась?» «Нет такой квартиры», – твердо отвечал Гершон, глядя им в глаза. Они не сразу верили ему. Заглядывали в подъезд еще раз – там ровная стена, шумно переговаривались с кем-то по рации, но потом все-таки уезжали.
«А как Гершон в гости приходил? Забыли?» Не забыли мы, ничего мы не забыли.
Самый разгар вечеринки, когда все уже предоставлены сами себе, играет музыка – проигрыватель с пластинками, кстати, подарок Гершона. Сказал, что нашел их на центральной автобусной станции. Мол, полно народу, все куда-то едут, а он видит – на скамейке стоит коробка с надписью на трех языках, крупным почерком с нажимом на закруглениях: «Умоляю, позаботьтесь о них». Каким-то чудом еще не вызвали саперов обезвреживать подозрительный предмет, а может, они уже даже были в пути. Ну и вот: Chicago Pompers, New Orleans Stompers, мы и танцуем. Гершон приходит – ни стука в дверь, ни звонка, ни «здравствуйте». Тот, кто его замечает, в первый момент не понимает, что происходит: Гершон то в комбинезоне маляра, в заляпанных разноцветной краской бутсах и брезентовой панамке, то, наоборот, в белом костюме, соломенной шляпе и в парусиновых туфлях, – Ноам уверен, побеленных зубным порошком. Запах ментола разносится по всей квартире. «Где он раздобыл этот зубной порошок? – думает Ноам. – Наверное, чье-нибудь наследство вынесли на улицу, а Гершон, конечно же, шел мимо».
Однажды дошло до того, что Смадар уронила поднос с пустыми бокалами – все вдребезги. Она зашла в комнату, а там – клоун. Он стоял спиной к окну. Был закат, лучи солнца просвечивали сквозь рыжий парик, проникали сквозь широкие рукава рубахи, подчеркивали огромные помпоны на башмаках, только лица видно не было – вместо него серая, подрагивающая тень. Гершон потом извинялся, суетился, старательно собирал осколки, даже двигал мебель. Сквозь полуоткрытую деверь Ноам видел круглую рыжую шевелюру с прикрепленной к ней крошечной синей шляпкой, то выглядывающую из-за спинки дивана, то склонившуюся над полом в поисках оставшихся на нем стекляшек. Гершон отворачивал голову так, чтобы никто не увидел его лица. Плечи его мелко тряслись. Казалось, еще немного, и он лопнет от хохота.
Но в тот вечер все было иначе. Гершон пришел как все остальные гости и одет был совершенно обычно. То есть, для него как раз нехарактерно, конечно – синие джинсы, вылинявшая на солнце футболка, кроссовки. Стемнело, все вышли на балкон. С моря дул ветер, разнося в клочья застоявшуюся за несколько дней жару, срывая ее с деревьев, домов, человеческой кожи – как старую афишу. Мы смотрели на полоску темноты, еще только угадывающуюся за плоскими крышами. Скоро она расширится, захватит все небо, проглотит облака, скроет некрупные звезды, но мы останемся в ней, будто мы неуязвимы, будто наши тела слишком плотны, чтобы поддаться ей и исчезнуть. Потом мы вернулись в комнату, зажгли лампы, смотрели, как бьется в окно прозрачная ночная бабочка. Пора было расходиться по домам. И тогда Смадар спросила: «А чей это телефон тут на столе? Кто его забыл, признавайтесь». И сама же засмеялась, потому что такой телефон мог быть только у одного из нас, и мы все знали, у кого именно: допотопная черная «Нокия», размером чуть ли ни в локоть; две пластиковые клавиши сожжены, как кнопки в ненадежных лифтах нашего детства. Вдобавок, динамик телефона был перетянут ядовито-розовой изолентой, а внизу корпуса акриловой краской было надписано корявыми буквами: вкл, выкл. Телефон был, но его хозяина, как выяснилось, не было. Никто не знал, когда он успел уйти. Смадар даже распахнула окно и несколько раз крикнула во двор «Гершон! Гершон!» Но он, видимо, уже был далеко и ее не слышал.
Забеспокоились дня через четыре. У Ноама был день рождения. Гершон такого случая ни за что не упустил бы. Явился бы с подарком – купленной у старьевщика колбой с каким-нибудь несчастным заспиртованным кузнечиком, или найденной им за городом окаменелостью – застывшим миллионы лет назад моллюском, очертания которого странным образом напоминали бы лицо именинника. Но ничего такого не произошло. И через неделю, когда собирались на крыше у Гиля, он тоже не появился, хотя Ноаму даже пару раз казалось, что он видит его, там, среди нас – в тюрбане и с кальяном на посеревшем за время зимних дождей пластиковом столике или в оставшемся в наследство от прежних жильцов поролоновом кресле, в надвинутой на глаза кепке окраинного дилера. Но нет. На следующий день Ноам пошел к нему домой, стучал в окно. Никто не ответил. Ноам старался заглянуть внутрь, увидеть сквозь дневное стекло гершонову комнату. Ее содержимое при таком освещении выглядело тусклым, плоским, но, вроде, все было на месте. Обратились в полицию. «Гершон всегда в городе, всегда, вы понимаете?» – втолковывал Ноам сонному дежурному. Всегда среди нас, всегда одного и того же возраста, с одной и той же полуулыбкой. Сколько ему лет, кстати? Когда мы с ним познакомились? Мы пытались восстановить события, но ничего не выходило, и все только еще больше запутались. Как бы там ни было, полиция провела проверку – в больницы не поступал, страну не покидал, камерами наблюдения не зафиксирован. «Мне это не нравится», – повторяла Смадар, и нам нечего ей было возразить, как бы мы ни хотели.
Телефон зазвонил вечером. Сначала мы не поняли, кому из нас звонят, да еще таким рингтоном – ретро двадцатилетней давности. Потом сообразили, что звук доносится с балкона, где в тот момент никого из нас точно не было. Бросились туда, и действительно, телефон был там – в ящике старого буфета, где Смадар хранила бутылочные пробки, английские булавки, плоскогубцы, кусочки канифоли и прочую нужную в доме мелочь. Никто не мог сообразить, как он там оказался, но это было не главное. Телефон звонил все громче; на зеленом экранчике высвечивалась надпись: «абонент неизвестен». Это мог быть только Гершон. Где ты пропадал, Гершон? Скажи нам, что все с тобой в порядке, Гершон! Але, Гершон?
– Але, Гершон? – старушечий голос звучал очень четко. Где-то далеко на его фоне слышались слабые потрескивания, пощелкивания, жужжание – как будто тысячи разговоров наложились друг на друга, перестав быть различимыми.
От неожиданности Ноам отстранил трубку от уха.
– Где ты пропадаешь? – доносилось из аппарата.
– Я не… – Ноам откашлялся, – его… Гершона… его здесь нет… сейчас.
– Ничего не слышно! Але! Гершон? – фон приблизился, помехи теперь расщепляли голос, будто пожелтевшую фотографию превратили в звук, а она вся в трещинах, вся в пятнах, и ничего не разобрать.
Сели батарейки. У Гиля нашлась зарядка от «Нокии» – сохранилась каким-то чудом. Решили оставить телефон включенным. Если звонят Гершону, то и он сам, наверное, сможет выйти на связь.
Старуха перезвонила через два дня. Снова «абонент неизвестен». Ноам как чувствовал, что это она. Не хотел подходить к телефону. Что он ей скажет? Да что бы и ни сказал, та, похоже, ничего не расслышит. Но потом он подумал про длинные гудки в трубке. В тот момент он был уверен, что они достигают человека, где бы он ни находился: в разреженном воздухе, под слоями почвы, в водной толще, даже если телефон совсем в других руках, даже если он давно разобран и абонента больше не существует, даже если в номере телефона была ошибка – соединения действительно не происходит, но одна волна проходит сквозь другую. Звонок не прекращался. Ноам снял трубку и сказал: «Это не Гершон. Его здесь нет».
– А где он?
– Я не знаю.
– Говорите громче.
– Он, наверное, уехал. Я не знаю… мы не знаем куда. Не зна-ем.
– Это не опасно? Ничего не слышу.
– Не опасно! Не должно быть опасно!
Ему не отвечали, в динамике снова что-то пощелкивало. Помехи становились все более ощутимыми.
– Он уплыл, – крикнул Ноам в трубку, – уплыл в Грецию, а телефон забыл. Устроился на грузовой корабль механиком. Никогда ничем таким не занимался, но убедил капитана, что на месте разберется. Штудирует там сейчас пособия, моторы изучает, времени-то особо нет.
– Он доволен? – голос прозвучал неожиданно громко, будто из соседней комнаты. Как если бы на темную ткань положили пожелтевшую фигурку из слоновой кости – чтобы удобнее было рассматривать.
– Очень! Очень доволен!
Потом был звонок через неделю. Трубку снял Гиль. Настала его очередь.
– Гершон уже в Италии! В Италии! С кораблем покончено, кому охота в трюме сидеть. Он встретил приятеля, а у того, представляете, детективное агентство. Специализируются на запущенных случаях.
На Гиля зашикали. Мы-то знаем, что Гиль не пропускает ни одного полицейского сериала, но старую женщину зачем зря волновать?
Но Гиль, видимо, так увлекся, что уже не обращал на нас внимания.
– Он первое же порученное ему дело сумел распутать! Убийство в запертой комнате. Там оказалась целая система зеркал, и одной из стен на самом деле вообще не было, представляете?
– Это не опасно?
Гиль посмотрел на нас.
В следующий раз к телефону подошла Смадар.
– Гершон в археологической экспедиции! – кричала она в трубку, – подводная археология, очень перспективное направление. Они погружаются на батискафе, а там – статуи всадников, фасады зданий, надписи, которые пока никто не смог расшифровать.
– Это не опасно?
– Совершенно не опасно! Все продумано до мелочей!
Снова помехи на линии. Старуха тут же перезвонила, но ее слов было не разобрать. Голос растягивался, как бывает с поющими плюшевыми игрушками, когда в них садится батарейка. А потом все замолчало. Кнопки перестали реагировать на нажатие.
Смадар стояла с выключившейся трубкой в руках, а потом сказала: «Это ведь не только я слышала щелчок в самом начале разговора, правда?»
– Не только ты.
– Перед этим ее «опасно» усиливались помехи, и первый слог в слове почти исчезал. А у вас? – сказал Гиль.
– И у нас, – мы смотрели друг на друга и молчали.
«Ничего не слышно» – раздался вдруг голос, уже трудно даже было сказать чей – искаженый, без возраста и пола. Телефон опять смолк.
– Зачем ему это понадобилось, как вы считаете? – спросила, наконец, Смадар.
Ноам подумал, что знает ответ. Пока где-то там, на другом конце невидимой линии был человек, мы строили к нему мост. Каждая история была в нем звеном. А теперь оказалось, что мост упирается в черную, бархатную пустоту, за которой нет ничего, кроме нее самой; настигает ее, подступает все ближе, примыкает вплотную.
– Давайте зажжем свет, – говорит Ноам, – вечер уже, совсем ничего не видно. Он щелкает выключателем и привычно обводит взглядом комнату.