В результате мне удалось кое в чем разобраться. Оказывается, Эмерих родился в 1905 году в семье Сэмюэля Сафара и Фанни Айзенберг в городке под названием Волове[6]. Он женился на моей бабушке, Элжбете Рот, в городе Врабле, Чехословакия, в 1937 году, когда ему было тридцать два года, а ей – тридцать. Место их свадьбы находилось недалеко от города Нитра, Чехословакия, где моя мама Марта родилась год спустя, 19 июля 1938 года. Она была их единственным ребенком. Через год или два семья вернулась в Волове, где, судя по всему, продолжала жить семья Эмериха. (Моя бабушка умерла, когда мне было два года; я почти ничего не знаю об истории ее семьи.)
Зимой 2019 года я взяла длинный отпуск и поехала в Прагу вместе с мужчиной, с которым в то время жила. Во время прогулки по Еврейскому кварталу мы зашли на Старое еврейское кладбище. Я читала имена на покосившихся от времени надгробиях, свидетелях многовековой истории евреев в этом городе (там были, в частности, надгробия 1439 года, то есть эпохи Ричарда III), – и вдруг заметила на белоснежной мраморной стеле с именами жертв Второй мировой войны в Праге фамилию Сафар. В общем списке числились Дэвид Сафар и Рудольф Сафар. Могли они быть нашими чешскими родственниками? Как мне можно было прояснить это?
Уже в отеле я заглянула в письмо, полученное от Дэвида, в котором он прислал мне копии иммиграционных карт Эмериха, а потом попросила консьержку помочь прочитать те из них, которые были на чешском языке. Про себя я тогда подумала, что если уж этот городок, Волове, находится где-то в пригородах Праги, то имело смысл туда съездить.
Перегнувшись через стойку в лобби отеля, консьержка взглянула на адреса и сказала, что таких населенных пунктов в окрестностях Праги нет, а городок Волове больше не относится к Чешской Республике и находится теперь на территории Украины. Поднимаясь к себе в номер, я твердо решила наконец разобраться во всех обстоятельствах жизни моего деда. До глубокой ночи я просидела у компьютера, изучая в интернете все, что могло иметь к этому вопросу хоть какое-то отношение.
Я вычитала, что за время войны населенный пункт Волове дважды подвергался иностранной оккупации. Вначале, в 1939 году, когда Красная армия вторглась в Польшу[7], этот ранее чешский городок был присоединен к СССР, а в апреле 1941 года он был оккупирован уже нацистской Германией. К тому времени Эмерих, Элжбета и их дочь (моя мама) Марта уже покинули Волове.
Вскоре после прихода немцев все евреи в этом районе были помещены в гетто в близлежащей деревне Бибрка. В марте 1943 года, по свидетельствам очевидцев, эсэсовцы отвезли их всех в грузовиках к кирпичному заводу. Там им велели раздеться донага и парами подходить к расположенному неподалеку рву. На краю этого рва их расстреливали группами по шесть человек[8].
«В них стреляли из автоматов, и они падали в ров», – рассказал очевидец тех событий представителям организации «Яхад-Ин-Унум»[9] в 2009 году. – Кто-то погибал сразу, кто-то был только ранен… Все они погибли в этом рву, – добавил он. – Детей расстреливали прямо на руках у матерей. Жители деревни отчетливо слышали автоматные очереди».
Тех, кто не умер от пули, немцы добивали саперными лопатками. Как вспоминал очевидец, крики умирающих были слышны до двух часов ночи{3}.
Я захлопнула крышку своего ноутбука и, решив не думать об этом, попробовала заснуть. Однако так и пролежала в постели, не в силах сомкнуть глаз, содрогаясь от того ужаса, который открылся мне, когда я попыталась проникнуть глубже в реальную историю своей семьи. Я осознала, по какой причине ее члены старались не говорить об этом напрямую. У них были на то все основания: кому захотелось бы слушать про такое? С другой стороны, мне оставалось только удивляться прозорливости моего деда. Как он смог загодя вывезти семью из Волове еще до прихода немцев? Может, он в самом деле отличался даром предвидения и являлся супергероем из мифов?
На следующий день мы побывали в музее Кафки на высоком берегу над обрывом у реки Влтавы. Я разглядывала первые издания его книг, журналы с его публикациями, его любовные письма, выставленные в витринах в темных комнатах музея, которые красиво освещались солнечными лучами, – и не могла отделаться от мысли: как же так порой бывает, что о жизни одних людей известно много, о них осталось такое множество документов, а про других неизвестно совсем ничего! Я задумалась: как же мало мы знаем о жизни деда и других членов нашей семьи! И как определить тот норматив, согласно которому одни достойны того, чтобы о них сохраняли воспоминания, а другие – нет? И где можно найти информацию о жизни простых людей?
Вернувшись в Амстердам, я все свое свободное время (все ночи напролет, все выходные) старалась сложить воедино головоломку событий дедушкиной жизни. То, что у меня получилось в итоге, оказалось более душераздирающим и шокирующим, чем все вымыслы моей мамы о нем.
Спустя месяц после захвата немцами Венгрии мой дедушка был направлен в трудовой лагерь в городке Сенткиралисабаджа на восточном побережье озера Балатон. Там он находился семь месяцев. В октябре, когда нацисты сместили венгерское правительство, тысячи евреев Будапешта были убиты на берегах Дуная. Спустя месяц Эмериха перевели в другой трудовой лагерь, находившийся вблизи судостроительного завода в районе Будапешта.
Там он провел зиму, а весной, 31 марта 1945 года, его отправили в концлагерь Маутхаузен в Австрии. Спустя полтора месяца, 15 апреля 1945 года, Эмерих был переведен в один из филиалов Маутхаузена – Гунскирхен[10], расположенный в лесах. Наш дедушка, видимо, был одним из тех, чей рабский труд использовался при строительстве этого лагеря{4}. Еще через три недели, 5 мая 1945 года, узники лагеря были освобождены 71-й пехотной дивизией 3-й армии США. В самом Маутхаузене и в его филиалах погибло 90 тысяч человек. Лишь 15 тысяч узников Гунскирхена смогли остаться в живых, и наш дедушка был одним из них.
Сотрудники Красного Креста отвезли его в город Хершинг, Австрия, а оттуда в Еврейский госпиталь в Будапеште, где у него обнаружили тиф. Спустя месяц его выписали из госпиталя, и Эмерих вернулся к жене и дочери. В августе 1946 года его семья обосновалась в Будапеште (правда, позднее она вновь переехала в Чехословакию).
Итак, у меня набрался некоторый материал о своем дедушке. На руках у меня была информация о его жизни, его адреса и памятные даты. И по мере того, как я продвигалась вперед в расшифровке полученной информации, у меня стало появляться странное ощущение некоторой отстраненности от сути того, что я пыталась найти. Я уже знала, где, когда и что происходило. Но на самый главный вопрос – почему? – ответа у меня по-прежнему не было. Словно тот мир, в который я всеми силами пыталась проникнуть, оставался недоступен для меня. При этом не осталось никого, кто мог бы растолковать мне все то, что мне удалось к этому времени разыскать. Я слишком долго не касалась этой темы, и поэтому не осталось в живых всех тех, кого можно было бы расспросить об этом, задать им мучившие меня вопросы.
Ярким весенним утром 2019 года я впервые побывала в Амстердаме в Институте исследований войны, Холокоста и геноцида. Я собиралась встретиться там с исследователями в этой области и кураторами выставки «Преследования евреев в фотографиях: Нидерланды, 1941–1945 годы», Рене Коком и Эриком Сомерсом. В то время я работала над статьей для «Нью-Йорк Таймс»{5} о том, как много любительских фотографий, свидетельствовавших о преследовании евреев, было сделано их соседями и другими жителями Амстердама прямо из окон частных домов.
Институт исследований войны, Холокоста и геноцида уже давно импонировал мне, и не только потому, что у него была безупречная репутация исследовательского центра по изучению Второй мировой войны и Холокоста, но и благодаря тому уникальному помещению, где он был расположен, – изысканному особняку с длинным фасадом на канале Херенграхт, в стиле барокко, с характерными херувимами, греческими богами, головами римских солдат, взирающими с каждой колонны и пилястры. Другие изысканные здания, расположенные вдоль этой «золотой мили каналов Амстердама», внесенной в список Всемирного наследия ЮНЕСКО и представляющей наиболее живописную часть города – Грахтенгордель, украшены далеко не так богато. Они, как правило, выполнены в духе, более присущем кальвинистской традиции стоицизма и сдержанного дизайна, поэтому здание Института исследований войны, Холокоста и геноцида несколько противоречит этим принципам. Мне, тем не менее, понравилась эта яркая эклектика на грани безвкусицы, которая была так непохожа на архитектуру по обе стороны канала.
Оказалось, что и интерьер этого здания отражал ту же степень роскоши на грани китча, поскольку его владелец в XIX веке решил оформить его в «смешении стилей» на манер замка XVII века{6}. Там были сведены воедино и шелковая обивка для стен с ручной росписью, и обрамленная турецкой мозаикой ванна-бассейн, и двойное освещение, заливавшее залы то солнечным, то лунным светом, и просторный задний двор, где расстилалась покрытая мягкой травой лужайка и были устроены конюшни (первый владелец этого здания держал здесь свой экипаж).
Рене Кок встретил меня в фойе и проводил наверх, где в удивительно невыразительном конференц-зале меня уже ждал Эрик Сомерс, чтобы поговорить со мной о любительских фотографиях – свидетельствах преследования евреев во время Второй мировой войны.
Основная часть сохранившихся фотографий периода оккупации в Нидерландах была сделана в пропагандистских целях немецкими фотографами или поддерживавшими оккупационный режим голландцами. Наряду с этим, как рассказали мне Кок и Сомерс, им удалось обнаружить множество ранее неизвестных фотографий, которые были незаметно для окружающих и для властей сделаны простыми людьми из окон их домов.
Я уже успела пересмотреть некоторые снимки в каталоге выставки, который пролистала перед нашей встречей, а также успела поговорить с Джудит Коэн, руководителем архива фотографий в Американском мемориальном музее Холокоста в Вашингтоне, и уточнить у нее, насколько редкими и ценными являются эти фотографии. Она подтвердила мне, что такие снимки, сделанные без специального разрешения оккупационных властей, найти крайне сложно, особенно если на них зафиксированы факты преследования еврейского населения.
Джудит Коэн, в частности, сказала мне: «Мы многое знаем о Холокосте: что, где и когда происходило, а также кто к этому причастен. Но у нас так и нет ответа на вопрос: почему это случилось? Как это допустили? Как позволили такому случиться те, кто наблюдал за этими событиями со стороны и не вмешался? Почему они, таким образом, выступили в роли коллаборационистов, сотрудничавших с нацистами? Что думали эти простые люди? Их фотографии помогут дать ответы на эти вопросы»{7}.
Эти слова произвели на меня глубокое впечатление, поскольку именно об этом и я сама непрестанно размышляла, находясь в музее Кафки в Праге.
Я сказала Джудит Коэн, что меня особенно поразил снимок на обложке каталога выставки. На нем молодая голландская пара безмятежно гуляла по площади Дам рядом с Королевским дворцом в Амстердаме в январе 1943 года{8}. На лацканах пальто у каждого из них была «Звезда Давида», но они выглядели такими счастливыми, как будто собирались пожениться. (Позже я узнала, что эта пара, Ральф Полак и Мип Крант, действительно обручились в тот день.) Я смотрела не отрываясь на их лица. От этого снимка у меня просто перехватило дыхание. Как они могли быть такими безмятежными и жизнерадостными, понимая, что обречены на смерть?
«Не стоит пытаться обратить историю вспять, – ответила мне Джудит Коэн. – Важно помнить, что никто не знал заранее, чем все это закончится».
Эта мысль вновь и вновь возникала у меня в голове во время моего разговора с Коком и Сомерсом. Фотографии же, представленные ими на выставке, подтверждали, что случайные свидетели, делавшие их, были, конечно, очень напуганы всем происходящим, однако занимали при этом позицию невмешательства. Они случайно бросили взгляд в окно, попивая чай, и увидели, как их соседей, заклейменных позорным знаком, сгоняют на площадь, заталкивают в грузовики, избивают, унижают и увозят в неизвестном направлении. Все это происходило у них на глазах, прямо перед их окнами.
Рене Кок неожиданно похлопал меня по плечу, нарушив мои размышления, и сказал мне: «Я хотел бы перед тем, как ты уйдешь, показать тебе еще кое-что».
Он проводил меня вниз по резной лестнице из вишни со свисающими вдоль нее длинными светильниками, затем через современный учебный зал со стеклянным потолком за каретным двором. После этого мы спустились по мраморной лестнице в подвал. Там, с трудом открыв массивную, в фут толщиной, как в банковском хранилище, дверь, он впустил меня в архив Института исследований войны, Холокоста и геноцида, предупредив, что нам предстоит «окунуться в глубины истории».
Архив был залит ярким резким светом, словно научная лаборатория, и до потолка уставлен рядами металлических шкафов с картотекой. Повернув ручку, Рене Кок открыл один из шкафов, в котором оказались сотни одинаковых коробок бежевого цвета. Он объяснил мне, что в них хранятся личные дневники голландцев, написанные ими во время войны. Как оказалось, таких дневников насчитывалось более 2100.
«Работа нашего института началась через три дня после освобождения, – сказал Рене. – Мы попросили всех, кто захочет, принести свои личные документы о войне – и они стали поступать к нам целым потоком, в том числе и дневники». В этих дневниках были истории, изложенные продавцами, бойцами Движения сопротивления, кондукторами трамваев, художниками, музыкантами, полицейскими, владельцами мелких лавочек. Среди полученных документов находился и дневник Анны Франк. Как объяснил Рене Кок, на хранении находятся самые разнообразные дневниковые записи.
Он снял с полки одну из папок и открыл ее. Первое, что бросилось мне в глаза, – это портрет Гитлера, любовно наклеенный на черно-белую, под мрамор, обложку блокнота. Страницы блокнота были от руки исписаны нотами эсесовских маршей. Мне бы и в голову не пришло, что такое может быть, но я увидела это своими собственными глазами.
– Больше 2100 дневников, говорите? – переспросила я.
Рене снял с полки еще одну папку. В ней хранились акварельные рисунки. Я ахнула, увидев изображения нацистских солдат, стоящих в открытом дверном проеме, и силуэт гражданского человека в холле. В других папках находились школьные тетради со стихами начинающего поэта, изящные альбомы, украшенные цветочным рисунком, машинописные издания в переплете, толстые, как словари.
Зачем Рене Кок показал мне все это? Он объяснил мне, что недавно институт объявил о начале программы «Заведи дневник», чтобы сделать эти дневниковые записи более доступными для общественности. Его коллега Рене Потткамп координировал работу команды добровольцев, которые уже начали сканировать и переписывать тексты дневников, а вскоре должны были начать их оцифровку. Несмотря на то что эти документы являлись источником уникальной информации о войне, далеко не каждый документ можно было оцифровать, поскольку многие были написаны так неразборчиво, что не поддавались расшифровке.
«Я часто наблюдаю, как сюда приходят исследователи и им не терпится прочитать эти дневники, – пояснил мне Рене Кок. – Однако уже буквально через час можно заметить, что… – И он изобразил, как у человека закрываются глаза. – А еще через час… – И он воспроизвел, как человек от усталости поникает головой и опускает ее на стол. – Разбирать чужой почерк очень утомительно», – завершил Рене Кок.
Многие дневники были откопированы на ротаторной бумаге, однако копии теперь стали плохими, так как бумага растрескалась и практически пришла в негодность. Другие дневники были сохранены только на пленках с микроизображением, с белым текстом на черном фоне, от работы с которым могла закружиться голова. Иногда копии были настолько маленькими, что требовалось увеличительное стекло. Работая над их расшифровкой и оцифровкой, сотрудники института пытались спасти их в прямом смысле этого слова.
Я стояла в немом изумлении. Я осознавала, что передо мной сокровищница, которая может дать мне прямой доступ к периоду войны и пониманию не только фактов – что, где и когда, – но и того, как и почему развивались события. Которая позволит понять, какие чувства испытывали участники тех событий, увидеть эти события глазами людей из самых разных слоев общества.
Это была не только история преследования евреев Нидерландов, не только история их преследователей, не только история Движения сопротивления – это была их общая история. В этих дневниках звучали голоса всех участников этих событий, каждый из которых мог считаться представителем всего военного поколения. Эти дневники могли бы стать для меня еще одним способом изучить историю в ее обычном следовании, как и предлагала Джудит Коэн, день за днем, мгновение за мгновением, точно так же, как все мы проживаем свою жизнь, не зная, что будет дальше и что нас ожидает впереди.
Являлись ли авторы этих дневников такими же обычными людьми, как мой дедушка Эмерих, который изо дня в день сталкивался с неизвестностью? Смогу ли я каким-то образом найти его здесь, среди этих страниц? И смогу ли я, по крайней мере, как-то использовать этот материал, чтобы приблизиться к постижению его подлинной истории?
И самое главное – разрешат ли мне ознакомиться с этими дневниками? А если разрешат, то как скоро я смогу приступить к работе?
28 марта 1944 года в эфире «Радио Оранье» – радиостанции, вещавшей из Лондона, голландского правительства в изгнании, – раздался надтреснутый голос Херрита Болкештейна, министра образования, искусства и науки Голландии. За десять месяцев до этого всему населению Голландии, кроме членов Национал-социалистического движения и других нацистских приспешников, под угрозой сурового наказания было велено сдать радиоприемники. Однако многие голландцы все же сохранили их и в этот мартовский день смогли, сгрудившись вокруг них на чердаках или же в подвалах, услышать слова Болкештейна, адресованные тем, кто вот уже четыре года находился под немецкой оккупацией:
«История пишется не только на основании официальных документов и решений властей. Если мы хотим, чтобы наши потомки в полной мере поняли, какие испытания нашей нации довелось пережить и какие страдания нам пришлось претерпеть в эти годы, то нам необходимо сохранять самые обычные документы, свидетельствующие о текущих событиях: письма, дневники»{9}.
Херрит Болкештейн призвал граждан Голландии сохранять свои дневники и переписку, в которых отразилась их личная история сопротивления и те страдания, через которые им довелось пройти за годы войны, – то есть все те материалы, которые, по замыслу нацистских властей, им не полагалось иметь. Голландский министр правительства в изгнании подчеркнул: «Картина нашей борьбы за свободу не будет написана во всей своей полноте и славе без этого обширного архива простых, повседневных свидетельств»{10}.
Херрит Болкештейн и другие члены кабинета министров Голландии бежали из страны после гитлеровского вторжения в мае 1940 года и с тех пор действовали в изгнании. Это были тяжелые годы, во время которых страна находилась под воздействием нацистской идеологии, сотни тысяч ее граждан были призваны на службу нацистам, направлены на принудительные работы или депортированы в концлагеря.
Однако к весне 1944 года в конце тоннеля забрезжил свет. Или хотя бы появилась слабая надежда. После Сталинградской битвы в ходе войны наметился решительный перелом, союзные войска стали действовать более успешно, а немецкая армия непрерывно отступала. Даже в тех кругах, которые поддерживали нацистов, укреплялось мнение о том, что освобождение Европы союзными силами – это всего лишь вопрос времени.
В своем выступлении на «Радио Оранье» Херрит Болкештейн заявил, что будущие историки высоко оценят личный опыт голландцев и описание ими (своими словами) тех тягот, с которыми им пришлось столкнуться в годы оккупации. Он также объявил слушателям, что правительство намерено учредить особый государственный архив для хранения документов военных лет, который будет заниматься сбором, хранением и публикациями этих материалов, в которых отразится национальный характер, выдержка, отвага и стойкость его соплеменников и соплеменниц, граждан Голландии.
Эти слова услышала и черноволосая девочка-еврейка, Анна Франк, мечтавшая стать писателем. Она ловила радиосигналы в укромном местечке на чердаке того дома на набережной Принсенграхт, где ей удавалось скрываться почти два года, в то время как большинство ее друзей и одноклассников и члены их семей уже были угнаны нацистами.
Анна вела свой дневник с того дня, как ей исполнилось тринадцать лет. На день рождения ей подарили тетрадь, в которой она стала писать письма своей вымышленной подруге Китти. Это случилось буквально за несколько недель до того, как вся ее семья – отец Отто, мать Эстер и старшая сестра Марго – поселилась на этом чердаке вместе с четырьмя другими людьми, которых они едва знали.
«Господин Болкештейн, член кабинета министров, в своей речи из Лондона сказал, что из наших дневников и писем будет составлен архив документов о войне, – вывела она в своем дневнике на следующий день. – Разумеется, все тут же наперебой заговорили о моем дневнике… Лет через десять после войны людям будет занимательно читать о том, как мы, евреи, скрываясь, жили здесь, что мы ели и о чем говорили».
Услышав обращение Херрита Болкештейна, юная писательница прекратила писать письма вымышленной подруге и вместо этого решила начать роман под названием «Тайное убежище», который она надеялась напечатать после войны. «По названию все сначала сразу подумают, что это детектив», – написала Анна Франк{11}.
Анна Франк была одной из тысяч голландцев, слушавших тем вечером выступление Херрита Болкештейна на «Радио Оранье» и веривших, что война вскоре закончится и они смогут опубликовать свои воспоминания. Многие из них под впечатлением от этого обращения взялись за перо и начали вести записи. Но многие и раньше вели записи, описывая свои впечатления и наблюдения день за днем с самого начала немецкой оккупации. «Многие люди начали вести свои дневники с 10 мая 1940 года, хотя до этого никогда в жизни не занимались этим», – сказал мне Рене Кок.
Мы часто представляем себе историю как некий рассказ, который представлен уже спустя какое-то время после описываемых событий. Именно поэтому было весьма необычно, что министр голландского правительства в изгнании получил согласие кабинета министров учредить архив со свидетельствами о войне, хотя до начала боевых действий союзных войск по освобождению Голландии было еще полгода, а до полного освобождения ее территории – 14 месяцев.
Идея создать центр изучения периода войны, которая даже еще не закончилась, пришла в голову голландскому журналисту в изгнании еврейского происхождения Ло де Йонгу, который во время войны стал известен своими выступлениями на «Радио Оранье», которое вело вещание из Лондона. Именно Ло де Йонг в приватных беседах убедил министра Болкештейна выступить с этой инициативой в голландском кабинете министров. Он же написал речь для Болкештейна, прозвучавшую в эфире 29 марта{12}.
Ло де Йонг не знал, что в это время на его родине, в оккупированных Нидерландах, группа историков, возглавляемая профессором экономики и социальной истории Николаасом Вильгельмусом Постумусом, разрабатывала аналогичный план. Постумус как ученый, который много времени и сил посвятил работе с архивами, к тому времени уже основал несколько библиотек и исследовательских центров для сохранения документов об экономической и социальной жизни. В общей сложности за свою жизнь он смог создать пятнадцать подобных библиотек и центров.
В 1935 году Постумус основал Международный институт социальной истории в Амстердаме. Архивы этого института пополнились «бесценными документальными свидетельствами о тех, кто подвергся гонениям» во времена «политического кризиса и преследований» после прихода к власти в Германии нацистов{13}. Постумус также оказывал большое содействие своей супруге Виллемине Хендрик Постумус – ван дер Гоот, которая являлась голландским экономистом, журналистом и борцом за мир, принимала участие в создании Международного архива женского движения и библиотеки феминистских исследований, также расположенных в Амстердаме.
Вскоре после вторжения нацистов в Голландию Постумус осознал необходимость создания архива для сбора свидетельств об оккупации. Уже в мае 1940 года он прочитал свою первую лекцию по этому вопросу. Через два года за свою антифашистскую позицию профессор Постумус был уволен из Утрехтского университета, в котором преподавал. Позже нацисты конфисковали большую часть его архивов. Только в 1944 году в Германию было отправлено по Рейну двенадцать барж, груженных материалами из архивов Международного института социальной истории{14}.
Однако это не остановило профессора, который уже в 1942 году приступил к негласному сбору информации и документальных материалов о войне и нацистской оккупации. В период своей работы в издательстве в Лейдене Постумус задумал создание «Национального бюро сбора документов о войне», подобрал его руководящий состав и приступил к поиску необходимых финансовых средств{15}. В январе 1944 года руководство Национального бюро провело тайную встречу в одном из кафе Утрехта, чтобы составить план исследований и публикаций{16}.
Это были не единственные ученые на Европейском континенте, которые заранее продумывали, каким образом можно сохранить для истории материалы о войне, и разрабатывали соответствующие планы. Незадолго до ликвидации Варшавского гетто в 1942 году группа писателей, журналистов и архивистов во главе с польским ученым еврейского происхождения Эмануэлем Рингельблюмом собрала все материалы о гетто, которые ей удалось найти: фотографии, мемуары, дневники, рукописные сборники стихов, письма, детские рисунки. Они смогли сохранить эти материалы, закопав их на территории гетто. На сегодняшний день эта уникальная коллекция документов, собранных неформальной подпольной еврейской группой «Ойнег Шабес», является, вероятно, крупнейшим в мире восстановленным архивом материалов на еврейскую тему довоенного и военного времени. Аналогичные собрания документов были также обнаружены в Виленском, Белостокском, Лодзинском еврейских гетто.
«В сотнях различных тайников, в гетто, тюрьмах, лагерях смерти одинокие и объятые ужасом евреи оставили множество дневников, писем и других свидетельств о том, что они пережили, – отмечал историк Сэмюэль Д. Кассоу. – Однако до нашего времени дошла лишь малая часть от того огромного количества документов той поры, основная часть этих материалов утрачена навсегда»{17}. Те подвижники, которые принимали участие в сборе материалов для «Ойнег Шабес», писал Сэмюэль Д. Кассоу, по всей видимости, понимали, что они, «возможно, пишут последнюю главу восьмисотлетней истории польского еврейства».
Исаак Шипер, ведущий польский историк еврейского происхождения, изучавший период между двумя мировыми войнами, понимал всю ценность этих материалов не только для освещения еврейского вклада в мировую историю, но и для определения будущего развития мировой истории. «Все зависит от того, кто передаст наше завещание будущим поколениям, от того, кто напишет историю этого периода, – сказал он одному из заключенных концлагеря Майданек незадолго до своей гибели (этому заключенному удалось выжить). – Если наши убийцы одержат победу, если они напишут историю этой войны, наше уничтожение будет представлено ими как одна из самых прекрасных страниц мировой истории, и последующие поколения будут отдавать им дань уважения как бесстрашным крестоносцам. Каждое их слово будет воспринято как Евангелие. Или же они могут вообще стереть память о нас, словно нас никогда и не существовало, словно никогда не было ни польского еврейства, ни Варшавского гетто, ни концлагеря Майданек. И ни одна собака по нам не завоет»{18}.
Внимание историков, которые вели сбор свидетельских показаний, воспоминаний из первых рук и других личных артефактов, освещавших жизнь тех, кому предстояло вскоре умереть, было направлено не только на представителей еврейских общин, оказавшихся под угрозой полного уничтожения. После Первой мировой войны возникла новая форма «истории настоящего времени», как писал Генри Руссо, французский историк египетского происхождения. Ее появление было вызвано необходимостью дать объяснение массовой гибели гражданского населения, нападениям на мирное население, массовым убийствам военнопленных и разрушению городских центров, не имевших значения с военной точки зрения. «Перед нами встает ужасный вопрос: как сохранить память о погибших и без вести пропавших? – писал Генри Руссо. – Как примириться с коллективными потерями, придать смысл событиям, которые выше нашего понимания?»{19}
Вторая мировая война была не просто военным конфликтом, но «беспрецедентной агрессией против гражданского населения», писал историк Питер Фриче. Идеологическое насилие в этой войне происходило в городских центрах, в общественных местах, в общественном транспорте, на предприятиях, дома. Зачастую это проявлялось в предательстве со стороны соседей, порой – даже в предательстве в рамках одной семьи. «Война стерла целые пласты сопереживания», – писал Питер Фриче. Это коренным образом изменило человеческие отношения, оказало огромное воздействие на связи между родственниками и членами семьи, на личные контакты{20}.
Историки признали, что они сыграли свою роль в формировании новой «коллективной памяти» (этот термин был введен французским философом и социологом Морисом Хальбваксом в период между двумя мировыми войнами) как способа не просто фиксировать события, но и трансформировать человеческое поведение в попытке исцелить общество. Этот новый способ написания новейшей истории придавал особое значение «моральным свидетелям»{21}, голосам Выживших, которые могли говорить от имени мертвых, чтобы передать человечеству: мы могли бы добиться большего, мы могли бы быть лучше.
Как и обещал Болкештейн, 8 мая 1945 года, всего через три дня после освобождения Голландии, правительство страны основало Национальный государственный институт военной документации (Rijksinstituut voor oorlogsdocumentatie, RIOD), позже переименованный в Институт исследований войны, Холокоста и геноцида (Nederlands Instituut voor Oorlogsdocumentatie, NIOD). Люди из всех слоев общества приносили и передавали в дар Институту свои записные книжки, альбомы, тетради, вырванные откуда-то разрозненные страницы, выкопанные из земли картотечные карточки, неотправленные письма, черновики мемуаров, личные фотографии и заметки, нацарапанные на игрушечных деньгах «Монополии» и папиросной бумаге.