У одного из костров бродячий аэд вовсю потешал собравшийся народ. Глумился над ротозеями-троянцами, похабничал:
…жены ни одной между тем не найдя,
Приам сокрушался, стеная.
А жены, за стражами спящими бдя,
Бежали в лесок, мокрый после дождя,
Где их уже ждали данаи…
Воины ржали молодыми жеребцами, напрочь позабыв, у кого на самом деле увели жену и из-за чего все они собрались под этими стенами.
Одиссей присел на огрызок бревна. Перед глазами маячила тощая спина Ангела: бугры позвонков выпирали рыбьей хребтиной. Вернулся, никуда не делся. И даже песню новую состряпал – знает, что мужикам после боя по вкусу… Интересно, а где сейчас Протесилай? Даже самому себе рыжий боялся признаться: судьба воскресшего филакийца здесь ни при чем. Если хорошенько попросить (умолить?! пасть в ноги?! назвать прадедом?!) Ангела, то, может быть, удастся переслать весточку ей: приходи, пожалуйста… мне плохо без тебя, крепость, сова и олива! – приходи…
Аэд грянул завершающий припев, роскошно обыграв созвучие «Приам-приап». И под восторженные клики удалился, прихватив честно заработанную баранью ляжку. Как ни странно, никто из слушателей не пытался удержать его, требуя песен.
– Эй, Ангел! – Рыжий шагнул следом.
Аэд дернулся, словно от толчка в спину. Медленно повернулся: волчьей повадкой, всем телом. Никогда раньше Одиссей не видел Ангела испуганным. По-настоящему испуганным.
Как сейчас.
– Это ты мне? – неприятным голосом осведомился певец.
Очертания его колыхнулись, взялись туманом по краям… отвердели снова. Смешные дела: никакой бабочки на носу у Ангела нет, а все равно чудится – сидит. На самой переносице. Растопырила цветную слюду крылышек, затопила весь мир половодьем красок. Это как же устрашиться надо, чтобы весь мир в глазах – цветной, яркий, а некий Одиссей, сын Лаэрта, в тех же глазах – наоборот.
Черное с белым.
– Ты видишь рядом еще одного Ангела?
– А ты? Видишь?!
Аэд затравленно огляделся. Несколько человек повернули головы в их сторону. «Давай еще! Про баб!» – Красавчик-афинянин вдруг осекся. Мотнул головой, будто докучливую муху отгонял… снова вперился в Одиссея с певцом…
Когда Ангел кинулся бежать, рыжий не стал его останавливать.
Рядом, опираясь на копье, стоял Старик. Глаза Старика блестели зорко и с необычным для него интересом – как перед этим у самого Одиссея.
…Война для меня – в первую очередь люди. И во вторую – тоже. Не оружие, кони, деревья, башни города: люди. Остальное проходит краем, не привлекая внимания; не задевая души. Война вытаскивает наружу подлинное естество. Благородство или подлость, отвагу или трусость: умножая втрое. Вдесятеро. Естество, когда оно снаружи, дурно пахнет; особенно – подлинное. Да, люди. Наверное, потому сейчас вокруг меня полным-полно теней. Словно Одиссей, сын Лаэрта, в одиночестве стоит под тысячами, мириадами солнц, на смутной дороге. Знай я заранее…
А что толку?
Утро ворвалось в шатер криками чаек, ленивой, беззлобной руганью соседей по лагерю, отдаленным шумом прибоя. Говорите, конец перемирию?! Ждет поле брани, говорите?! – и нечего галдеть спозаранок: троянцы вон тоже не очень-то спешат за стены.
Десятый сон досматривают.
Если честно, воевать хотелось еще меньше, чем вылезать из-под нагретого за ночь одеяла. Детская греза: нет под одеялом войн-битв, бед-напастей, главное, носа наружу не казать. А уж из шатра соваться… Только где оно, милое детство? Сунулся. И первое, что увидел: добрых три, если не четыре эскадры отчаливают от берега. Последние остатки дремы мигом выдуло из головы: уходят! Кто допустил?!
И сразу, отчаянным ребячьим взвизгом: клятва! Моя клятва!
«…клянусь всем, что мне дорого: не позволить ахейцам уйти из-под стен Трои до конца! До самого конца, каким бы он ни был!..»
К счастью, Эврилох попался мне раньше, чем Диомед, в ставку которого я мчался – не разбирая дороги, полуголый, провожаемый сочувственными взглядами: небось хитроумие в башку треснуло!
– Радуйся, басилей! Ты куда?
Вцепился я в земляка, будто утопающий – в обломок мачты. Не отодрать. Сорванным дыханием, кровью сердца в ответ:
– …суда уходят! Люди уходят!..
– Ну?
– Что «ну»?! Бежим к Диомеду!
– Так это… – а он все моргает и пялится на меня искоса, как Персей на Горгону Медузу. – Их Диомед и отправил.
– Кого «их»?! Куда отправил?!
– Лигерона с мирмидонцами. Гульнуть вдоль побережья, союзничков троянских тряхнуть. Провиантом запасутся – и обратно. Мы-то скоро зубы на полку…
Приятель по детским играм рассказывал не торопясь. С расстановкой, со знанием дела, смакуя каждое слово. Вот кто был рожден воевать под Троей. Вот кому здесь нравилось. Нравились байки о подвигах, блеск меди и бронзы, грубые солдатские шутки. Нравилось удачное начало войны: ведь высадились, несмотря ни на что?! Ну, не взяли город с лету: еще лучше! Повоюем всласть – иначе как он, веселый Эврилох, убьет обещанную тысячу врагов и стяжает себе вечную славу? За один-то день замахаешься столько народу укладывать… А сейчас ему доставляло искреннее удовольствие просвещать своего басилея: ведь он, проворный Эврилох, уже все-все узнать успел – кто отплывает? куда? зачем?! – а друг-басилей, вишь, почивать изволят.
Вот и откроем ему заспанные глазки: не бегай, как угорелый, по лагерю! Сам с ума не сходи и народ не будоражь!
…Спасибо тебе, Эврилох Клисфенид, друг мой. Румяный, шумный жизнелюб, ты пировал на развалинах Трои, ты убил свою тысячу врагов – пусть будет тысяча, ты так этого хотел… Я хотел вернуться, а ты – убить. Ананка-Неотвратимость справедлива, воплощая мечты в жизнь: мы получили, чего желали. Вся Итака будет оплакивать тебя. Наверное, в твоей гибели есть и моя вина: прости, если можешь. Пей вволю кровь моей памяти, друг детства, пока есть время до рассвета…
– Эх, незадача! Я с ними просился, а меня к тебе, за разрешением! А ты спишь! А теперь – поздно!..
Он тараторил без умолку. А внутри меня угасал раскаленный горн вулкана. Еще плевался в небеса облаками пепла, еще шипели, вздымая клубы пара, сползающие в море остатки лавы (я никогда не видел извержения: откуда такая яркость?!) – но буйство огня уже шло на убыль. Ахейцы и не думают возвращаться домой. Просто малыш Лигерон весело отправляется грабить побережье.
Все в порядке.
Моя клятва остается в силе. Я не нарушил ее.
Отплывали мирмидонцы долго: то ли ветер боковой мешал, то ли на мель сесть боялись. Смотришь из-под руки в сторону Ройтейона – плывут. Вот-вот за мыс завернут, из глаз скроются.
Завернули.
А чуть погодя еще разок в ту сторону взгляд бросишь: снова они за мыс заворачивают! С третьего-четвертого раза шепотки по стану загуляли: знамение! Чудо! Вот только к худу, к добру ли?! Угрюмого, как ночь, Калханта достали вконец. Отмалчивался ясновидец. В конце концов, корабли скрылись за мысом окончательно, и народ вздохнул с неясным облегчением.
Рано вздохнули.
«Тревога! – запели с вала флейты дозорных. – Враг в поле!» И завертелось: рвут глотку глашатаи Диомеда, трубят рога, спешат к переправе через Скамандр колесницы и афинская пехота (уйдя в поход, мирмидонцы оголили почти весь южный фланг). А вот Диомедовых куретов не видать; гетайры тоже скучают. Бережет свое войско аргосец. И Одиссей побережет. Без нас управятся: троянцы не валом валят. Так, походя силу пробуют, а мы уж все пальцы в один кулак! Вон, Аякс Теламонид в поле бушует, не терпится Большому! – пускай отведет широкую душу.
Одиссей издалека видел богатырскую фигуру Аякса. Облаченный в сверкающий золотом доспех, наглухо закрытый щитом-исполином, поднять который не достало бы сил ни у кого, Большой походил на ожившую башню. Страшен, медлительно-неистов. Вдохновленные примером вождя, его бойцы тоже не ударили в грязь лицом. Троянцы дрогнули, попятились, – и тут из-за дальних холмов, с многоголосым воем и гиканьем, выплеснулась полноводная людская река.
Киконы, как потом скажет Калхант. Союзники Трои.
Другого он не скажет, пророк: откуда взялись?! Ведь не было там ни души!..
Дальше стало не до раздумий. Аяксовы саламинцы спешно отступали, сам Большой, воздев утыканный дротиками щит, прикрывал отход – но долго им не продержаться. Зудели флейты, разнося приказы, дружины пилоссцев и спартанцев двузубым копьем выдвигались на равнину – и, одолевая вал, протягивая руку на Итаку, где в нетерпеливом предчувствии трепетал его лук, Одиссей мельком оглянулся.
В залив входили корабли. Много кораблей. Неужели отъезд Лаэрта-Садовника «в деревню» пошел прахом, и могучий троянский флот все-таки ударил в тыл с моря? В следующий миг над передовой триаконтерой взвились две львицы на голубом: стяг микенского ванакта!
Хвала носатому!
Опустевшая утром стоянка мирмидонцев принимала суда, будто изжаждавшаяся пустыня – дождь. По сходням грохотали сотни пар ног: люди Агамемнона прямо от весел шли в бой.
С воды – в огонь.
– Бей по вождям! – взлетел над полем вечный клич Диомеда.
Значит, путь домой очень прост: надо бить по вождям.
– …Вы неправильно начинали. Дело не в силе. Дело не в мастерстве. Дело совсем в другом; в малом. Просто надо очень любить этот лук…
Роговой наконечник скользнул в ушко тетивы сам собой.
– …Очень любить эту стрелу…
…О да! Просто надо очень любить этот лук! Плавный, но мощный изгиб, тепло костяных накладок, отдающихся ласке пальцев, упругую силу тетивы, прямое древко стрелы с бронзовым жалом на конце – гладкое, любовно отполированное мастером, созданное, как птица, для полета! Надо всем сердцем любить своего врага, связанного с тобой шелковой нитью полета стрелы: ведь ты даришь ему наиценнейший дар – блаженную эвтаназию, легкую смерть! Враг, друг, любимый мой, ты даже не заметишь…
Они не замечали.
Спотыкались посреди боя. Валились наземь скошенной травой. Запоздало понимали: да, все… Счастливцы, им от рождения было дано: понимать. Один, другой, третий… лица проступали сквозь забрала шлемов: рыжий стрелок ясно видел эти лица – размазанные по бронзе, ставшей вдруг прозрачной. Кривые зеркала: рты распялены криком, мешки под глазами, желваки на скулах. Только глаз почему-то не было. Только глаз. Лицо всплывало из пучины шлема, а вместо взгляда так и оставалось – щель прорезей.
Острое, будто нож в печени, упоение пронизало рыжего. Светлое и губительное, как восход солнца в пустыне. Азарт охотника, который не оставлял места для любви – к луку ли, к стреле, к добыче…
К добыче?!
– Это твой лук. Его даже украсть нельзя – хозяин руку протянет…
– А что еще он может?!
– …А еще он может из хозяина раба сделать.
Рука с луком упала осенним листом. Выскользнула из пальцев, тщетно мечтая о полете, очередная стрела. И сразу, оказавшись ближе других, бородач-кикон в иссеченном панцире обернулся к рыжему – словно в спину его кто толкнул!
Верные свинопасы не оплошали. Брошенное копье отбили двумя щитами; но из орущего, звенящего месива уже выламывались другие, спеша к стрелку, отказавшемуся стрелять.
Одиссей очнулся.
Где-то далеко заливалось безумным смехом дитя его Номоса. Запрокидывались к небу края земли, гудя под сандалиями киконов: рыжий видел эту землю-чашу глазами бородача, чью шею навылет пронзила стрела, все-таки дорвавшись до вожделенной цели. Да, он стрелял: без радости, без любви, даже без азарта – на одной скуке, ледяной необходимости. Он стрелял, хохотало дитя, и в детском смехе Одиссею слышались отзвуки недавней одержимости убийством. Удержать этот смех в отдалении! не пустить в себя! – откуда-то рыжий знал, что этого делать нельзя, как нельзя было отвечать Ламии-упырихе в давней, почти забытой, едва ли не прошлой жизни. Стоит лишь ответить, впустить – и ты погиб, ты больше не принадлежишь себе, Ламия затопчет тебя ослиной ногой с медным копытом и выпьет всю кровь…
– Кажись, отбились…
Голос у плеча сорвал с глаз багровую пелену. Швырнул обратно в «здесь» и «сейчас» – Одиссей обнаружил, что стоит на чужой колеснице, впившись белыми пальцами в костяную накладку лука. Оба колчана были пусты, а впереди лежала вспаханная нива, выбросив наискось в небо пернатые ростки стрел.
Славные всходы.
– …Вы неправильно начинали. Дело не в силе. Дело не в мастерстве. Дело совсем в другом; в малом. Просто надо очень любить этот лук…
Бывалые свинопасы, косясь на неподвижного басилея, шли трудиться: раздевать убитых.
Собирать урожай.
Осиное гнездо, не лагерь. Но гневный голос Агамемнона слышен издалека: громом над жужжанием. «Порядок наводит», – дернул щекой Одиссей, пересекая площадь народных собраний.
– …За год! за год!! за целый год!!! Один несчастный городишко взять не смогли! Ров они выкопали – сатирам на смех! Вал они насыпали, труженики! Где добыча, я тебя спрашиваю?! Где жена моего брата?! Пока мы… в жестоких боях… все западное побережье… хвала богам – троянский флот как корова языком!..
От сердца малость отлегло. Знаем мы этих богов.
Знаем мы эту корову.
– А вы тут… что вы тут?! Диомед, я не с молокососа Пелида спрошу! Я с тебя, красавца, спрошу! Уже спрашиваю!..
Одиссей обогнул спешно устанавливаемый шатер микенского ванакта. И узрел Агамемнона во всей его красе и гневе. Синеглазый Диомед, грязный, как не знаю кто, торчал столбом напротив старшего Атрида: в двух шагах. Хмурился исподлобья, молчал. Но и взгляда не отводил.
Что еще больше распаляло праведный гнев носатого.
«Какой год? Что он городит?..» – мелькнуло в голове.
…Вру сам себе. Да понял я уже все, понял! Не умею понимать, а понял. Чего там! Быстрей мне шевелиться надо. Быстрей кипеть, быстрей булькать…
Мелькнуло – ушло. Но, видимо, у дураков мысли сходятся: один из соратников Диомеда (все вылетало, как звать: плечистый такой, белокурый!) не сдержался.
Шагнул вперед:
– Хоть ты и вождь вождей, Атрид, да только…
На плечо белокурому тяжко рушится Диомедова рука; разворачивает плечистого лицом к сыну Тидея-Нечестивца. Всего два слова, которых Одиссей не расслышал, и белокурый, гневно пыхтя, отходит. Агамемнон с презрением косится на обоих; делает вид, что ничего не случилось.
Суета ниже достоинства вождя вождей.
Жаль, не всем оказалось так легко заткнуть рот. К примеру, Аяксу-Большому. Вкусившему битвы и потому гордому по самое темечко. Этот на всех ванактов (да хоть и на самого Громовержца! – подумалось невпопад) чихал с присвистом!
– У тебя, дружище, видать, в пути голову напекло, – басит Большой. – Окунись в море, остынь! Попробуй-ка сам за…
Шевеля вывороченными губами, Аякс начинает загибать пальцы:
– …За четыре дня Трою взять! Ты их стены видел, Атрид?! И хватит заливать: в жестоких, понимаешь, боях! Небось островок вшивый по дороге разграбили…
– У меня голову напекло?! – обычно бледное, лицо Агамемнона наливается дурной кровью. – У меня?!!
Кажется, ванакта микенского сейчас хватит удар. Однако пока не хватает. Крепок носатый. Ишь выпрямился:
– Хоть и невместно ванакту Микен препираться с иными, кто ниже и родом, и честью, – все же взгляни, о Аякс меднолобый, на эти суда боевые, с коих сгружают и горы добычи на берег, и пленников толпы сгоняют! Глянь, прикуси свой язык, дерзновенный, не знающий истинной славы!
Вот это да! Вот это заговорил! Отродясь за носатым красноречия не водилось: где и награбил-то, по дороге?! Даже Аякс не полез сразу драться, как следовало ожидать, а подобрал отвисшую челюсть и послушно уставился в предложенном направлении. Трудно сказать по части всего остального, но насчет «гор добычи и толп пленников» ванакт ничуть не преувеличил! Под охраной микенцев на берегу уже сгрудилась не одна сотня испуганных рабов, а свободные от караула воины споро таскали из трюмов какие-то мешки, тюки, сундуки, пифосы…
– Вшивый островок, значит? – прищурился Агамемнон, крайне довольный произведенным впечатлением. – Четыре дня, значит?
И неслыханное дело: Аякс прикусил язык. Жаль, миг «истинной славы» всегда кто-нибудь да испортит: посреди общего замешательства, чесания в затылках и дерганья бород к Агамемнону подбежал один из его гвардейцев. Шепнул на ухо: так, мол, и так.
Старший Атрид слушал, и лицо его снова бледнело изломом мрамора.
– Кажется, я слегка погорячился, – наконец с неохотой произнес вождь вождей, соизволяя вновь заметить бессловесного Диомеда. – Вы тут, смотрю, тоже не совсем… не зря…
Истолковать смысл неожиданного поворота в речах ванакта Одиссей даже не пытался. Не его это дело: истолковывать. Его дело: видеть, откуда прибежал ретивый гвардеец, и тихонько уйти с площади…
Со стороны Идских предгорий идут люди.
Много людей.
Без оружия, без доспехов; зато обремененные тяжелой поклажей. Пленные. Следом, мыча, блея и взмекивая, пылят нескончаемые отары овец, стада коз и коров; круторогие быки – по бокам. Все это изобилие медленно, но верно приближается к ахейскому стану в сопровождении бдительной стражи. Сомнений нет: возвращаются мирмидонцы, долго и нудно отплывавшие с утра!
Рыжий прибавляет шагу. Вокруг – родина.
Вокруг – безумие.
Ближе, еще ближе. Порыв ветра относит в сторону облако пыли, поднятой множеством ног, и вот перед изумленным Одиссеем предстают усталые, закаленные в сражениях ветераны. Победа и добыча сопутствуют героям; на лицах мимо воли проступают улыбки.
– Радуйтесь, славные воины!
– Радуйся и ты, – с достоинством отвечает вислоусый игумен[29]. Говорить ему трудно: мешает свежий шрам на щеке.
– Долго добирались?
Вопрос родился сам. Из плеска волн далекого моря любви, из сухого шелеста песка скуки, из чуть слышного детского… смеха? плача? – не разобрать.
– Да с неделю тащимся. Обоз не котомка, за плечо не кинешь!
– Лигерон послал?
– Кто ж еще… Едва первый город с налета взяли – он и скомандуй: возвращайтесь. Мол, наши там без жратвы небось загибаются. Мы и пошли. Будто в спину кто толкал, торопил. Как тут у вас? С голодухи еще не мрете?!
– Живы пока. Вовремя вы…
Одиссей молча идет рядом со счастливыми мирмидонцами.
…Котел.
Огромный медный котел кипит на огне. Вот в него падает ахейский флот: куском парной говядины – на дно, на побережье Троады. Шумовкой снимается пена: уходит в небо дым погребальных костров, бредут прочь тени по смутной дороге. Чужая уверенная рука сыплет в пар и кипенье орду киконов – горсть соли в похлебку. Эй, повар, спохватись: лук забыл! Лук и жизнь, понимаешь, одно! Нашлась и связка ядреных луковиц: подходят к берегу эскадры Агамемнона. А это что за юркая рыбка норовит выпрыгнуть из варева? Суда малыша Лигерона? Вернуть!.. Ага, рыбка успела вцепиться зубами в другого малька – добро, и его туда же: пылит через горы отряд мирмидонцев, спешит, гонит стада, табуны, пленных. Опоздать в котел боится. Кипит, пузырится варево, само Время мясным наваром бурлит, исходит паром, утекает водой меж пальцев – на то и Кронов котел, чтоб временем истекать.
Много ли кипяточку осталось? Пока похлебка досуха не выкипит, пока дно не обнажится?!
Когда на закате из-за Ройтейона показались новые эскадры, сил удивляться уже ни у кого не осталось. Малыш Лигерон возвращался с добычей, в блеске воинской славы.
Народ вяло потянулся к берегу: глазеть на разгрузку.
И силы нашлись-таки. Не просто удивились. Ахнули взахлеб: с флагмана эскадры сошел бородатый герой в пурпуре и золоте. Багряные крылья плаща, самоцветы в розетках витой диадемы, вспышки перстней: топаз, агат, аметист… Так ребенок хвастается обновкой перед сверстниками и взрослыми.
– Дядя Одиссей!
А хватка у малыша еще крепче стала…
Огненная борода местами бита осторожной сединой. Кожа обветрилась, слегка шелушится. Первые борозды еще плохо заметных, особенно в сумерках, морщин. От уголков глаз разбегаются смешные трещинки… А сами глаза: прежние. Девичьи.
Звезды.
– Дядя Одиссей! Как вы тут? Трою взяли?! Нет?!! Как же это вы…
Действительно. Как же это мы?
Поставь любого из вождей, не считая Нестора, рядом с малышом – за старшего брата малыш любому сойдет.
– А я и Фивы взял (у них тут тоже Фивы есть!), и этот… как его? – В хрипловатом, взрослом голосе Лигерона звучит неприкрытая гордость. – А вы: частокол, и все? А я Фивы взял… Ты чего такой грустный, дядя Одиссей?! Это даже хорошо, что у вас не вышло: я хотел сам, да все опоздать боялся…
Искренность детской улыбки озарила бородатое лицо:
– Успел!
Этот день тянулся куском мокрой сыромяти.
Не день – вечность.
– Это не война, – сказал Калхант, утирая пот с лица.
– А что это? – спросил рыжий. Снятые с убитого копейщика поножи были впору, но с ремнями следовало повозиться. Распустить, переставить витые пряжки…
– Не знаю. Но это не война.
Прорицатель встал за спиной. С интересом глядел, как Одиссей, ободрав ноготь и выругавшись, ковыряет ножом язычок пряжки. Лучше б птичек разглядывал, болтун. Вон, микенский ванакт который раз его распекает прилюдно: почему не извещает заранее, откуда грянет беда?! Кто у нас пророк, в конце концов?! Меньше всего рыжему сейчас хотелось обсуждать с Калхантом: война, не война, и если нет, то как называется?! В душе бурлило, затихая после боя, новое ощущение. Алое, будто хлещущая из жил кровь; серебряное, словно ихор, хлещущий из жил.
Из одних и тех же жил: твоих.
Еще со вчерашней стычки с меонами рыжий остро чувствовал людское месиво – пузырями в котле. Каждый пузырь – Номос. Отдельный, самодостаточный: земля под ногами, небо над головой, отец с матерью, семья, друзья… боги, которым веришь!.. люди, которым веришь… не веришь? – что ж, твое дело, но изменит ли это хоть малую долю в тебе самом?.. Вряд ли. Одиссею мучительно не хватало слов, чтобы облечь чувства в ясный и яркий наряд, но это было именно так.
Котел на огне – кипящий Космос.
Пузыри на воде – люди-Номосы.
Вспухают (рождение?), мечутся (жизнь?!), сталкиваются со смыслом и без. Два пузыря слиплись в один: земля под ногами, небо над головой – в целое. Лопнули. Ушли жарким паром в никуда; студеной росой упали обратно – крошечной, не сознающей себя частью бывшего целого: друзья, которым веришь, боги, которым веришь… или не веришь. Скоро родиться на свет новому пузырю. Двум. Трем. Многим.
На наш век пузырей хватит.
«А если нет?» – оперся на тень-копье Старик.
– Это не война, – упрямо повторил ясновидец. И наклонился из-за плеча: близко-близко. Сверкнули совиные глаза – желтое на сером. Одиссей задохнулся: там, в глубине, кипел на огне котел-великан, и золотые искры сталкивались друг с дружкой.
– Ты ведь местный? – невпопад спросил рыжий, моргая.
– Да. Был. Пока не сбежал. Теперь я предатель.
– Ну и ладно. Ты вот лучше скажи мне: позавчера – кто был?
– Пафлагонцы.
…Память ты, моя память! Я пересыпаю их песком в горсти – пять дней ожившей сказки. Или шесть?.. Нет, все-таки пять. Самая лучшая в мире сказка: про войну. Не верите? – спросите любого мальчишку. Сказка, басня[30], детская возня в саду («А за меня ручной циклоп!..») – и глупо требовать разумных объяснений: откуда взяться циклопу и почему он ручной? Таковы правила детства: не разум бездействия, а увлечение игры. Мы играли в самую лучшую на свете сказку. В великую войну. Счастливые дети, мы даже перестали пороть дозорных за нерадивость. Убедились: будь ты Аргусом-тысячеглазом, тебе ни за что не отследить явление троянских союзников. Все чисто, из-за холмов – ни пылинки, и вдруг: как снег на голову. Какие-нибудь пафлагонцы на запряженных лошаками колесницах или толпа вопящих пращников со стороны Гигейского озера. Умом понимаешь, что это невозможно – хорошо вооруженное подкрепление не собрать за одну ночь, не успеть перебросить на помощь осажденному городу! – но разве дети делят сказку на «возможное» и «невозможное»?
Герои, мы играли взахлеб, ежедневно выигрывая битву за битвой.
Ведь настоящие герои выигрывают битвы, а не войны.
– Крепко дрались. Хорошо, малыш подоспел… опрокинул.
– У нас говорили…
Прорицатель закусил губу. Видно, вспомнил собственное: «Теперь я предатель». И твердо закончил:
– У нас говорили: «Упрямство лошака и упорство пафлагонца – одной породы». Ты прав: малыш подоспел вовремя. Его грудью не корми, дай повоевать…
Злая шутка, пророк. Впрочем, твое дело.
Пряжка наконец поддалась. Скрипнула, двинулась вдоль по ремню. Одиссей вздохнул с облегчением. Славные поножи, дорогие: с железными щитками в виде жутких рож. Очень страшно, если упавшему с земли смотреть.
Если сверху – не так.
– Ты хорошо стреляешь из лука, – сказал Калхант, часто-часто моргая. – Лучше всех. Наверное, лучше Тевкра Теламонида. Кто тебя учил?
Одиссей хотел ответить, но раздумал. Ясновидец, мастер вопросов, меньше всего нуждался в ответе. Просто дал понять: он видел, как рыжий бьет из лука, вскочив на чью-нибудь колесницу. Он видел, странноглазый Калхант, а больше – никто. Итакиец уже успел заметить: бьешься копьем – всем видно, рубишься мечом – всем ясно, камни мечешь – тоже…
Берешь в руки лук – отрезало.
Удивляются: стрелял? этот, рыжий? что, правда?!
– Ты хорошо стреляешь, – повторил Калхант. Он сегодня все время повторял: скажет и повторит. Не разговор, а чистое тебе эхо в горах. Будто думает о другом и, едва произнеся, забывает собственные слова. – Ты стреляешь, как дышишь. Как любишь. Кто тебя учил?
И почти сразу, быстрым шепотом:
– Не надо! Молчи… Я вижу. О да, я вижу!..
– Туда смотри, – Одиссей ткнул пальцем наискосок вверх. – Там птички летают. И видь себе, сколько влезет. А мне поножи надо чинить. Мои вчера совсем… а, чтоб тебя! Порезался из-за болтовни твоей дурацкой!..
– Помнишь, ты на меня кинулся? – спросил Калхант, обжигая дыханием затылок. – При первой нашей встрече?
– Да помню, помню… Твоя охрана еще котомку у меня сперла. И сандалии. На медной, между прочим, подошве.
Улыбка примерзла к сухим губам пророка.
Впиталась в каждую трещинку.
– Нет, ты иначе вспомни. Вот я еду, вот ты – невесть откуда, внезапно; потом – драка, и мои солдаты, в синяках, но гордые, удаляются. Ничего не напоминает?
– Ничего. Слушай, дай закончить! Тебе что, больше поговорить не с кем?!
– Не с кем. Ты и сам прекрасно знаешь: не с кем. Сплошные герои.
– А мы с тобой? Не герои?!
– Мы – нет. Я пророк-предатель. Ты – дурак.
Одиссей хотел было обидеться: шумно, напоказ. В ухо дать. Послать к Ехидне. Только – «Дурак! Дурак!..» – отдалось в сказанном Калхантом знакомой насмешкой. Как он только что шептал, ясновидец?
«Не надо! Молчи… Я вижу. О да, я вижу!..»
– Ходил к Патроклу, – продолжил Калхант, словно не замечая творившегося с рыжим. – Думал: он изгнанник, как я… не герой – спутник героя. Думал, поймет.
– Ну и как?
– Никак. Почти понял.
– Как мы почти взяли Трою?
– Ага. Вот и выходит, что народу тьма, а поговорить не с кем. Ты все-таки вспомни, ладно? Вот я еду, вот ты – внезапно…
…Вчера внезапно свалились меоны. Закидали камнями, до подхода основных сил вступили в резню с пилосскими дружинами; потом успели нырнуть в Трою, под защитой башенных лучников. Позавчера – пафлагонцы. Долина вскипела колесницами, чуть позже малыш опомнился: налетел, смял, опрокинул… Остатки пафлагонцев втянулись в город, отдав неистовому оборотню на откуп раненых и отставших.
Перед тем: ликийцы. Волчий вой, кривые ножи… один гад, раненый, укусил меня за ногу: сзади, под коленкой.
Перед ликийцами: варвары-кары.
И всякий раз мы, в синяках, но гордые очередной победой, возвращались в лагерь. Растаскивали добро из чужих котомок, обували сандалии на медной подошве, хорошие сандалии, удобные… и телегами возили бревна из лысеющих рощ – для погребальных костров.
Выигрывая битву за битвой.
Проигрывая войну.
Уходили дымом в лазурь сыновья Геракла, Истребителя Чудовищ. Внуки Персея-Горгоноубийцы и Беллерофонта, победителя Химеры. Племянники Тезея Афинского, потомки аргонавтов. Полубоги, боги на треть, на четверть, на восьмушку, на одну десятую…
Беда, говорят, пахнет дымом.
А победа?
Весь ужас был в другом: мне начинало нравиться так воевать. Быть лучником-невидимкой, пузырем среди пузырей, сильным среди слабых. Заставлять других лопаться и уходить паром в небеса, отчего чувство собственного бессмертия становилось остро-жгучим, вырываясь боевым кличем!.. Я – приношением! – кипел в Кроновом котле, а чужое серебро кипело в моей крови, выжигая алый, бренный рассвет.
Еще чуть-чуть, и я не смогу отказаться.
Пять дней я ни разу не вспоминал о жене. Даже ночью. О сыне. Папа, о тебе я не вспоминал тоже. Мама, прости меня; пожалуйста, брось сердиться. Дядя Алким – память ты, моя память!.. – ты единственный, кто поймет.
Не моя вина. Не моя война.
– Это не война, – сказал Калхант.
И ушел.
Одиссей не стал его останавливать. И догонять не стал.
Зачем, если он прав? – это не война.
А ночью случился дождь. Слепой. Да знаю, без вас знаю: это он днем слепой. Когда капли и солнце с ясного неба. А ночью? Когда капли – и звезды: влажные, страстные?! Месяц на боку?! – Вот я и говорю: слепой.
Нечего придираться.
Лежу я в шатре. Слепой. Темнотища, ни звезд, ни месяца, один шелест по ткани, только я все равно их вижу: всех. Вместе. И отдельно: зеленую, яркую, над Идой. У меня на Итаке ее сестричка болталась, за утесы падала. Помню. Помню…
Помню, медной вас наковальней!
Вру я, если честно. Забываю. Сжался мой Номос в горошину: хоть внутри, хоть снаружи. Было море без берегов, стала вода в котелке. Был целый мир в медном панцире, стал крутой кипяток. Лежит великое войско в Троаде – слепое. При красном солнышке, при желтом месяце. Валяется лепешкой в пыли дорожной, а его (ее?!) с краев подгрызают. Изо дня в день. Кому не лень, да не лень-то много кому. Народу валом: с востока подойдут, с запада, с юга-севера – а лепешка одна. Что бедной-обгрызенной делать? Как спасаться?!
Не иначе, самой зубы отрастить.
Я представил себе эту красоту: ужаснулся. Скачет в пыли чудо-лепешка – грязь броневой коростой налипла, не подступишься, пасть клацает, слюна течет… Люди врассыпную. А лепешка за ними: к-куда?! загрызу!
Вот и лежи, думай: как из толпы героев зубастую лепешку сделать? С чего начать? С кого?!
Лежу.
Думаю.
– …Стой! – снаружи. Задушенно так, чтоб лагерь не всполошить. – Стой, кому говорю! Клеад, держи заразу!
И шипящим всхлипом:
– Моя не зараз! Моя не держи!
– Твоя?! Клеад, веревку!
– Моя к хитромудрыя Диссей! В-ва!.. Не бить моя в ухо!..
Привстал я на локте:
– Что у вас там?!