Грустно, пустынно. Клонишься, бушуешь, шумишь – напрасно, ветры уносятся вдаль, а ты врос, застыл. Отражения солнечных разводов, преломляясь сквозь сетчатку глаз, клубятся и спариваются, плавно скользя по поверхности роговицы и, не найдя ни пристанища, ни покоя, страдают, но как-то тихо и красиво. Неудержимое желание побуждает их выходить за рамки собственных орбит и смешиваться, порождая обилие цветовых гамм – они дрожат, расплываются, наезжают друг на друга, производя тем самым очередные всплески буйства красок. Лёгкий пурпур со сдерживающим его порыв робким налётом белёсой скромности; благоухающая желтизна, разливающаяся каплями цветения; терпкая зелень, лишь миг скользящая в воображении, потом неведомо куда исчезающая, но через несколько мгновений вновь рождающаяся желанными дуновениями колышущихся трав; заволакивающая синь, такая притягательная, но веющая холодом и потому опасная – если погрузиться в пучину, тщеславие её переливов не выпустит тебя из своего плена и гнетущий, тоскующий, останешься ты вечно среди сдержанных течений её струй, она будет играть тобой, иногда обнадёживать, но тщетны все надежды – лишь однотонный смех будет раздаваться во всех концах её безбрежности; чистая и безгрешная белизна проявляется редко, но проявившись, заполняет собой всю Вселенную, принося тишину и умиротворение – хочется раствориться в ней полностью, слиться всеми частями своего существа и безмолвно, вечно блаженствовать; пугающее же отчаяние черноты не проявляется в этом калейдоскопе явно, но нельзя думать, что его нет вовсе; нет, оно незримо присутствует во всех цветовых инкарнациях и едва-едва дуновение его безумия угадывается в мельчайших частицах фоновой завесы, более того, чернота – господствующий цвет, выражение бескрайности, именно она управляет движением образов и, являясь вместилищем всех цветовых проявлений, порождает их, в зависимости от своего желания и благосклонности, сама же оставаясь незримой и неосязаемой. И налетевший ураган смешивает радости, стирает вдохновения, развеивает надежды, принося печаль и беспросветность, ибо он и является проявлением той истины мира, что всесильна и непредсказуема. И обрываются звуки, и редкие листья, кружась перед падением, рождают равнодушие. Мелькающие в лихорадочном беге ноги молодого скакуна несутся к неизвестности и всадник с развевающимися волосами и обнажённой грудью хохочет, раскинув по ветру руки, его конь пенится рыхлыми клубами влаги и, горячая, она срывается в песок. Солнце опускается размеренно, величественно, травы жухнут, цветы вянут, а птицы умолкают. Смотри, на тигровых холмах зажигаются костры – робкие точки бушующей стихии огня, погода безветренна, и дым, не клонясь и не извиваясь, устремляется вверх, где достигает неба. Тысячи невидимых глаз, бесцветных и крохотных, наблюдают за ними отовсюду: из-под камней, из-за деревьев, сквозь облака и сквозь землю. Они стояли на краю, может долго, может нет, но сама госпожа Вечность задела, должно быть, своим крылом тот промежуток времени; но всё прошло, и они, оттолкнувшись от скал, полетели вниз. Ветер яростно бьётся о камни, свёртываясь в завихрения и смерчи, время всё так же продолжает отмерять единицы своего существования, небо темнеет и наливается скорбью. Леса качаются, шуршат, но вдруг застывают, давая слово безмолвию. Оно приходит скромно, незаметно и тихо замирает в воздухе гулкой пустотой. Пустота величественна: она развёртывается перед взором непостижимой бесконечностью, наполняя пытливые глаза колючим ужасом и сжимая плоть могучими тисками холода. Странный звук рождается где-то в глубине земли и, нарастая, усиливается, распространяясь повсюду волнами беспокойства. Нет, это не отголоски далёких вулканов, извергающихся клокочущей лавой. И не отзвуки морских тайфунов, будоражащих море громадными валами. Это не эхо кровавой битвы, нет. То мертвецы стонут в своих могилах. Мертвецам холодно, сыро и страшно. Они рвутся наружу и, вибрируя гортанью, плачут…
– Кипит… чайник-то, – глухими и плотными перекатами отдалённого грома донеслись до него слова старика.
Андрей встрепенулся, вскочил с табурета и двумя резкими движениями завернул газовые вентили. Крышка обшарпанного, помятого чайника, нервно дребезжавшая под напором пара, дёрнулась в последний раз и застыла. Смолкло бульканье и в кастрюле. Андрей поймал на себе взгляд старика: с лёгкой улыбкой кривого морщинистого рта тот глядел на него насмешливо. Из носа его, дрожа и извиваясь, вырывались две струи табачного дыма. Глаза были прищурены и хитры. «Мразь старая!» – подумал Андрей. Он наклонил кастрюлю и дымящаяся жидкость супа, хлюпая, перелилась в тарелку.
– Жарковато что-то сегодня, – подал голос старик.
– Да, жарко, – отозвался Андрей, нарезая хлеб.
– Вроде бы и лето к концу уже идёт, а смотри-ка ты, всё жара не спадает, – продолжал Егор Матвеевич.
– Потепление климата… – буркнул Андрей.
– Что?
– Климат теплеет. Погода на Земле изменяется.
– А, да. Слышал, слышал. Это из-за солнечной активности.
– Угу.
– Солнце – оно совсем не такое безобидное, как кажется. Там огромное количество химических элементов. Термоядерная реакция. А сейчас, должно быть, усиление её.
Андрей молчал. Старик почесал грудь и затянулся папиросой.
– Вот раньше на Земле ледник был, – выдохнул он дым. – Льдом всё покрыто было. Динозавры, кстати, в тот период вымерли. Значит, что получается? Получается, что термоядерная реакция на Солнце тогда недостаточной для обогрева Земли была. Так ведь?
– Да, наверное, – нехотя отозвался Андрей.
– Эх, интересно всё ж таки мир устроен! – покачал головой Егор. – Это ведь подумать только – как всё выверено, как всё правильно рассчитано. В центре – Солнце, вокруг него планеты вертятся. И не сталкивается, не врезаются. Удивительно.
Старик замолчал и погрузился в раздумья. Морщинистый лоб его кривого лица оперся о чёрную ладонь. Рваный тапочек покачивался на ноге. В руке дымилась сигарета. Он был серьёзен.
Андрей налил себе чай – бледноватый, сцеженный, но всё ещё годный для питья.
Старик вдруг очнулся.
– Налей-ка мне, Андрюш, стаканчик, а? – попросил он, забывая о своей скромности и переходя на привычные собутыльно-дружеские отношения. – Пил вроде только что, да чего-то ещё хочется.
– Пожалуйста, – отозвался Андрей, принимая его стакан.
Получив его обратно, Егор шумно отхлебнул, прополоскал чаем во рту и, тяжело двинув кадыком, сглотнул. Андрей старался смотреть на пол. Вон кучка сора, вон две горошины валяются, а вон таракан ползёт… Вторым глотком старик осушил стакан до дна и тяжело поднялся, вытирая ладонью выступивший на лбу пот.
– Пойду-ка, прилягу, – бормотнул он.
Андрей какое-то время сидел без движений, смотря в окно, на безоблачный кусок голубого неба. Световые полосы на полу заметно изменили наклон: день неумолимо отмерял свой ход. Солнце сияло почти над самым домом.
Солнце, люди – мерзкая обстановка. Город – он тоже разумный. Кажется – дома, улицы, деревья, машины – безжизненно, нет, здесь своя логика, своё существование. Он питается энергией. Высасывает, опустошает, а вроде солнце, вроде весело. Шумы, запахи – тоже воздействие. Он рождает в мозгу химер, ходишь, смотришь, думаешь – он такой и есть, нет, это не так, он другой – ужасный, смрадный. Идут люди, люди как люди, сами по себе – обман! Они его слуги, они против тебя. Они заглядывают в глаза, взгляды их страшны, блестят, и нет сил сдержаться, хочется сомкнуть веки, не видеть. Бороться – бесполезно, душа скомкана, жилки вздрагивают, не выдерживаешь накала. И гнёт, снова гнёт, сплошной гнёт. На мир можно смотреть только из окна. Похоже на кинофильм, будто не по-настоящему. Самому же пересекать этот экран – приходится, но как не хочется! Потому что сюжет непредсказуем, в любой момент возможен срыв. Тишина, покой – вот истинная стихия. Но нельзя, невозможно. Кони скачут, упадёшь – затопчут. Завихрения, смерчи – пустыня, вот кружится перекати-поле, вот струйка песка скользит по склону, холмы, холмы. Ночью – звёзды, если лежать на спине – они пролетают сквозь тело, остаются позади. Под пальцами крошатся скалы, кажется – то пальцы сильны, нет – то скалы стары, им миллионы лет, они рушатся. Камни и зелень – как будто привычно, но вдуматься – несоответствие. И звон, он такой гнетущий, тяжелый. Переливается, как время. А чтобы бежать, надо высоко поднимать ноги. Змеи спрятались и ждут – не давай им повод. Лети, лети, мотылёк, я оборвал тебе ножки, но крылья оставил, ты сможешь улететь. Они ходят и гниют, рычат, поворачивая морды, вопят и бьются о землю. Они прокляты.
– Андрюш, ты почему такой грустный? А? Чего молчишь?
– Разве грустный?
– Разве нет? Потухший, глаза печальные.
– Это маскировка. На самом деле я весел.
– Ты какой-то не такой в последнее время. Хмуришься, сердишься. Что с тобой происходит?
– Сам не знаю. Удивляешься порой даже: вроде всё по-прежнему, всё по-старому, день за днём, а вот ритм, ход этой жизни уже не чувствуется. Пустота какая-то, вязкость. Несёт куда-то, несёт и даже страшно делается.
– Ты просто устал. Тебе надо отдохнуть.
– При чём здесь это? Тут что-то всё иначе, глубиннее.
– Не знаю, не знаю… Мне тяжело тебя понять. Мне самой часто бывает невыносимо трудно. И даже тебе не о всём хочется рассказывать. Но жить как-то надо. Не ложиться же да умирать.
– А почему бы нет? Лечь и тихо умереть…
– Ну, сейчас ты неискренен. Ты никогда не сможешь просто так уйти.
– Почему это?
– Почему? Прости меня, конечно, но ты слишком слаб для этого.
– А может быть слишком силён?
– Да нет, не думаю. Как бы ты не относился к своей жизни, вряд ли ты сможешь от неё отказаться. Она не выдающаяся, скромная, но зато по-хорошему размеренная, спокойная. И менять её на что-то бурное, лихорадочное, тем более на смерть ты никогда не решишься. Ты её пленник.
– Да, ты права. Всё действительно так. Лишь гниение, постоянное гниение, больше ничего. Жизнь страшна, смерть ужасна – это невыносимо.
– Но у тебя есть я. Я люблю тебя. Я всегда с тобой, я поддержу тебя.
– Поддержишь… Ах, если бы это действительно было так.
Дверь с протяжным тихим скрипом отворилась и крохотное детское личико робко просунулось в проём. Несколько секунд девочка озабоченно рассматривала убогий интерьер комнаты, а потом, переборов страх, распахнула дверь пошире и, сделав несколько шагов, остановилась возле кровати. Андрей подмигнул ей.
– Как дела? – спросил он.
Девочка молчала, лишь засунув два пальчика в рот, осторожно рассматривала Андрея.
– Ну, ты что такая невесёлая? – приподнялся он.
В дверном проёме появилась Елена. Соседка. У неё с дочерью самая большая комната. Относительно большая – по сравнению с его и стариковской.
– Вот ты где, – с упрёком покачала она головой. – Ну-ка, иди сюда, не мешай дяде.
– А она мне не мешает, – заступился за девочку Андрей.
– Она всем мешает, – продолжала журить дочку Елена.
Она присела на корточки, вытащила у дочки изо рта пальцы и вытерла ей лицо подолом халата. Показались её ноги, стройные, загорелые. У Андрея слабо, но явно засосало под ложечкой.
– Посидите со мной немного, – попросил он вдруг у Елены.
Она немного удивлённо, но больше озорно стрельнула глазами и снова отвлеклась на дочку. Девочка была приведена в порядок наконец, Лена легонько подтолкнула её к выходу и произнесла полушёпотом:
– Иди в комнату, поиграй там во что-нибудь. Я сейчас приду.
Девочка покорно зашагала к себе. Елена, едва дочка вышла, закрыла за ней дверь. Это движение вызвало в Андрее новую волну тепла. Девушка изящно, слегка игриво развернулась и элегантно присела на стул. В глазах её, широко открытых, внимательных, заструилось что-то туманное, томное. Андрей немного замешкался.
– А почему мы друг друга на «вы» называем? – начал наконец он.
– Не знаю, – очаровательно улыбнулась она.
– Так может на «ты» перейдём?
– Перейдём, – весело кивнула Лена и локоны русых волос, взмыв на мгновение, пустили короткую, но выразительную волну.
– Хорошая у тебя дочка, – сказал Андрей.
– Ой, намучилась я с ней! – отмахнулась Лена. – Совсем покоя не даёт. Заботы, одни заботы.
– Ну это, надо думать, приятные заботы.
– Да как сказать. Вообще-то да, приятные. Родная дочка всё ж таки.
Наступила пауза. Оба кротко и застенчиво улыбались.
– А ты в отпуске что ли? – подала голос Лена.
– Ага.
– То-то я гляжу – всё дома да дома. Долго отдыхать ещё?
– Двенадцать дней.
– Ну, ещё достаточно.
– Достаточно, только делать нечего. Думаешь, уж на работу, что ли, быстрей. Там занят постоянно чем-то, не так, вроде, скучно. А тут с тоски умираешь просто.
– Ой, со мной тоже такое часто бывает. Иногда грусть такая нападёт… Кто-нибудь уж пришёл бы что ли – так и нейдёт никто. Расстроишься из-за чего-то, всё из рук просто валится. Тяжёлая жизнь, одинокая… – и она пристально взглянула на Андрея, губы её были приоткрыты, щёки пунцовы.
Он не отвёл глаз, и этот момент оказался вдруг необычайно долог. Глаза Елены были обволакивающи, многозначны, и Андрею показалось, что в них заструилось что-то милостивое, разрешающее. Импульс был настолько силён, что он не выдержал. Вытянувшись вперёд, схватил Лену за руки, притянул её к себе. Нечто изумлённое отражалось в её взгляде, но и любопытствующее, она не сопротивлялась. Попка её оторвалась от стула и тот легонько стукнулся двумя ножками об пол. Андрей, став вдруг стремительным и резким, повалил Лену на кровать и подмял её под себя.
– Ты чего? – прошептала она, но так безвольно, что шёпот этот распалил его ещё больше.
Он обхватил её грудь и, чувствуя под пальцами упругое сочное мясо, глухо застонал. Губы его приблизились к её лицу и впились в маленький разрез рта. Ленины губы дрогнули, показалось – сопротивляются, но в следующий момент раскрылись – она отвечала взаимностью. Андрей дрожал и извивался. Его рука спустилась по её телу и, задрав подол, обхватила гладкую и прохладную ляжку. Член, ощущая близость женского тела, был огромен и напряжён. Лена просунула под Андрея руку и дотронулась ею до этого маленького нахала…
– Света! – позвала она дочку. – Ну-ка, иди сюда. Смотри-ка ты, убежала, ищу её повсюду.
Света повернулась и зашагала к маме. Та взяла её на руки,
– Извините, – сказала Елена, закрывая за собой дверь.
– Ничего, – прошептал он одними губами.
По телевизору шёл фильм. Экран светился, он сидел сбоку, под углом. Ноги поджаты, голова прислонилась к стене; а фильм странный. Вот они разговаривают. Кажется, что разговаривают – не слышно, не ясно. А потом небо. Оно затягивается свинцовыми облаками, лишь вдали, над горами узкая полоска голубизны. Животные, мчатся по лесу, деревья мелькают, задыхаешься. Где-то на другом берегу угадывалась женщина, но лишь угадывалась – быть может то был призрак. Там стояла беседка, в кустах, а она сидела боком, боком вроде. Она за кем-то наблюдала, кто-то наблюдал за ней. Озеро покрывалось рябью и точками моросящего дождя. Проскользнула лодка – пустая, белая – она уплыла в сторону. А женщины больше не было. А вот опять они. Лица печальны, скорбны даже. Говорят. И слышно, а о чём – не ясно. Как в том кинотеатре: зал был пуст почти, а впереди сидела старуха – она бормотала и смеялась. Потом плакала. Люди уходили, она плакала – пьяная. Не хватало её смерти. Все ушли, а она так и осталась живой – неправильно, некрасиво, надо бы, чтоб умерла. Ночь заманчива, но я не люблю ночь. Дома страшные, тёмные, улицы долгие, а воздух дрожит. Небо бездонное, закрыть глаза – и прыгнуть; не люблю всё-таки. Этот хруст, это вздрагивание. Момент редок, но не настолько, чтобы не уловить; весь мир тогда, весь мир наверное, хотя мир ли? для мира много… не чужой мир, должно быть, а свой… он всплывёт, не изнутри, а снаружи, именно снаружи, пугающе – но так, проносится, вихрем, резво – и всё, покой, безмолвие… но как страшна эта секунда – лишь мгновение, а всё сразу в тебе; порой не успеваешь понять, а поняв… Поняв, молчишь, таишься. Это же всё мертво, без воздуха, если ударишь посильнее – рассыплется. Миф, блеф, тлен… Этого вообще не должно было быть, как может быть это – такое правильное, гармоничное, плавное, нет. Пропасти не спрячешь, пусть кажется, что всё застывшее, но прислушавшись – движется, шуршит, разлагается. Тут же обновляется, но ведь это движение, динамика, не статичность. Настоящего нет. Оно неуловимо. Оно тут же становится прошлым. Настоящего нет, но как же может быть всё это?.. И его нет, нет его, тлен, беги, дотронься, вспори эту ткань, это же ткань, покрывало, не истина. Клубится, нагнетается, вот-вот распад, но как-то всё же минуется, рассасывается, опять пустота, опять равнодушие. И они опять. Молчат. Или говорят? Мысленно, мысленно… Дует ветер, несильно, приятно, голову вправо – дзинь, голову влево – дзинь, тихий, робкий танец: цветы вянут, бабочки скрылись, один в отрешённости – что может быть лучше, быть лучше, быть лучше…
– Не-е-е-е-т – завопил он и сполз на пол. Рот скалился, глаза сверкали. – Не-е-ет, не может быть! Мне не может быть так хорошо. Химера! Это химера! Она снова здесь, в мозгу. Она тихо подкралась и высасывает меня по капле! Нет!
Они разлетались, эти тени. Он полз и смеялся. Он думал, что ему помешает, но помешать уже нельзя, план разгадан. Слепота исчезла, да здравствует свет!
Андрей дотянулся до кнопки и, нервно надавив её, застыл.
Телевизор потух. Окружающая обстановка, как и всегда, демонстрировала своё благополучие и убаюкивала конкретностью. Потоки тёплого воздуха лёгкими струями проникали в открытую форточку и колыхали занавески. Солнце уже не светило в окна, но оно было где-то здесь, за домами, спрятавшееся, но явное. Равнодушная тишина царила в квартире.
«Она пришла и принесла с собою радость.
– Я и есть радость, я и есть счастье, – говорила она.
– Откуда мы знаем, – возражали они. – Быть может ты лжёшь.
Она смеялась, звонко, весело, её смех разносился по земле, каким-то ветром, каким-то дыханием, он задевал своим жаром всех.
– Я величайшая из великих, – шептала она. – Я мудрейшая из мудрых. Я могущественнейшая их могущественных. Я безумнейшая из безумных. Полюби меня.
И хищные звери склонялись в раболепном поклоне – они боялись её. Океаны смирялись, становились кроткими и ласковыми – она улыбалась им. Сама Природа застывала в почтении и восхищении пред её красотой.
– Я – та, кого вы ждали веками. Тьма ушла, лишь свет, чистый, лучезарный свет будет отныне являться сущностью мира. Радуйтесь, ведь теперь я с вами до скончания сущего.
Пурпурные грёзы любви рождала она в их пустынных душах. Время изменилось, раньше оно было плоским и жёстким, теперь же стало мягким, извилистым и нежным. Она играла им, как ребёнком, и как чудно то было, как неведомо доныне. Хрустальные струи живительной влаги били из-под земли, их брызги оседали на пыльных лицах, пыль омывалась, она текла мутной грязью, но опав, растворялась, и лица их были красивы и веселы. Опьянённые, они кувыркались в траве, кричали, смеялись и плакали – но от счастья, от счастья.
– Я превращу этот мир в прекрасное, – говорила она. – В простое, ненавязчивое благоухание, лишь благоухание, больше ничего, ничего больше.
– Да! Да! – кричали они и никто не видел, как цвет её сущности постепенно и незаметно менял своё естество, дыхание её становилось прохладней, блеск – хоть и ярче, но каким-то слепящим делался он неминуемо; коварство, лишь хитрое коварство являла она теперь собой. Но было поздно…»
В голове происходила болезненная пульсация, плавный зуд пробегал по коже: хотелось вытянуться во всю длину, а потом сжаться. Андрей сложил руки на животе и тупо рассматривал рисунок на обоях. В квартире было тихо. Лишь изредка в комнате старика раздавались вялые скрипучие звуки шагов – он расхаживал из одного угла в другой. Из комнаты Елены не доносилось ни звука – это было странно, быть может они с дочерью ушли куда-то. Тишина была здесь редкой гостью. Обычно главным источником шума была Елена: она то кричала на дочь, то включала на полную громкость магнитофон. Нередко захаживали к ней гости – попойки были шумные и долгие. К старику собутыльники приходили реже, да и вели они себя скромнее. Как то раз, правда, Андрей отнимал у одного мужичонки нож – тот грозился зарезать им Егора. Минуты же покоя, как сейчас, вырывались из общей какафонии редкими и неожиданными проблесками. Глаза Андрея непроизвольно смыкались, сознание выворачивалось наизнанку, казалось двойственным – реальным и потусторонним. Двойственность была явной и завораживающей.
Вселенная бесконечна… Бесконечна Вселенная. Чудно, странно. Звуки, слова – дрожат, исчезают, а смысл? Вот она, вот – бескрайняя, великая. Чёрная капля мысли. Отчаяние… Трепещет, пульсирует, разрастается, рождает сонмы вибраций, это стоны; жжёт, давит, разрывает – чёрная пустота, чёрная. А сознание крохотно. Мировое естество, о-о-о, его напор страшен, плотина рушится, а душа сминается. Бог ты мой – Вселенная бесконечна! Никогда никому не достать её предела, нет его. Лишь пустота, лишь вакуум, снизу, сверху – во все концы. А вот капли – звёзды, планеты – их множество, они маленькие, но бесчисленные. Она была всегда, она всегда будет. Она вечна… Рефлексируешь, осознаёшь – надо ли. Пробуждения, желания – тщетно, она бесконечна. Пылинка, пылинка, пылинка – фу, где ты? Они опять струятся. Почему так – чернота и эти нити. Они серебряны, светлы. Заплетаются, легко колеблясь. А потом вспышки – одна, другая, третья… Летишь, они под тобой – яркие, красивые. Нити ближе, ближе. Плен – но нет, просачиваются, бесчувственны. Вдали, едва заметны. Дрожат… И серпом – по чёрной жниве. Жах – и рвётся, и молния. Жах – и ещё. Жах, жах, жах… Раздвинуть, оторвать – свет, но бесконечен. Опять? Струится, обволакивает. Серпом. Полоса, чёрная. Алчная, разливается. Сверху вниз – крест.
Края колышатся. Ветер? Пальцами в вязкость. Чернота, желанная. И всё – вот она. Застывшая, аморфная – э-ге-ге-ге-э-э-э – ничего, ничего. Уж лучше так, уж лучше она. Но бесконечная, бескрайняя!? Бессмысленно, тщетно. Она здесь.
Он очень долго пытался заснуть. Ворочался, вздыхал. Необычайная слабость гнездилась внутри. Отчего-то было жалко себя. Чёрная, беспросветная ночь царила за окнами. Лишь отблески фонарей отражались на шторах мутно-белёсыми разводами. Изредка эту тишину разрывали одинокие звуки шагов – запоздалые прохожие торопились домой. Гнетущая обыденность мрачно и величественно возвышалась над миром.
…а ведь когда-то я умру… Пройдут года, десятилетия – и из молодого человека я превращусь в человека пожилого. Потом стану стариком, и вот, в какой-то момент, в одну из быстротечных секунд, такую же, как и все остальные, которая обязательно случится, от которой не убежишь, я вдруг перестану существовать… Года, десятилетия, столетия всё так же будут отмерять собой историю, всё так же будут жить на Земле люди, будут происходить события, будет появляться что-то новое, невиданное и неведанное, но я ничего этого не увижу, меня просто не будет… Боже мой, как же это возможно, что я уже никогда не буду? Неужели это действительно произойдёт? Никогда, никогда не появлюсь я больше на свет, не смогу видеть, не смогу слышать, говорить, ходить, чувствовать. И так всю бесконечность… Бесконечно будет продолжать существовать Вселенная, бесконечно будут появляться в ней новые миры, новые создания, но я, я уже никогда за всю эту бесконечность не буду жить… Да мыслимо ли это, чтобы я, такой живой, реальный, естественный перестал бы вдруг быть? Мыслимо ли это, что я никогда уже не смогу ощутить сам себя, своё собственное «я», не смогу почувствовать себя попросту живущим? Никогда?! Ни-ког-да?!
Тьма холодна. Уколами, касаниями – боль. Что в чём? Если вспороть мясо – тьма? А если тьму – мясо? Молнии! Это молнии! Яркие, жгучие. Не мимолётны, долги. Живут и выжигают, живут и выжигают. Оно пылает, дымится – нутро. Сжатие – и словно взрыв. Нет, нет, нет… Тихо, медленно, плавно. Боль, да, но не смертельная. Смертельная – впереди. А эта – нежная, ласковая… Планета Земля. Голубая, чуть-чуть белёсая. Парит в бескрайности, затуманенная, нечёткая. Благоухает, это тишина, это спокойствие. Безмятежность и тихая радость. О-о-о-о… Волны, судороги. Отчаяние – лишь слово, а суть, суть… Почему не плавится мозг? Он должен плавиться, он должен течь из ушей, зелёный, с желтоватыми крапинками. Ногтями – по гладкой коже. Рисунок, что-то из детства. Застывает, сохнет, трескается. Мозг, мозг. Почему я боюсь смерти? Я ненавижу мир, ненавижу людей. Да? Неужели да? Я хочу этого. Чистым сознанием парить в пустоте. Без людей, без природы. Без мира – нет? Не выдержит? Пустота не выдержит?! Ха-ха, она не выдержит! Лопнет! Оно кружится, оно танцует. Это где-то там, если постучать долотом – то можно, можно. Белое, всегда хотелось белого. Слиться, ослепнуть. И ждать, ждать, ждать. Зная, что ничего не будет. Лишь ты, лишь белое. Счастье.
Андрей вскочил о постели, лихорадочно натянул штаны и метнулся на кухню в надежде обнаружить там стариковские сигареты. Они оказались здесь – пачка лежала на холодильнике, Андрей облегчённо, почти облегчённо, вздохнул и нервно схватил её. Коробок спичек был тут же, пошатываясь, он открыл форточку, уселся на табурет и закурил. Густой дым заполнил рот и просочился в нос. Он закашлялся, но удовлетворённо – сейчас, сейчас никотин дойдёт до мозга. Андрей вдруг заплакал: слёзы брызнули непроизвольно, горькие, крупные. Они ручейками побежали по щекам – всхлипывая, он вытирал их кулаками, но словно что-то прорвало – рыдания становились всё горестней, слёзы текли всё обильней… Ему всё же полегчало. Гнетущая тяжесть спала, да и сигареты, которые он курил одну за другой без счёта сделали своё дело – желанное отупение пришло. Мысли смешались, размножившись на сонм незначительных и проявлявших своё существование лишь фрагментарно частиц, сознание замутилось и отчаяние улетучилось, недалеко наверное, но всё же.
Он поставил на плиту чайник. Подперев ладонями голову, смотрел на голубое пламя конфорки и гнетущая пустота – а может то было что-то иное? – вращаясь, клокотала в груди. Такая тоскливая, такая заунывная – будто что-то вязкое, тягучее изливалось из её вместилища и, журча, текло по жилам, погружая его в цепкий магический транс. Чайник вскипел и Андрей, заварив чай, долго пил его, уставившись опухшими глазами в пустоту. Изредка он поглядывал в окно: кромешная тьма, объяв собою всю землю, заставляла человеческие существа прятаться по норам, а сама, шумя всплесками восторга, бушевала в своей упоённой и безмолвной отрешённости. Допив чай и проглотив с последними глотками несколько таблеток снотворного, Андрей выключил на кухне свет, прошёл в свою комнату, где, всё ещё взволнованный и переполненный мыслями, забрался под одеяло, мечтая лишь об одном – побыстрее заснуть.
Последовательность действий уныла и однообразна. Скука, лень – усердие сжалось в комок и чувства затуплены. Им случается бывать оголёнными, и всплеск эмоций – он хорош как акт, как намерение, но и болезнен и оставляет ссадины. Хочется раздвинуть вязкость и вывалиться из набухшей почки – лишь падение за этим, но оно же и полёт, возможно долог он. И ясность движений тоже: и в ладонях сила, и в плечах твёрдость, и в ногах упругость. А мозг – он блаженствует от рабочего напряжения, он пульсирует решениями и позывами. Где же ты, вечная незыблемость, что движет механизм причинности? Может не ушла ещё…
«Сегодня Серёже десять лет, одиннадцать месяцев и два дня, – говорит жена. – Он совсем уже взрослый. Я так и вижу: он подходит ко мне, целует в щёку и бежит в школу – его уже ждут товарищи. А я смотрю ему вслед и радуюсь».
Андрей медленно отводит глаза в сторону. Это умиление на её лице вперемежку со скорбью тяжело для него. Сейчас всё тяжело – ходить, думать. Дышать – и то тяжело. Какая-то великая и могучая тяжесть опустилась на них. И раздвоение. На конкретность и рыхлость. Свои границы, своя суть. Но кажется спаянным. Чтобы не разрушили? Чтобы не стремились вовне? Величины несопоставимы, и та же тщета. Всё само собой, само в себе. Ведь движение это огромно, безумно. Миг, искра – а может казаться вечностью. Но проходит, тает. Неумолимо, безжалостно. Лучше уж так – постепенное, планомерное, но скольжение. Остановки исключены. Остановишься – пепел. И как бездна – красная полоса посередине, впиться хочется. И высасывать, высасывать… Бугорки, неровности – закрыть глаза если. Это сильно, бороться бесполезно, но сам – часть его, иного не представишь. Лучше отбирать, отсеивать – оно загадочней, захватывающе. Да и искренней.
«А ты знаешь, – жена поглаживает пальцами лоб, – мне почему-то кажется, я даже уверена в этом, что он с нами ещё. Просто стал невидимым, неслышимым. Я иногда чувствую его за спиной; я замираю тогда, а потом резко оборачиваюсь в надежде увидеть хоть что-то… и ты знаешь – я вижу. Хотя не уверена, Серёжа ли это, или что-то иное, но думается, что Серёжа. Это лишь пятнышко, помутнение какое-то в глазах, но это он и есть, он такой сейчас и должен быть. А ночью он садится рядом с кроватью и смотрит на меня. Я чувствую его взгляд, но глаза теперь не открываю. Раньше открывала, но он обижался и уходил. Он не любит этого. Поэтому я лежу сейчас с закрытыми, а он смотрит на меня… Ты не чувствуешь этого, нет? Он ведь и на тебя смотрит тоже».
Пустыня, ветер. Я строил здесь город, но его занесло песком. Это как память, у неё чудные свойства. Она может стереть что-то значимое, сущее и оставить глупую безделицу. Да и явное, оно хранится и извлекается преломленным. Эмоции, вот чего не хватает! Одни голые картины, в них шлёпают губами, а слова подбираешь ты сам. Можно даже движения, поступки, если присыпано немало. Здесь интерес, здесь новые грани и давно забытое может заблистать неведомым и неожиданным. В сущем, память – лишь часть воображения, они оба рождаются из одного атома, одно зовётся так, другое иначе, подмены не возбраняются, такая функция имеется. Она как игра поначалу и увлекает немало. А может стать явью, да и становится, потому что по-другому не выходит, такова природа этого. Память… а истинно ли то, что хранит она?
Жена сейчас тиха и скромна. Если бы не этот блеск в глазах, то такой она бы нравилась ему больше, чем во всех других ипостасях. Она сейчас сосредоточена, пластична, её движения завораживают. Она редко улыбается, но если делает это, то улыбка её – знак небес и одаренный ею открывает нечто. Сейчас она счастливей, чем когда-либо, но считает себя несчастнейшей из живущих. А почему? Да потому что грусть – это её стихия, скорбь – её музыка, отчаяние – её вера. Раньше так не подумал бы, раньше казалось всё иначе. Но образы, как скорлупа, спадают; не всегда, но если спали, увиденное поражает необычностью. Оно будто из другой мысли, из иной дрёмы, но оставшееся – и есть настоящее. Потому-то настоящего и мало. Оно появится – к нему тянутся, трогают пальцами, а на них грязь, жир – вот и нет уже настоящего, вместо него – лоснящееся что-то, смердящее. Оттого моменты общения с ним ценны, и хоть один – то удача. Ну, а тут не моменты, тут жизнь целая. Только сколько ей отпущено, жизни этой – неведомо, может краткость малая, но название всё же не «миг», не «мгновение», а «жизнь».