– Ты что, Гаврюша, никак заснул? – тронул его Блудов. – Приехали, чать, братец… – и первым выкатился из кареты.
Середь Москвы, во тьму погруженной, бессонно горят окна питейного дома на Балчуге, о коем в те поры шла в народе громкая молва. Сюда наезжали из Питербурха знаменитые Орловы, весельчаки, красавцы, богатыри, как на подбор, бывшие в большой силе при дворе и вызывавшие к себе всеобщую любовь своей добротой, удалью и мягкосердечием. Здесь Григорий Орлов с братьями – Иваном, Алексеем, Фёдором и Владимиром – любил слушать простые русские песни, до которых был превеликий охотник, или вызывал доброхотов из народа подраться с ним на кулачках.
Хозяин – редкая борода опомелком, глаза воровские, цыгановатые – провёл гостей грязными горницами, где шумно гуляла случайная сволочь, на второй этаж в особливую и обширную залу. Она была пуста – лишь в дальнем конце у окна неизвестная Державину компания упражнялась за бильярдом.
– Что прикажут господа благородные? – блеснув медным одинцом в ухе, спросил хозяин. – Зернь? Карты? Или бильярд желают? Так вон тем честным людям как раз недостаёт одного…
– Или впрямь пойти спознакомиться с ними да партийку разыграть? – предложил благодушный и уже слегка хмельной Блудов.
– Обожди, душа моя, – остановил его Максимов, – разговор есть, и серьёзный. А господ тех честных – валетов червонных я знаю, и знаю довольно… Давай ужо, – оборотился он к хозяину, – нам выпить и закусить чего…
Тот молча поклонился, вышел и воротился мигом, расставив на столе: четвероугольную бутыль зелёного стекла с коротким горлом, посудины – одну с горячими коровьими рубцами, другую с крошеным и рассольным лосьим осердьем, затем принёс квашенины, солений грибных, стаканцы да оржаную ковригу.
– Хорошо гуляем, братцы! – воскликнул Блудов, ототкнув бутыль и разливая вино по стаканцам. – Ей-богу, почаще бы так собираться да рассуждать! Истинно, Гаврило, люблю я сладкую и весёлую жизнь. Не то что братец мой двоюродный Максимов. Он только о кармане своём мошенничьем думает – чем бы его ещё набить. Я же, что ни выиграю, тотчас спущу, лишь бы поесть и попить сладко и особливо люблю это вино хлебное. – С этими словами Блудов опрокинул стаканец. – А вы что не пьёте? Ну-ко, Гаврило, прочти тот билет, который ты давеча сочинил насчёт меня и так искусно!
Державин усмехнулся – как же позабыл он ещё об одном благодарном читателе! – и охотно откликнулся на просьбицу:
Одна рука в мёду, а в патоке другая;
Счастлива будет жизнь в весь век тебе такая…
– Нет, ты никак не ниже того пиита, который наш картёж воспел! Выпьем теперь за то, что ты мне написал!..
– Невелика мудрость кошелёк растрясти, – сказал Максимов, на этот раз не прикоснувшийся к вину. – Что пьяный! Сказывает: решето денег имеет, а проспится, ан и пустого решета купить не на что. Ты меня послухай, коли всамделе хочешь, чтобы жизнь твоя в мёду да в патоке текла.
– В чём дело-то?
– Ведом тебе, душа моя, – понизив голос и наклонившись над столом, заговорил Максимов, – сосед мой по имению села Малыковки экономический крестьянин Иван Серебряков?
– Тот, что в сыскном приказе содержится и ономедни под присмотром отпросился к тебе в гости? – вставил Державин.
Максимов посмотрел на него как на лишнего.
– Он самый… Попал в колодники за лихоимство. Сам предложил прожект о населении пустопорожних мест по реке Иргиз выходящими из Польши раскольниками, да во зло его и употребил. Но суть не в том…
– Да не томи, дружок, скажи прямо! – заёрзал на лавке Блудов.
– Вместе с ним содержится, – продолжая тайничать, медленно рассказывал Максимов, даже слегка надувшись от важности, – некий человек, указавший Серебрякову клад богатый…
– Не оплетало ли какой? – усумнился Блудов, даже переставший от волнения жевать солёное лосье лёгкое.
– Человек этот – атаман запорожских казаков Черняй…
– Ну? Который с известным Железняком разорил турецкую слободу Балту?
– Вот-вот! Железняка сослали в Сибирь, а Черняй занемог или сказался больным и до выздоровления посажен в тот же сыскной приказ… Между разговорами открылся Черняй Серебрякову о награбленном его артелью богатстве: потайные ямы наполнили серебряною посудой, а в пушках схоронили червонцы и жемчуг…
Максимов наклонился к Блудову и перешёл на шёпот. До Державина доносилось только: «Без сообщников сильнейших нельзя…», «Высвободим через господ сенатских…», «Выпросим под своё поручительство…» Впрочем, он слушал Максимова вполуха и не потому, что тот не приглашал его никак участвовать в их умысле. Никогда в химерические сии прожекты обогащения Державин не верил.
Мало-помалу привлекли его препирания за бильярдом.
Оставив шепчущихся, Державин подошёл к игрокам и стал следить за партией. Появившийся здесь богатырской стати поручик вскорости начал браниться, а затем с досады чуть не переломил кий. Вся его игра попусту шла, тогда как у ловких партнёров каждый шар ложился точно в лузу. Приметя сие, Державин не мог удержаться и тихонько сказал поручику с улыбкой в голосе:
– Задача трудная, ваше благородие. Право, каким же мастером искусным надобно быть, чтобы на поддельные шары да и выиграть! – и пошёл назад.
– Спасибо, братец! – только пролепетал ему вслед офицер.
Видно, Блудов, у которого на сокровища запорожцев разгорелись зубы, изрядно успел налакаться. В ответ на все увещевания Максимова, он нёс одну околесицу.
– Что, договорились, сроднички? – садясь за стол, с насмешкою спросил Державин.
– Как же, чёрта лысого договоришься с ним! – мрачно ответил Максимов. – Его пьяного переговорить что свинью перепердеть!..
Брань и крики донеслись с другого конца залы. Игроки подступили к поручику, требуя закончить партию. Но офицер оказался не из робких.
– С мошенниками не играю! А ну подходи, смажу! – добродушным, не соответствующим моменту басом рокотал он.
Прибежал хозяин и развёл спорщиков.
Державин же с Максимовым подхватили Блудова под микитки, запихнули в карету и повезли на Поварскую.
Только подъезжая к знакомой церкви Бориса и Глеба, вспомнил сержант про Стешу: чем-то для бедняжки всё кончилось? Покосился на Максимова – тот оттопырил губы и сопел, видно всё обдумывая, как лучше завладеть кладом Черняя.
Карета уже повернула к дому Блудова, когда вдруг ударили в темноте трещотки и чьи-то сильные руки подхватили лошадей под уздцы.
– Дворянский сын Гаврило Державин! – просунулось в карету усатое рыло в треуголке.
– Что надобно? – встрепенулся сержант.
– Велено тебя взять под стражу и доставить немедля в полицейскую часть!
Седьмые сутки сидит лейб-гвардии сержант в карауле вместе с татями да беглыми людьми, никакой, однако, вины за собою не зная.
Как вошёл в камору – ошибло его смрадом. Лёг он в уголку, прикрылся мундиром и всё размышлял. Объедья да помои, что давали, не ел, брезговал.
Когда на другой день после ареста привели его в судейскую, Державин с обычной для него горячностью сам подступился с вопросами: «За что ж вы меня, безвинного человека, схватили? К чему прицепились?» Но видавшие виды судейские крючки ухом не повели – сидели как болваны деревянные. А потом зачали спрашивать и домогаться, чтобы он признался в зазорном обхождении с дьяконовой дочкою и во искупление греха на ней женился. «Да вы что? Никак решили вовсе оболтать меня?» – дивясь безумству и наглости альгвазилов, одно и мог молвить изумлённый Державин. «Никто на тя наговаривать не собирается, а отпирки твои не помогут. Звана ужо и твоя обличительница, – невозмутимо ответствовал председательствующий. – Обвопилась под плетьми, да потом и во всём и призналась». И верно, появилась вскорости Стеша, вся в пересадинах, и, не подымая отёклого от побоев и слёз лица, всё твердила, что сержант её очреватил. «Ах, Стеша, Стеша! Что же ты грех такой на себя берёшь! Где же правда на земле?» – сокрушённо сказал Державин и более ни на какие домогательства не поддавался.
А как свидетелей-очевидцев не оказалось, пришлось отправить его обратно в караул.
Знать, крючки судейские спокон веку жестокосерды были. Спомнилось ему, как, оставшись после смерти отца сиротою на двенадцатом году, терпел он с матерью и младшим братом всякие притеснения и лишения от соседей, отнявших у них лучшие земли, понастроивших там мельниц и потопивших их луга. А как входили они с ними в тяжбу, то в приказах сильная рука всегда перемогала. Да бедному везде бедно! Чтоб хоть какое-нибудь отыскать правосудие, должна была мать с малыми своими сыновьями по нескольку часов простаивать в передних у судей. Но те, выходя, не хотели её даже порядочно выслушать, а с холодной безжалостностию проходили мимо. Нет, никогда не изгладятся в его памяти слёзы и страдания матери от сего кривосудия!..
Так всё-таки где правда, где вышний суд и воздаяние? До какой подлости и худобы доведён самый род его! А ведь Державины не самые худые дворяне на Руси! Предок его – мурза Багрим выехал служить из Большой Орды при державе великого князя Василья Васильевича[13], который самолично и окрестил его в православную христианскую веру. Вотчин у него было не счесть – во Владимире, в Суздали, в Переяславле, в Юрьеве Польском, в Новгороде, в Нижнем… От Багрима, окрещённого Ильёй, пошли дети – Дмитрий Нарбек, Акинф, Юрья, Тегль, а от Дмитрия Ильина сына Нарбекова – Назарий, Алексей, Держава. Этот последний и был родоначальником их фамилии.
Что ж с того богатства осталось?
Дед Державина, Девята Иванов, пока силы были, служил верой и правдой России и Петру Великому, ходил в Крымские походы[14]: в первом с боярином Долгоруковым, во втором – с Шереметьевым, был и против башкирцев, и против донских казаков, нёс исправно службу в Казани, о чём «безо всякого закрытия и фальши» сообщал императору Петру Алексеевичу в 722-м году. Четверо его сыновей, а среди них и отец Гаврилы, состояли в российской армии: Иван в Преображенском полку в солдатах с 713-го году, да Иван меньшой в морском флоте с 715-го году мичманом, да Роман, коей определён в полк в солдаты с 722-го году, а потом пришёл черёд и четвёртого – Василия.
Но жаловался государю Девята Державин: «А когда я стал стар и дряхл и глазами худо вижу и скорбен главною и внутреннею болезнью, то впал в бедность. Оклада на мне денежного не положено. Сын Потап 8 лет в доме увечен, глух и дряхл. Жительство имею в Казанском уезде в деревне Кармачах».
Истинно, молвить стыдно – имел в ней Девята Иванович только свой двор, да крестьян три двора, а людей семь душ: в том числе два недоросля, да бобыльский один двор, и у помещика жили за скудостию сын крестьянский да два недоросля… Нет, до бога высоко, до царя далеко!..
Сбродный люд в каморе меж тем болтал разное: беглые всё больше сетовали на тяжкие подати, на лютующих помещиков и старост, на нестерпимую голодуху.
– С весны починаем в мучицу пелы да солому подмешивать, а иные едят лист липовый и кору берёзовую толчёную, отчего происходят многие болезни, даже до умертвия, – обыденно рассказывал мужичонка с всклокоченной бородой.
В другом углу гнусаво гудел густобородый верзила в донельзя драном чекмене:
– …Потому как покушался довесть до сведения нашей матушки царицы о беззакониях, творимых у нас на Яике… Жалованье повсеместно удерживают и всяко самовольничают: старые права и обычаи рыбной ловли уничтожают. В багренье, да в севрюжье рыболовство, да в осеннюю плавню половину улова забирают себе. Нам то не любо…
– Так тебе, ослопина, и надо! – насмешливо отозвался кто-то из темноты. – Глядишь, скоро всё отымут: ни севрюжки, ни жёнки собственной не попробуешь – будешь холоп холопом!
– …Генерал Черепов с командою многих побил, а иных повесил, прочих же сёк нещадным или простым кнутом, – продолжал уныло гудеть казак. – Им веселие, а нам отягощение и разорение…
– Эх вы, а ещё вольными казаками прозываетесь, – снова послышался насмешливый голос. – Что же тогда нам, подъяремным, делать прикажешь?
Ах, когда бы нам, братцы, учинилась воля,
Мы б себе не взяли ни земли, ни поля,
Пошли б, братцы, в солдатскую службу.
И сделали б между собою дружбу.
Всякую неправду стали бы выводить
И злых господ корень переводить…
– В Шацком уезде, – бормотал мужичонка, – холопы ночью, в самое первосоние усадьбу да и запалили с четырёх концов. Так боярин, сказывают, со страху постель свою опрудил. А от усадьбы богатой да ото всех служб остался один прах…
Державин в сии подлые разговоры не вступал, лежал себе да помалкивал. Только подумал: «Нет, эта болезнь нам ещё отрыгнётся…»
– Ах! Безвинно меня оболтали!.. – с воплем вверзился в камору щёголь в новёхоньком шёлковом камзоле, отороченном кружевными пелепелами.
«Ишь, шаркун паркетный, чать, много полов перешаркал, попробуй и энтого!» – с неприязнью подумалось Державину, но тут же сержант поспешил подняться. Щёголь пал оземь в омрак с дерготою, корчами и кривлянием.
Державин подошёл, опрыскал его водою, и щёголь очнулся. Назвался дворянским сыном Бурсовым Борисом. Поведал, что обвиняют его в подделывании векселей на крупную сумму денег, тогда как он ни сном ни духом неповинен. Показалось Державину, что видел он сего щёголя в нечистых компаниях за зернью да картами, но по свойственному ему простодушию сержант тут же отогнал от себя подозрения.
– Ничего не поделаешь, братец, терпи… Видно, одного мы с тобою поля ягоды – оба напрасно страдаем… – сказал он Бурсову. – Переждём-перетерпим, да после споминать будем и смеяться!..
А как было ему теперь не до смеху, то снова лёг в своём уголку. Стал думать о себе, о своей судьбе-судьбинушке злой.
Всю юность в трудах провёл, да что толку? Трудиться барану вечор и порану! Прилежен был, учась три коротких года в Казанской гимназии под началом известного автора и переводчика Михаила Ивановича Верёвкина. Скромностью и рвением выделялся среди солдат-дворян в Преображенском полку, где не токмо понуждён был по бедности пойти на хлебы к семейному солдату, с коим жил в одной связи, но и наравне с крестьянскими детьми ходил за провиянтом, чистил каналы, разгребал снег около съезжей, усыпал песком учебную площадку…
Как боготворил он молодую императрицу Екатерину Алексеевну! В памятный день переворота[15], в ту самую минуту, когда она отправилась в Питербурх для свершения отважного дела, стоял на часах в Петергофском дворце, но позже никакой милости не удостоился. Осьмой уж год в Преображенском полку, а офицерского чина всё не получил, тогда как другие вона уж как далеко прыгнули!
Будучи в ямской подставе, написал славословие государыне Екатерине Алексеевне в ожидаемом от неё благодеянии и покровительстве:
Таков твой суд есть милосердый.
Ты как к нам сердобольна мать…
Грозишь закона нам стрелою;
Но жизнь преступших ты блюдёшь,
Нас матерной казнишь рукою –
И крови нашей ты не льёшь…
Но мелькнуло в пышном царском поезде и пропало её лицо. Где же, где же наконец вышний суд? Или истинно то, что добродетель цветёт только в надутых трагедиях господина Сумарокова? А в свете сем, верно, скромность и честность почёта не имут… Матушка государыня! всё тебе ведомо! Воззри же на верного слугу твоего, что в позоре да мучениях безвинно дни влачит! Явись, явись как столп светел и огнесиянен!..
Свеча внезапно облистала мрачную камору: судейский с бельмом, за ним караульный солдат.
– Господин лейб-гвардии сержант! По отводу суд обезвиняет тебя, можешь итить домой. Однако обо всём сообщено в твою московскую канцелярию…
С ослышки на радостях Державин не сразу понял, что его выпускают. Вскочил, позабыв про несчастного Бурсова, чуть не поверг на пол плюгавого бельмастого судейского, толкнул вонявшего чесноком солдата и выбежал на волю.
От Земляного вала, где помещалась полицейская часть, до Поварской пеший путь долог.
Не хотелось ворочаться ему к Блудову и Максимову, да что поделать! Кроме них, у него в Москве лишь малая, двоюродная тётка и материна тёзка Фёкла Савична – скаредная и пустоголовая старица.
Возле Покровских ворот, перед домом, выстроенным в модном, классическом вкусе антиков, Державин остановился передохнуть. Сюда хаживал он во время коронации матушки государыни к графу Ивану Ивановичу Шувалову, большому меценату, охотнику до наук и покровителю великого Ломоносова. Угнал он, что главный куратор Московского университета, а также и Казанской гимназии, намерен отправиться в чужие края. Тотчас написал письмо с просьбою взять его с собою и был принят вельможею со всей ласковостию и одобрением.
Всё бы ничего, да восстала тётушка Фёкла Савична, крича, что Шувалов сей фармазон и богохульник, преданный антихристу.
– Не веришь? – кричала она, доставая из-за божницы измятый листок. – Так вот на тебе! Читай!
Это были вирши, ходившие по Москве:
Появились недавно на Руссии франк-масоны
И творят почти явно демонически законы,
Нудятся коварно плесть различны манеры,
Чтоб к антихристу привость от христианской веры.
К начальнику своего общества привозят,
Потом в темны от него покои завозят,
Где хотяй в сей секте быть терпит разны страсти,
От которых, говорят, есть не без напасти.
Выбегают отовсюду, рвут тело щипцами,
Дробят его все уды шпаги и ножами,
Встают из гробов, зубами скрежещут,
Мурины, видя сей улов, все руками плещут.
А из сего собора в яму весьма темну
Приводят их, в камору уже подземну,
Где солнечного света не видно ни мало,
Вся трауром одета, как мёртвым пристало.
Там свечи зажжённые страха умножают,
В гробе положенные кости представляют.
Встая из гробов, кости берут нож рукою
И стакан, полный злости, приемлют другою.
Проколов сердце, мертвец стакан представляет,
Наполняя кровью, как жрец, до дна выпивает…
Державин смутно слыхал о фраймауэрах[16] организовавших тайные ложи в Питербурхе и Москве, где иногда собирались и явно. Но в суть сего таинственного учения по молодости не вникал и франкмасонов сторонился.
– Полно, тётушка, да масон ли он?
– Да уж не перечь! Опасным волшебством занят и за несколько тысяч вёрст неприятелей своих ворожбою умерщвляет. Да дочти до конца!
Молва утверждала, что выход из масонства был делом крайне опасным: в обществе остаётся портрет каждого члена, благодаря чему орден распоряжается жизнью отступника:
Многие к тому примеру, говорят, бывали,
Которые от себя веры отстать пожелали,
Но из оных в живых нет на свете;
Вить стоит смерть в его живом портрете,
Который лишь поранят пулей из пистолета,
В тот час увянет и лишится света…
В Семилетнюю войну против пруссаков масоны, как сказывали, передавали военные секреты через великого князя Петра Фёдоровича Фридриху II[17]. Поговаривали, что масоны уже проникли повсюду, что в ложах сих состоят знатнейшие бояре: Апраксины, Долгорукие, Куракины, Трубецкие, Репнины, Чернышовы, Панины, Шуваловы. Тайна, которую масон клялся никому и ни под каким видом не открывать, не бывала открыта и ему. Для каждой новой ступени посвящённого масона следующая оставалась секретом – мрак лишь сгущался…
Державин спомнил, что после переворота Екатерины II велено было взять под стражу их Преображенского полка протопопа Андрея, «яко масона и явного злодея церкви», который во время учений в Петров пост, «явно ругая предания святых отцов, раздрешал во все пости мясо исть».
Сам сержант чурался чужебесия, хранил верность добрым православным заветам и особого страха перед франкмасонами не испытывал. Однако под угрозою сообщить обо всём матушке Фёкла Савична строго-настрого наказала племяннику не встречаться более с Шуваловым.
Да что там! Если податься к тётушке, то никакого житья не будет!..
Пришедь на Поварскую, Державин с горячностью набросился на Максимова:
– Что же ты, негодь этакая, за меня даже не заступился, хоть сам кругом виноват! И это при твоих-то приятелях, значущих чиновных людях из господ сенатских и магистрата!
– Ах, душа моя! – нимало не смутившись, ответствовал Максимов. – Жаль тебя, да не как себя… Не серчай, мне теперь и вовсе недосуг.
И впрямь он был захвачен планом во что бы то ни стало отыскать клад запорожцев и почасту разговаривал о том, затворившись в своих комнатах с Иваном Серебряковым, рябым хитрованом, которого выпросил-таки из сыскного приказа под своё поручительство.
Державина же ожидал в доме Блудова пакет с вызовом в канцелярию Преображенского полка. Думал, какая нахлобучка ему следует, ан вышла неожидаемая радость. Отправлявший в Питере, в гвардейском полку, уже секретарскую должность приятель его Неклюдов прослышал, что Державин в Москве вовсе замотался. Сжалился он над ним и безо всякой его просьбицы написал, чтобы причислили сержанта к московской команде. А известию, присланному насчёт Державина из суда, в канцелярии все только дивились и смеялись.
Велено было сержанту ходить как сочинителю или секретарю в Депутатскую комиссию, открытую в Москве государынею ещё в 1767-м году[18].
В Кремле собраны были со всей империи разные народы и сословия для подачи своих голосов и составления нового Уложения, или Свода российских законов, кои не пересматривались со времён царя Алексея Михайловича[19]. На Большом собрании в Грановитой палате обсуждали Наказ, написанный самой императрицей в подражание трактату «Дух законов» известного французского вольнолюбца и философа Монтескьё[20], депутаты – от дворян, городов российских, казачьих войск, а также от пахотных солдат, черносошных крестьян и однодворцев.
Не допущены были в Комиссию лишь помещичьи крестьяне, хотя само учреждение её было вызвано непрерывными возмущениями крепостных, сотрясавшими империю.
…Парадная палата древних русских царей отделана снаружи гранёными белыми плитками известняка, отчего и именуется Грановитой. А внутри стены обиты красным сукном, крестовые своды изукрашены народными мастерами и окантованы блестящей бронзой. Против главного входа, на возвышении, место председателя или маршала заседаний Алексея Ильича Бибикова. Рядом с ним – генерал-прокурора сената Александра Алексеевича Вяземского и директора Комиссии Шувалова. Глаза разбегаются от золотого шитья на богатых кафтанах и мундирах, разноцветных лент, лучистых звёзд, от пёстрых красок халатов. В петлице у каждого депутата золотой овальный знак: на одной стороне вензель государыни, на другой – надпись: «Блаженство каждого и всех». Возле депутатских скамей высокие налои, за которыми трудятся секретари – ведут протоколы заседаний и принимают письменные заявления для передачи маршалу.
В огромной зале духота. Державин уже устал слушать депутатов и с недоумением, даже с некоторой завистью, поглядывает на соседа, двадцатитрёхлетнего секретаря Комиссии Николая Новикова[21]. Тот бойко строчит гусиным пером, изредка поглядывая внимательно и чуть-чуть насмешливо на говорящего: надменного князя Щербатова[22]. Депутат от дворян Ярославского уезда и известный писатель-историограф пылко защищает неколебимость сословных привилегий.
Впрочем, и большинство депутатов из дворян осуждало любые послабления холопам, резко нападая на их заступников – пахотного солдата Жеребцова, да однодворца Маслова, да сотника Падурова, да казака Олейникова, и промежду собою побранивало за вольнодумство екатерининский Наказ, который был даже запрещён во Франции. Но и среди дворян нашлись такие, как майор Козельский и дворянский сын Коробьёв, кои не только призывали к человеколюбивому обращению с крепостными, а в дерзких мыслях своих шли много дальше отвлечённых мечтаний государыни.
Признаться, Державин работою себя не перемучивал и в дела не шибко вникал, хоть и удостоился затем за труды похвального аттестата: за бумагами не засиживался, предпочитая казённым заботам по-прежнему гульбу да кропание стихов. С Максимовым он виделся редко, зато частёхонько ездил по трактирам да игорным домам с Блудовым.
– Пойдём, братец, в компанию, – предложил раз Блудов. – Спознакомлю тебя с прекрасной иностранкой, краше которой ты, небось, никого и не видывал.
– Мне, право, стыдно, – усумнился Державин. – Ведь пересмены платья какой не имею… Вон гляди, – он показал на мундир в штопках и на латаные сапоги, – перекропки ношу да в отопках хожу…
– Ничего, братец! Во всяком платье ты пригож! Всё тебе личит. Собирайся…
Дом оказался богатый, о двух этажах – с многими развлечениями и играми, как-то: камер-обскуром, ящиком рокамбольной игры, канарейным органом, шашками, домино, гадательными картами и ломберными столами. Навстречу гостям, словно с картинки, сошла вниз черноокая красавица, полногрудая, в дорогом жемчужном огорлии, очень уж откровенно поводя голыми плечами. А как из-за карточных столов поднялся хозяин, то и огорошил Державина возгласом:
– Гаврила! Старых друзей не признаешь?
– Бурсов? Вишь, где свиделись! – искренне обрадовался сержант и тут же увидел за столами ещё одного знакомца – Дмитрия Яковлева Видать, проигрыш давешний состояния его не расстроил.
Красавица меж тем повела Державина знакомиться с прочими гостями и оставила около пары – матери с дочкою, жеманною московской девицей на выданье. Обе они были наряжены со старомодным кокетством в преобширнейшие фишбейны и с убранством на голове, поднимавшимся перпендикулярно более аршина и похожим на оживотворённые башни.
– Ах, читали вы, – залепетала девица, поглядывая на маменьку, – «Приключения маркиза Глаголя»? Вот прелесть одна! Мы даже дворню по именам сего романа переиначили: у нас каретником мосье Жан, а ключницу Хавронью нарекли мадамкой Антуанеттой…
Раздосадованный пустою болтовнёй, Державин неучтиво молчал.
– Но, маменька, почему наши российские кавалеры, – продолжала девица, бросая на сержанта уже злобные взгляды, – вовсе на маркиза Глаголя непохожи? Ах, Париж, мечта моя! Я, кажется, пешком бы до него добралась, чтобы только с сим благородным кавалером спознакомиться и загадочную его душу понять!..
«Тело моё родилось в России, а дух принадлежит короне французской», – спомнил Державин едкую фразу из ходившей в списках комедии «Бригадир» нового драматурга – господина Фонвизина.
По счастию, появился Бурсов, и сержант поспешил откланяться:
– Прошу простить, сударыни, меня хозяин ожидает.
Они прошлись, разговаривая, по комнатам, и Державин нашёл, что Бурсов порядочно знаком со словесностью, а ещё более сведущ в литературных сплетнях. Речь шла о знатной слёзной комедии «Лондонский купец, или Приключения Георга Варневаля», а также о питербурхском журнале «Всякая всячина», в коем якобы участвовала сама государыня.
В одной из комнат, в уголку за кустом китайской розы, сержант с немалым удивлением приметил Яковлева. Юноша, зардевшись, пылко говорил что-то – и кому! – прекрасной иностранке, которая в ответ тихо смеялась и перебирала белой ручкой его волосы.
«Скуреха непотребная! – ахнул Державин. – Увенчать голову супруга своего нескромным украшением, да ещё в его же дому!» И вдруг уловил меж женою и мужем явные перемиги.
– Да что же всё это значит? Выходит, ты её обещник тайный? – не удержался он простодушно, но его вопросы сразу же произвели между ними остуду.
Хозяин дал знак жене и молча удалился с ней во внутренние покои.
Найдя Блудова за игрой, сержант просил его тотчас же с ним уехать.
– И, братец, пустое! – благодушно отозвался тот, даже не подымая толстощёкого лица от карт. – Пол-Москвы знает, что красавица сия с ведома и согласия мужа торгует своими прелестями и молодых дворян обирает…
– Так я побегу к Яковлеву и обо всём его предупрежу! – скороговоркою бросил Державин. – Ведь он совсем ещё птенец-опёрыш, только из родительского гнезда вылетел. Бурсов же великое поганство в доме своём развёл!
За объяснением с Яковлевым и застал его хозяин, но подошёл ласково, распространил руки для объятия:
– Ну, Гаврило! Всех ты нас перепудрил! И поделом, коли поверить мог, что я на такие пакости способен. Да я на тебя зла не держу! И вот весь мой сказ: приходи, дружище, ко мне завтра в обед. Я тебе кучу новых виршей покажу и самых наших знаменитых стихотворцев – Сумарокова, Петрова, Майкова… А ты, юнец мокрогубый, – оборотился он к Яковлеву, – слюни-те подбери и на чужих жён не зарься, не то прикажу лакеям бить тебя жестоко…
«Пёс его знает, может, и вправду Блудов спьяну обнос на него возвёл?» – подумал Державин и сказал:
– Если ты беспритворно говоришь, не присуседиваешься, отчего ж не притить, приду…
Назавтра сержант в довольно весёлом расположении духа подошёл к дому Бурсова и, войдя в него, нашёл первый этаж пустым. А когда поднялся на второй, то увидел хозяина слегка хмельного, сидящим около расшитых шелками ширм за богатым столом. Неподалёку от него, на кушетке, лежал краснолицый поручик напольных войск, сжимая в кулаке здоровенную орясину.
– Здравствуй, голубчик Гаврило! Садись, сударка, ино потолкуем по душам, – с притворной томностью в голосе приветствовал его Бурсов. – Как ты меня, однако, вчерась знатно отщёлкал!..
«Эхма, брат! – сказал себе Державин. – Попался ты на простоватости своей. Вона как Бурсов тебя обалахтал!»
– Жену мою подстёгой непотребной представил, – продолжал хозяин, чистя ногти батистовым платочком, – а меня гадким обирохою!..
При сих словах зашевелился кто-то за ширмами.
– Неправда, сударь! – отрывисто возразил сержант. – Говорил я тебе вчерась только о том, что видал. А видал я, как твоя жена с прапорщиком Яковлевым любезничала, и явно… Ты же небось позлыдарить решил да со мной свести счёты! Теперь-то я вижу, кто ты есть!
– Ах плутяга! – вышел из-за стола Бурсов. – Кто же я? Ну-кась назови!
Державин уже не мог сдержать природной своей горячности и в запалке крикнул:
– Волк, вот ты кто! Только волк овчеобразный!
– Хватить вракать! – Бурсов сделал знак лежащему офицеру. – А ну-ка, дружок, дай ему для начала доброго подживотника!
Ширмы пали, и два мордастых лакея загородили Державину путь к двери.
– Нет, брат, он прав, а ты виноват! – подымаясь с кушетки, спокойно пробасил офицер. – И ежели кто из вас тронет его волосом, то я за него вступлюсь и переломаю вам руки и ноги…
Хозяин и его соумышленники попятились.
Только теперь признал Державин в офицере того самого поручика, которого в трактире едва не обыграли на поддельные шары.
– Пойдём отсель, – басил поручик, поигрывая дубиною, – а сунется кто, так смажу, что окакаетесь…
Но в перетруске сильной никто их удерживать не посмел.
На улице поручик протянул Державину руку:
– Пётр Гасвицкий, землемер из Саратова… Ты уж прости, едва не поотколотил тебе бока. Бурсов, повируха, передо мной обнести тебя хотел. Да, вишь, у лжи-то ноги коротки оказались.
– Спасибо, братец! – с чувством пожал его сильную руку Державин. – Выручил ты меня, и крепко. С природным дворянином повалтузиться ещё куда ни шло – не впервой. А вот когда тебе лакеи могут палками спину понагреть – и вовсе поносно…
Переулком, мимо Селезневских бань, вышли на Царицыну площадь, где клубилась толпа перед обширным деревянным театром. У входа в театр с высокого помоста пестро размалёванный человек в высоком шутовском колпаке выкрикивал, ломая слова: