Глаз да глаз за детьми нужен. Дети ведь – самое дорогое, что есть у родителей. И детская жизнь так хрупка. А ещё нацисты – говорят, для них убивать детей Донбасса – одна из излюбленных тактик. Потому что ВСУ, по большому счёту, не армия, а банда террористов.
– Ну я же не вчера родился! – возмутился Гена. – Конечно, не понесу. Чтобы его там у меня отобрали учителя? Дудки.
– А как у вас учителя, кстати, хорошие? – спросила Надежда.
– Хорошие, – кивнул Гена. – Да только одни женщины остались. Даже труды и физру женщины ведут. Только по энвэпэ[27] у нас мужчина – майор Каховский, без глаза. Тоже танкист, как папка. Горел в танке, в госпиталях лежал, теперь ушёл в отставку и ведет у нас энвэпэ.
– Ты ведь Лукина Дмитрия Васильевича не застал уже? – спросила Надежда.
– Почему не застал? – ответил Генка. – Он у нас кружок «Умелые руки» вел, пока зрение совсем не упало. Пришлось ему уйти, а потом и кружок закрылся. Жаль. Он так интересно рассказывал историю самых простых вещей!
– А если он вернется в школу, вы будете рады? – поинтересовалась Надежда Витальевна. Генка кивнул:
– Ага. А если и кружок будет – так вообще. Но у него вроде глаза болят.
– Глаза можно вылечить, – сказала Надежда. – Ну, беги, мамка уже заждалась, наверно.
– Мамка сегодня на смене в госпитале, – ответил Гена. – Иначе сама пришла бы. Я на хозяйстве, ну, то есть с бабушкой, конечно.
– Тем более беги, – улыбнулась Надежда. – Раз ты на хозяйстве.
Когда Гена убежал, Надежда хотела, было, вернуться к чтению письма, но на пороге опять послышались шаги, на этот раз женские. Надежда Витальевна решила, было, что пришла ее подруга Катя, но это оказалась Вита Плетнева. Их семья была беженцами, мать и две дочери заняли брошенный дом на противоположной фронту окраине села и кое-как привели его в порядок, благо дом был крепким. Глава их семейства пропал без вести еще в самом начале войны. Людмила, мать Виты и Люси, полагала, что его схватили в Мариуполе нацисты, и по этому поводу все время ходила в чёрном. Но Людмила не оставляла попыток найти мужа – к сожалению, попытки эти пока были безуспешными.
– А мама где? – поздоровавшись, спросила Надежда, глядя на Виту. Эта девушка, как и ее сестра, обещали вырасти настоящими красавицами – светловолосые, ясноглазые… Вите было чуть больше четырнадцати, Люся – на два года младше.
– В Мариуполь поехала, – ответила Вита. – Всё папку ищет. Недавно созванивалась с тётей Варей, и та говорит, что вроде бы нашлась какая-то информация по нему. Вот она и поехала проверять.
«А сколько ещё таких, – думала Надежда, – чьи родственники пропали без вести во время украинской оккупации! Не хочется и думать, что с ними – по всему югу Украины множество безымянных могил людей, которые чем-то не угодили нацистам…»
– А вы с Люсей на хозяйстве? – уточнила она у Виты. Та кивнула. – Может, помощь какая нужна?
– Да нет, спасибо, сами справимся, – ответила девочка. – Хозяйство у нас небольшое.
– Если что, обращайтесь, – предложила Надежда Вите, когда та отправилась к выходу.
– Спасибо, – кивнула девочка, и повторила: – Сами справимся, не боги горшки лепят. Счастливо, тётя Надя, привет дяде Володе.
– И ты маме передавай, – ответила Надежда Витальевна. – Надеюсь, папа найдётся. Дай бог, чтобы живым и здоровым.
– Дай боже, – кивнула Вита и упорхнула. Интересно, а Вита верит, что её папка найдётся? Трудно верить, зная, какие ужасы творятся по ту сторону фронта…
Обернувшись к небольшой иконке на полочке в углу «кабинета» (это был образ Богоматери «Всех скорбящих радость»), Надежда коротко помолилась. Молилась она редко, но всегда искренне. Вообще говоря, верно пишут – в окопах под огнём атеистов не бывает. И за линией фронта тоже. Особенно, когда там те, кто ждут возвращения своих любимых.
– Пресвятая Богородица, – молилась Надежда. – Пусть невредимыми вернутся все те, кого ждут. И пусть найдутся те, кого ищут. Живыми и невредимыми. Во имя Отца, Сына и Святого Духа, аминь.
Перекрестившись, Надежда вернулась к чтению письма.
«Но главное, ребята, чтобы вы помнили то, чему я вас учил не по физике и химии или информатике, а по жизни. О том, что надо помогать друг другу, чтобы сильный защищал слабых. Здесь, на фронте, это хорошо видно. Здесь побеждают те, кто друг за друга, для кого жизнь товарища так же важна, как и своя. В одиночку человек слаб, любой человек. Даже супермены, если бы они существовали, были бы слабыми в одиночку. Вместе мы сильнее. Это одна причина, по которой мы победим. Другая причина – это правда. Правда – это самое надёжное оружие. Если ты за правду, то с тобой никто не справится. А ложь – она как дым или пар. Пар может создавать причудливые, величественные фигуры облаков в небе, но придёт время – и они рассеиваются. Тогда как правда – она, как горы, вечная, неизменная, непоколебимая.
Знали бы вы, ребята, как мне здесь не хватает наших Саян! Не хватает нашей тайги, нашего величественного и прекрасного Енисея! Вы почти ничего не пишете мне о доме, а для меня это важно. Как живёт наш городок? Что нового в нём происходит? Какая сейчас погода, какая была весна? Возможно, вам это кажется не важным. Я про себя скажу – порой этого не замечаешь. Проходишь мимо, не взглянув даже в сторону возвышающихся вдали горных пиков. Идешь по набережной самой могучей реки Евразии и не видишь её, погруженный в свои заботы.
Но здесь, в чужом краю, внезапно самым важным становится именно это, то, чего ты не замечал дома, в мирное время. И не только в природе – здесь всё немного по-другому. Другая речь, другие улицы, дома… здесь совсем нет лесов, вокруг голая степь, изредка встретишь рощицу. И реки здесь другие, даже само небо не такое – не хуже, не лучше, просто совсем другое.
О войне мне вам писать совсем не хочется. Война закончится, как заканчивается болезнь. Люди не созданы для того, чтобы воевать, равно как и для того, чтобы болеть.
Могу только сказать – Украина действительно больна, больна нацизмом. Вы уже взрослые, чтобы это понимать. Я встречаю здесь пленных, ребят немногим старше вас; я беседую с ними – боже, как же им промыли мозг, до полной потери логики. Среди них есть неглупые, но их сознание наполнено несусветной чепухой. Они не знают историю, не знают географию, а некоторые простые вопросы на логику ставят их в тупик.
Дорогие ребята! Я хочу сказать вам одну важную вещь. Я уже говорил вам ее раньше, в общих чертах, сейчас скажу конкретно. Не верьте тем, кто льстит вам, не верьте тем, кто говорит, что вы – избранные, что вы – лучшие люди, превосходящие других людей, людей другой нации или расы. Все люди равные. Никто не рождается со знаком качества, нам только предстоит доказать миру, что мы лучшие. Для этого мы учимся, для этого мы постоянно работаем и совершенствуемся. Лучше всегда быть недовольным собой, чем удовлетвориться и превратиться в безвольного, управляемого манекена, выполняющего чужую волю.
Надеюсь, вы будете и дальше прилежно учиться, чтобы у меня был повод гордиться вами. Рассказываю о вас своим однополчанам, и, кажется, уже немного надоел им с этим. Но что делать? Вы – моя радость и гордость.
Буду рад вашим новым письмам. Побольше пишите мне о доме – вы еще не знаете, что такое ностальгия, вам, наоборот, хочется увидеть больше новых мест. И вы увидите их, у вас впереди вся жизнь. Я надеюсь, что это – последняя война, и когда она закончится, для нашей страны наступит время мира.
Перед вами откроются новые края, вы увидите, как наш мир прекрасен и разнообразен, но со временем поймёте, что вас тянет к родному городку, уютному и тёплому даже в зимнюю стужу. Мне очень хочется вернуться к вам, и я, конечно, вернусь. Может, даже верну себе классное руководство, если успею и если Евгения Маратовна мне вас отдаст. Уверен, что вы уже ее очаровали, несмотря на все ваши проделки.
Верю в вас. Надеюсь скоро получить ваше новое письмо. Ваш Марк Леонидович».
Отложив письмо в сторону, Надежда стала искать для него конверт, благо в тексте письма было довольно много «ниточек», по которым можно было определить адресата. Конверт она нашла быстро, вложила в него письмо, но заклеивать конверт не стала.
Ее все больше увлекала идея с краеведческим музеем, но одновременно смущало, что личная переписка будет доступна общественному вниманию. Наконец Надежда решила, что напишет каждому автору писем и попросит разрешение на публичную демонстрацию их копий в краеведческом музее.
Она включила компьютер и, пока он грузится, тоже погрузилась в свои мысли…
Темнота была алой, как свернувшаяся кровь. В ней не было места отдельным чувствам – цвета, звуки и ощущения алая тьма поглощала и перемешивала в адское варево, в котором невозможно было понять, что ты видишь, что слышишь, что чувствуешь.
Сознание тоже отсутствовало, и до какого-то момента она не ощущала себя человеческой личностью. У неё не было «я», не было имени… вообще ничего не было, кроме колыхания алой тьмы, не похожей вообще ни на что.
«Я умерла» – эта мысль была самой первой, и долго оставалась одинокой. То и дело она тихим шёпотом возвращалась, пульсируя в такт незнакомому ритму: «умерла, умерла, умерла…», то затухая до почти неслышимого шёпота, то усиливаясь почти до рёва. Но в алой тьме не было разницы между шёпотом и рёвом. Был только ровный пульс, биение и мысль, подобная морскому прибою: «я умерла… я умерла… я умерла…»
Если это смерть – почему она похожа на море из тьмы и боли? И есть ли у этого моря берег?
Боль становилась сильнее. Она превращалась в тонкую линию, невидимый раскалённый меридиан, пронзающий клубящуюся тьму. Линия боли дрожала, как рояльная струна, и в этой дрожи был всё тот же ритм: «умерла… умерла…».
Если это смерть – почему больно? Смерть – это прекращение страданий. Впрочем, внезапно поняла она, это нельзя было назвать страданием. Боль была неприятна, но не мучительна, она как будто существовала сама по себе, не привязанная ни к чему, не вызывающая привычного страха. Откуда-то из тьмы всплывали и моментально гасли образы – сбитая коленка, порез на локте, тонкая иголка, пронзающая ягодку детского пальчика, укол, невидимый, но ощутимый, быстро вращающееся сверло бормашины…
Боль, вызывавшая страх. Боль, вызывавшая слёзы. А эта алая линия была болью, но не вызывала ни страха, ни слёз. Будто она была не её болью.
«Я умерла. Мёртвым не больно».
Но боль была, значит… она жива? Стоило ей об этом подумать, как в алую тьму проникли звуки – неприятно-резкие, слишком громкие. Стук, лязг, скрежет…
И голос – чужой, неизвестный. Сильный, но спокойный и успокаивающий:
– Слава, промокни её глаза.
И опять боль – чуть сильнее, чуть неприятнее. Алая тьма стала гуще, будто в неё плеснули свернувшейся крови. Потом, спустя болезненную вечность, тот же голос сказал:
– Слава!
– Что? – Другой голос был женским, мягкий, но с хрипотцой, как у курильщика или человека, сорвавшего горло. – Я…
– Слава, промокни ей глаза, пожалуйста. А потом Сергею Нисоновичу.
Следующий голос был ей уже знаком:
– Я в порядке, Григорич.
– Вижу я, в каком ты порядке, – ответил первый мужчина. «Григорич, – подумала она. – Его зовут Григорич». – Сергей Нисонович, мы все не в порядке. Но ты же уже три десятка лет со скальпелем, что такое?
Сергей Нисонович не ответил, но из алой тьмы выплыло лицо мужчины в полосатой рубашке с короткими рукавами. Круглая голова с залысинами, добрые глаза – настолько добрые, что в уголках их залегли морщинки, указывающие на привычку улыбаться людям и миру.
– То, что мы делаем… – начал Сергей Нисонович.
– Мы делаем то же, что всегда, – жестко ответил Григорич. – Лиля Николаевна, бритву, и подготовьте лигатуру. – То же, что вчера и третьего дня. Слава, тампонируйте и чуть подтяните жгут, кровит. Что ты делаешь сейчас?
– Удаляю осколок os radius[28], – ответил Сергей Нисонович. – Потом удалю осколок os ulna[29], вероятно. Тут всё перемешано, трудно сказать, но этот длинный, наверно, от лучевой.
– Так, – сказал Григорич. – Я только что пересек n.flextor[30], сейчас займусь n.ulnaris[31]. Мадина Баяновна, как я вижу, закончила с ее челюстью…
– Да, – вклинился в разговор ещё один женский голос. – Выглядит ужасно, но, как подживёт, заметно не будет.
– Что у вас, Светлана Андреевна? – спросил Григорич.
– Заканчиваю, – еще один женский голос с мягким, баюкающим тембром. – Она прикрыла глаза, так что пострадали только веки. На левом ожог, но до глазного яблока не дошло. На глазном дне есть повреждения, но ничего необратимого, хотя левый глаз может временно не работать или видеть плохо… у неё очень красивые глаза, хорошо, что они не пострадали.
Кто-то всхлипнул. Григорич вздохнул:
– Слава, Зоя! Что это у нас, госпиталь или лига плакальщиков? Лиля Николаевна, у вас готова лигатура[32]?
– Да, – ответила ещё одна женщина.
– Слава, я сейчас перережу n.ulnaris, возьмете лезвие. Зоя, готовьтесь тампонировать. Слава, следите за жгутом. Сергей Нисонович, пауза.
Струна боли разгорелась, вспыхнула, словно застывший в алой мгле метеор со сверкающим следом за ним.
Если это боль, – почему ей не страшно?
– Так, девочки, соберитесь, – с возникновением голоса Григорьевича боль отступила, золотистая струна, медленно угасая, погрузилась в алую тьму. – Две артерии, Слава, Зоя, вы мне обе понадобитесь. Лиля Николаевна, сразу готовьте вторую лигатуру.
– Готовы обе, – проворчала Лиля Николаевна. – Чай, не вчера родилась.
– Нисонович, что у вас? – спросил Григорьевич.
– Много костяной мелочи, – ответил тот. – Os ulna в щепочки разлетелась, хорошо, хоть os radius на более крупные фрагменты раздробило, хотя хрен редьки не слаще. Чёртовы нацисты… – продолжение фразы было грубым, нецензурным и не вязалось с образом восхищённого интеллигентного мужчины, всплывшим из алого моря боли и утонувшим в нем мгновение спустя.
– Лепесток, – с ненавистью сказал Григорич. – А ведь я помню, как недавно вся Европа выступала против противопехотных мин. Теперь эти дряни закрыли глаза, заткнули уши и… – раздался еще один всхлип, и Григорич прикрикнул: – Слава, не реви, следи за жгутом! Зоя, тампонируй. Снизу тоже! Как интерны, честное слово, мне что, ещё сестёр позвать?
– Снизу кровит, – подсказала Лиля Николаевна. – Тампонирую. Следите за лоскутом!
– Зоя, на лоскуте накипь, сними, – отреагировал Григорьевич. – Так, хорошо. Подмени Лилю Николаевну. Накладываю лигатуру. Нисонович, у тебя не кровит?
– Чисто, – ответил тот; по алой темноте пронёсся и угас неприятный хрустящий звук. – Убрал крупный осколок os ulna, за ним металлический осколок, миллиметра три.
– Мы его на рентгене видели, – сказал Григорич. – Удаляй смело и смотри внимательно, там еще один, ближе к локтевому… Нисоныч! Какого хрена?
– Ничего ты не понимаешь, Григорич, – ответил тот. – Тебя вчера с нами не было…
– Ага, я здесь торчал, – подтвердил Григорич. – Вместо всех вас, и, случись что, за вас всех отдувался бы.
– …и ты не видел, как она играет, – всхлипнул Сергей Нисонович… – играла… эти руки…
Кто-то заплакал – прямо в голос. «Слава, наверно», – отстранённо подумала она. На миг промелькнула мысль, что все эти разговоры связаны с ней. Но говорили ведь о ком-то живом, а она-то мертва…
– А ну, цыц! – прикрикнул Григорич. – Ну, я вам устрою! Если мы напортачим, девочка может Богу душу отдать. Она и так на кардиостимуляторе и в коме. Да, Нисоныч, меня не было с вами, я не видел… Лиля Николаевна, лигатуру, быстро! Слава, зажим, Зоя, промокни мне лоб. Пот на глаза катится…
Короткий звон. Стук. Лучик боли вспыхнул и погас.
– Сюда. Нет, Слава, возьми выше, соскользнет. Тампонируйте. Справа тоже. Нисоныч, я не видел концерта – а что это меняет?
– Как что? – удивился Нисоныч. – Повредить такие руки – это все равно что взорвать Пальмиру!
– Каждый человек – Пальмира, – тихо сказал Григорич. – Или ты думаешь, что другие руки, ноги, глаза, уши, кишки, которые мы с тобой удаляем, – меньше, чем Пальмира? Да это чудо Божье – человеческое тело! Ты врач, ты знаешь. Чудо! А война его кромсает, калечит, уродует. Тебе её жалко? Слава, крепче прижимай! Зоя, зайди с той стороны и посмотри, откуда кровь. Удали ту, что есть. Так вот, мне тоже жалко! И её, и остальных. За восемь лет через мои руки тысячи прошли. Сорок два умерли – шестнадцать на столе, остальные – позже. И всех их мне было жалко! Внимание, пересекаю m.flextor ulnaric[33]!
Скрип. Тянущее ощущение боли. Алая тьма окрашивается ярко-оранжевым.
– Нисоныч, убери этот кусок кости. – Тон Григорьевича был по-прежнему ровным, в нём не чувствовалось ни малейшего волнения. – Я закончу с сосудами, что у тебя с лоскутом?
– Ещё пару осколков удалить, и готово, – ответил тот. – Ты локтевой сустав смотрел?
– Да, – ответил Григорьевич. – Стабильно. Если бы он раздробился, – пришлось бы убирать до середины плеча. Лиля Николаевна, подайте рентген…
Внезапно её окатила волна холода – словно Снежная королева дохнула на неё своим дыханием. С холодом пришёл вопрос: как всё происходящее относится к ней? Что происходит?
Но что-то определённо происходило:
– Пульс замедляется, – сообщила Лилия Николаевна. У неё единственной голос был абсолютно спокойный, даже таинственный Григорич немного волновался, но не она.
– Это нормально, – ответил Григорич. – Я постарался сохранить кровоток в культе, но, сами понимаете, это же ампутация. – Он сделал паузу и добавил: – Слава, проверьте сосуды.
– Не кровит, – ответил девичий голос. Голос был таким, как будто его обладательница вот-вот расплачется.
– Сам вижу, – ответил Григорич строго. – А ты всё равно проверь и перепроверь. Я не Господь Бог, мог что-то упустить. Нисоныч, приготовься, будем отделять кость… то, что от неё осталось, по суставу. И не возись, нам еще со второй рукой заниматься…
Опять боль… алая мгла пульсирует, будто внутри неё бьется огромное сердце, и каждый удар этого сердца отдаётся болью.
– Что планируешь делать со второй рукой? – спросил Сергей Нисонович. В его голосе звучал непонятный страх. – По протоколу или?..
– Или, – ответил Григорьевич. – Смотри, там локтевая кость раздроблена на три крупных фрагмента. Лучевая, конечно, подробилась на фракции, её убираем… Попробуем сохранить два-три пальца, если надо, сложим что-то из фрагментов. Пусть у неё хоть что-то останется. Потом можно будет допротезировать.
Пауза. Тьма наливается багровым, боль пульсирует приливами-отливами. В ней бьется какая-то мысль, но она не может выловить эту мысль из багровой мути, и ей остаётся только вслушиваться в шорохи и постукивания, сопровождающие приливы и отливы боли.
– Доштопай лоскуты, – говорит Григорич, – я пока распотрошу правую и взгляну на ее состояние в натуре. Потом будем удалять и спасать, так что соберись. Чем внимательнее мы будем, тем лучше у нас получится.
– Я понимаю, – отвечает Сергей Нисонович.
– Лилия Николаевна, добавьте ей наркоза, – командует Григорич. – И местным пройдитесь по правой. Ну, начнём, помолясь…
Тьма сгущается, в ней то здесь, то там вспыхивают крохотные алые и золотые искры. В какой-то момент боль отступает, а с ней отступает и багровое свечение. Звуки становятся тише, сливаясь в невнятное бормотание, переходят в белый шум и, наконец, затихают; одновременно исчезают последние отсветы багрового. Последней уходит боль, и остаётся только тьма. А потом исчезает и она…
Тьма больше не кажется багровой мутью – просто тьма, похожая на ночь без звёзд. Боли тоже нет. Вместо неё – странное ощущение опустошённости, словно ее сознание – крохотная пылинка где-то на границах мироздания.
Звуки невнятны – шорохи, поскрипывания, что-то ещё, но всё буквально на грани восприятия. Так продолжается довольно долго, но как долго – непонятно. Наконец, в темноте раздается протяжный скрип – словно кто-то открыл старую-старую дверь с несмазанными петлями. И в эту открытую дверь ворвались другие звуки: стук шагов, тяжелое дыхание, поскрипывание, шорох одежды, какое-то бульканье. Потом раздаётся женский голос:
– Чудо, что он вообще выжил…
Он? Кто это – он?
– Откуда его привезли? – спрашивает другой голос; кажется, этот голос ей знаком – он принадлежит девушке по имени Слава.
– Из-под Авдеевки, – отвечает вторая женщина.
– А чего к нам? – удивляется Слава. – Ближе никого не было?
– Под Авдеевкой сейчас горячо, – говорит вторая женщина. – Госпитали Донецка переполнены, везут туда, где есть койки и свободные хирурги. А про Григорьевича слава по всей линии соприкосновения идет, до самого Харькова… и потом, тут случай тяжёлый, но не экстренный.
Шаги замирают. Дыхание, шорох, бульканье продолжаются.
– Екатерина Алексеевна, я вот чего не пойму… – говорит Слава.
– Потом понимать будешь, – отвечает Екатерина. – Давай его на койку сгрузим. Только осторожно, Григорьевич, конечно, сам с ним работал, но даже самый надёжный шов может разойтись.
– Знаю, – отвечает Слава. – Не первый день замужем.
– Тогда на три-четыре, – командует Екатерина. – Готова?
Ответа нет, но, кажется, она слышит, как Слава кивает. Конечно, услышать такое в обычном состоянии невозможно, но сейчас все её чувства странно обострились, возможно, из-за отсутствия зрения.
– Три-четыре! – Она живо представляет себе двух хрупких женщин, перемещающих с носилок на койку солдата – и это первый образ, который приходит ей в голову за долгое время. Он на короткий миг пронзает тьму и гаснет…
– А он легче, чем кажется. – Слава тяжело дышит, и, кажется, вытирает пот со лба. – Килограмм сорок – сорок пять, при его-то росте…
– А ты сама не поняла ещё? – спрашивает Екатерина. – Он же пленный.
– С чего вы взяли? – в голосе Славы ни сомнения, ни удивления, она доверяет тому, что говорит Екатерина, ей просто интересно. – На нём простой камуфляж без знаков различия…
– …а ещё он босиком, – добавляет Екатерина. – Его нашли позади позиций нациков, в овражке. Там было много трупов, он один живой оказался. Ботинки с него нацики сняли, когда расстреливали.
– Его расстреливали? – ужасается Слава. Очевидно, Екатерина кивает:
– Бандеровцы держат пленных в тылу за передком. Используют для рытья окопов, расчистки минных полей, иногда – как живой щит. Как правило, это те, кто уклонялся от их мобилизации или ребята из ополчения. Последние в плен попадают ранеными, как этот парнишка, но медпомощь им никто не оказывает, откуда у него и гангрена.
Если нацики отходят организованно, пленных они уничтожают. Если бегут – могут убить или отпустить. В этот раз они отступили хоть и поспешно, но организованно. А перед этим постреляли свою команду смертников, да видать поспешили – не проверили как следует. У парня сердцебиение едва прощупывалось, сама видишь, какая анемия! – сочли за мертвого. И слава богу.
– Но ноги ему пришлось отнять, – сказала Слава. В ее голосе слышалась какая-то невыразимая грусть, словно эта ампутация была ее личной трагедией.
– Только ступни, – ответила Екатерина. – Ужасно, конечно, но по нашим временам – не самый худший вариант. Вообще, если бы не Григорьевич, парень загнуться мог, не то что ноги потерять. По нашим временам, не самый худший вариант…
Тишина была многозначительной, но она никак не могла понять скрытого в ней смысла. Потом Слава тихо сказала:
– Да уж… Я, когда на неё смотрю, даже думаю грешным делом – лучше умереть, чем так…
– Типун тебе на язык, – жёстко ответила Екатерина. – Грех так говорить. Да еще и после того, как Григорьевич чудо с её правой рукой сделал. Три живых пальца, два из них они с Нисоновичем по кусочкам собрали.
– Три пальца… – повторила Слава, всхлипывая. – Одна рука… я…
– Знаю, знаю, – перебила её Екатерина. – Мне Нисонович все уши прожужжал. Как она играла «Лунную сонату» Бетховена, какую красивую и сложную кантату «Саур-Могила» собственного сочинения исполняла. Как её пальцы порхали по клавишам… хорошо, что мы чувствуем это.
– Боль? – В голосе Славы послышалось удивление.
– Да, боль, – ответила Екатерина. – Чужую боль. Сострадание… ты ведь здесь уже пять лет?
– Шестой пошел, – ответила Слава.
– И это – шесть лет ада, – добавила Екатерина. – Я с первых дней волонтёрствую, Григорьевич предлагал меня в штат ввести, да я не могу, сама знаешь почему. Восемь лет этой проклятой войны. Восемь лет – и ни дня без того, чтобы не видеть чужую боль. Сколько их через наши руки прошло, Слава?
– Я не считала, – ответила девушка.
– Мы должны были зачерстветь, как хлеб на солнце, – сказала Екатерина. – Превратиться в камень. Отрезанные руки, ноги, выбитые глаза, распоротые животы, грудные клетки рёбрами наружу, раскроенные черепа, обезображенные лица… сухая гангрена, ожоги, следы пыток – мы всё это видели, всё это проходило через нас, как адский конвейер…
И что же? Девочка, которая играет «Лунную сонату», спасая жизнь чужому ребёнку, и все мы, даже суровый Григорьевич, не можем на неё смотреть без боли. Думаешь, он этого не чувствует? Я слышала, как он с Надеждой Витальевной говорил: «Как мне её из комы выводить? Что я ей скажу? Что сделал всё, что мог? Это правда! Но эта правда ничего не меняет – ребёнок без рук остался! И вот в чем дело: виноваты в этом нацисты, те, что „лепестки“ разбросали; а я, наоборот, действительно сделал всё, что мог. На той стороне ей бы правую оттяпали по локоть, и это в лучшем случае, а мы с Нисоновичем ей три пальца собрали из ничего, и они работают! А всё равно – чувствую себя так, будто это я виноват, будто я чего-то не сделал – но я же не Господь Бог!»
Молчание. Почти тихо – она слышит дыхание – тяжелое дыхание раненого солдата, прерывистое – Славы, ритмичное у Екатерины; кажется, она слышит даже стук их сердец.
Она понимает, что они говорят, понимает смысл слов и фраз, но сам разговор проходит мимо ее сознания, едва касаясь его. Может, они говорят о ней, но это почти её не трогает, как будто всё, что они обсуждают, происходит где-то в другом мире. Как будто она слушает аудиопьесу.
И лишь знакомые названия – соната, кантата – немного волнуют её сознание, а при слове «Саур-Могила» в голове начинает звучать музыка. Для этой кантаты мало фортепиано, да и сама она, скорее, маленькая симфония, а не просто кантата. Ей бы хотелось интерпретировать ее для симфонического оркестра. Ей бы…
В этот момент она четко понимает – говорят о ней… Перед глазами проносятся кадры – клавиши фортепиано, по которым танцуют её пальцы, пробуждая невероятно прекрасные, чарующие звуки; сотни восторженных глаз, глядящих на неё из десятков зрительных залов; строки нот, бегущие по нотному стану; ребёнок, протягивающий крошечную ручку к коварной противопехотной мине. Взрыв. Боль. Тьма.
– С ней что-то не то, – сказала Слава, и в ту же минуту девушка, лежащая на одной из двух коек (на вторую они с Екатериной только что положили раненого, чудом спасшегося после бандеровского расстрела), издает едва слышный стон и вздрагивает. – Надо позвать Лилю Николаевну…
– Я сейчас. – Екатерина выскальзывает за дверь и почти сразу возвращается со старшей медсестрой. Та бросает беглый взгляд на лицо девушки без рук, наклоняется над ней и касается пальцами горла, нащупывая артерию. Качает головой, достает из подсумка шприц и колет туда, где только что нащупывала пульс. Потом убирает пустой шприц обратно в сумочку и достаёт еще один. Манипуляция повторяется. Стоящие рядом с койкой Екатерина и Слава с тревогой наблюдают за происходящим. Они видят, как напрягшиеся мышцы девушки расслабляются.
– Слава, что стоишь, как каменная баба? – строго спрашивает Лилия Николаевна. – Швы проверила бы, ты медсестра или кисейная барышня.
Слава торопливо проверяет повязки на культях, точнее, на культе и остатках правой руки. Швы не кровоточат и выглядят именно так, как должны выглядеть на следующий день после операции – громадные багровые рубцы, избороздившие то, что осталось от предплечья и кисти правой руки и культю левой.
– Всё в норме, Лилия Николаевна, – рапортует она.
– В норме… – ворчит та. – Разве это норма – такой красивой девочке руки по локоть отрывать.
– Вы так говорите, будто некрасивым девочкам или мальчикам можно отрывать руки, – замечает Екатерина.
– Никому нельзя, – соглашается Лиля Николаевна, протирая лоб девушки на койке влажной салфеткой. – Но всё-таки это особо несправедливо, – когда страдают такие девочки. А ещё хуже, когда дети… у нас тут с этим, тьфу-тьфу-тьфу, спокойно, а что в Донецке делается… проклятые фашисты…
– …Так что ты меня спросить хотела? – уточняет Екатерина, когда Лилия Николаевна уходит. Девушка без рук расслабленно дремлет; Екатерина и Слава стараются не смотреть на лежащие поверх одеяла изуродованные обрубки.
– Я? – удивляется Слава.
– Ты, а кто ж ещё? – кивает Екатерина. – Ты сказала, что не понимаешь чего-то…
– Не помню, – честно признаётся Слава, хмуря лоб. – А, да! Мы считаемся эвакуационным госпиталем. То есть мы, по идее, должны не оперировать раненых, а готовить их для передачи в тыл…
– Ну, вначале так и было, – отвечает Екатерина. – Но уж больно у нас состав хороший подобрался. Зачем везти раненого в тыл, рискуя при транспортировке, если можно на месте прооперировать? Так у нас появились Мадина Баяновна, которая до войны была хирургом-стоматологом, а потом и Светлана Андреевна с Маргаритой Львовной. Теперь мы как бы полноценный госпиталь, и в тыл отправляем или самых тяжелых, или уже прооперированных…
Она потянулась, хрустнув суставами:
– Вот забетонируют площадку – будем вертолёты из Ростова принимать. Говорят, теперь нас расширят, не только вертолётную площадку сделают – новый корпус построят. И оборудование подвезут из Москвы. Ладно, идём, нам ещё обход делать…
– Нам? – удивилась Слава.
Екатерина улыбнулась:
– Ну, я тебе помогу, раз уж тут оказалась. Чувствую. Как разобьем бандер, буду в медицинский техникум поступать. Чего знаниям даром пропадать?