© Резепкин О., 2016
© Оформление. ООО «Издательство «Э», 2016
Памяти моего сына Женечки посвящается
15.12.2042. Город.
ЖК «Европа». Валентин
Я счастлив, моя жизнь наконец-то вошла в правильную колею. Все хорошо, и я счастлив.
Счастлив?
Еще неделю назад это было правдой, еще неделю назад я был счастлив целиком и полностью – я точно это знаю. А с тех пор, кажется, ничего не изменилось. Кажется! Только кажется, и только потому, что я – человек спокойный, по крайней мере – неконфликтный. Всего неделю назад я был счастлив. Но сейчас… сейчас меня словно лихорадит. Трясет. Я и сам не знаю, чего хочу. Чувствую себя полностью потерянным и опустошенным.
На первый взгляд все как раньше, все хорошо. У нас с Жанной прекрасная семья. Комфорт, покой и все радости жизни. Но место, которое занимала в моей душе Ника, не занято. Возможно, я поступаю глупо, ищу добра от добра, вот только мне действительно не хватает того, что было при ней.
И… я больше не пишу музыку. Ноты разбегаются, воображение не желает отправляться в свободный полет, мелодии, даже если и рождаются, тут же исчезают, не задерживаясь у меня в памяти. Я совершенно пуст творчески. Может, поэтому меня так и бросает в крайности? Просто лихорадит, швыряет из огня в полымя. Я мучаю себя, мучаю окружающих и никак не могу успокоиться.
Вероника не отпускает меня. Просто наваждение какое-то. Она снится мне, ее образ чудится среди набросков и записей на компьютере, иногда она просто возникает перед моим внутренним взором возле рояля в гостиной, на тахте в позе одалиски, даже на кухне. Я долго сдерживал себя, но потом, не выдержав, начал пересматривать ее концерты. Она играла то, что я написал. Боже мой, внезапно понял я, когда мы еще не были близки, она смотрела на меня с тем же обожанием, что и Жанна. Вот только для Жанны мне не хочется писать ничего, даже простой струнный квартет.
Да и характер Жанны всего за неделю изменился разительно. Нет-нет, она по-прежнему корректна со мной и не закатывает истерики – она не Ника. Но теперь она чувствует себя полновластной хозяйкой положения. А я со всей ясностью вижу, что я для нее пустое место. Обстоятельство, с которым ничего нельзя поделать, только терпеть. Не знаю даже, что хуже – обратившаяся в ненависть любовь Вероники или нынешнее небрежное равнодушие Жанны.
Я, как могу, стараюсь бороться с собой, но могу плохо, ничего не выходит. Я убеждаю себя, что Жанна беззащитна, что она доверилась мне, что ей сейчас очень трудно. Но тут же понимаю, что все гораздо проще и страшнее. Жанна просто использует меня, считая при этом, что отрабатывает свой долг – детьми, постелью, вкусной домашней пищей. Парадоксально, но Ника никогда так меня не использовала до того, как забеременела. Да и тогда не использовала. Срывала на мне свое раздражение – да, но не использовала. Вероятно, и в раздражении ее, в ее агрессивности виноват я сам, ведь я проигнорировал ее мнение. Наверное, нам надо было действительно повременить с этой беременностью…
И что же мне теперь делать? Я сам погубил свою жизнь, сам стал могильщиком своего счастья. Можно все валить на Нику, на комету, на разные обстоятельства, хоть на черта с рогами – но от этого не легче, этим ничего не исправишь. Самообман никогда не срабатывает, не приближает к желаемому, потому что, обманывая себя, ты все равно прекрасно знаешь, что это обман. Я оказался распятым между двумя женщинами и не был уверен, что хоть одна из них меня любит.
С какого-то момента это стало просто невыносимо. Порой я ловлю себя на том, что чувствую отвращение к Жанне и ее громоздким АР[1]. Да, я знал, что там растут наши дети, но…
Я ведь видел ее отношение ко всему этому, и оно было совершенно не таким, как ко мне. К этим уродливым стальным тубусам Жанна относилась с настоящей нежностью. С настоящей любовью, это точно. А ко мне отправлялась лишь их имитация. Я – слепец! Почему я не видел этого притворства с самого начала?
И вдобавок Вероника, которая, кажется, остается везде, мне некуда от нее деться. Наверно, я действительно был слеп, а теперь прозрел, другого объяснения у меня просто нет.
Постепенно я, как это ни ужасно, стал обращаться к Жанне холодно, почти грубо, что никогда не позволил бы себе по отношению к Нике. И… и ничего не изменилось. Жанна не взбунтовалась, не встала на дыбы, не обиделась. Она приняла мою грубость с обычной покорностью. Но эта покорность страшно далека от любви. Жанне просто все равно. Я стал чувствовать себя квартирантом в собственном доме. И тогда я уходил, и до изнеможения слушал игру Вероники, и плакал. Плакал о том, что я, быть может, в своей жизни имел не слишком много, но потерял – все. Все. Ничего не осталось. Со стороны кажется, что я многое обрел – почтительную жену, например, а в скором времени буду отцом двух детей. Но я-то знаю, что не получил ничего. Потому что ничего этого мне не нужно.
Вероника с какого-то момента превратилась в навязчивую идею, от которой я никак не мог избавиться.
Да и хотел ли?
15.12.2042. Город.
Дом Анны. Феликс
Надо мной висело хмурое небо. Такое, какое бывает только поздней осенью или даже, скорее, зимой. Такой, как в наших краях, – практически бесснежной. И одинокая колокольня, подпиравшая низкие свинцовые тучи, была совершенно черная. И совершенно незнакомая. Никогда ее не видел. Ни в жизни, ни в кино, ни на картинках. Классическая готика: щедро украшенные горгульями и химерами фасады, углы подперты массивными контрфорсами и увенчаны навесными бойницами-машикулями, напоминающими грибы-паразиты на древесном стволе. Торчащая почти над моей головой крыша просела, даже, кажется, провалилась. Колокол там, однако, был – одинокий, даже с виду тяжелый, очень крупный. Я никогда такого большого колокола не видел. Он казался большим даже отсюда, снизу, хотя до него было метров с полсотни. Небось вблизи вообще монстр в три человеческих роста и весь, наверное, разукрашен литыми надписями и узорами. Но карабкаться с риском свернуть шею на ветхую башню для изучения старинного артефакта совсем не хотелось. Не стоит того этот артефакт. Я не историк, извините.
Пока я, задрав голову, пялился на мрачную черную башню, колокол внезапно принялся медленно и тяжко раскачиваться, несмотря на полное, казалось бы, безветрие. Или это внизу тихо, а наверху дует? Но какой ветер смог бы раскачать такую громадину? Ураган, не меньше. Вверху ураган, а внизу штиль? Так не бывает. Колокол, однако, продолжал раскачиваться – мерно и словно бы с неохотой.
– Все правильно, – решил я. – В такой башне звонарем может быть только призрак, – и тут, поверх моего невнятного бормотания, раздался первый удар. Низкий, тяжелый…
БОМ!
Голова отозвалась болью, я инстинктивно зажал уши ладонями, хотя это, разумеется, не помогло. Зажмешь тут!
БОМ!
Да что же это за напасть?!
Перед глазами поплыли, качаясь в такт колоколу, радужные пятна. Я выругался и хотел было подальше уйти от черной башни, но не тут-то было. Ноги не то вросли в землю, не то вовсе окаменели.
БОМ!
Господи, пусть это прекратится, пожалуйста! Ну, пожалуйста!..
Я сделал над собой усилие, пытаясь сдвинуться с места, и… открыл глаза. И тут же закрыл – так больно резанул по ним блеклый свет ночника.
БОМ!
Вот черт, а сон-то продолжался! Я вновь открыл глаза, на сей раз окончательно. Голова казалась тем самым колоколом, во рту… черт его знает, будто верблюжью колючку жевал, тело ломило и крутило. В общем, хотелось только одного: закрыть опять глаза и умереть.
БОМ!
Проснувшись (но не очнувшись) окончательно, я уставился на источник убивающего меня звука. Им, разумеется, оказался мой собственный коммуникатор, который из всех доступных ему в облаках рингтонов с какого-то перепугу выбрал пожарный набат. Выругавшись сквозь зубы, я схватил трубку.
– Феликс Зарянич? – спросил незнакомый и чрезвычайно официальный голос. Спросил слишком громко для моей бедной больной головы.
Определенно, вчера мы с Максом подошли к отдыху максимально серьезно. Я попытался улыбнуться невзначай выскочившему каламбуру, но лучше бы я этого не делал. О ч-ч-черт! И ведь сам-то Макс, этот вечный счастливчик, наверняка сейчас себя чувствует превосходно. Не бывает у него похмелья. Ненавижу!
– Говорите тише, – невольно вырвалось у меня. – Да, я Феликс. Кто вы?
– Дежурный реанимационного отделения городской клиники.
Меня прошиб холодный пот. И уже не от похмелья. Я даже про головную боль забыл. Словно этот дурацкий кошмарный сон был не дурацким, а вещим.
– Вам знакома Рита Залинская? – чуть тише спросил голос.
– Да, – выдавил я. – Это моя девушка, – сказал я, холодея. – Что с ней?
В голосе прорезалось профессиональное сочувствие. Плевать ему было и на Риту, и на меня, но их так тренируют: с близкими разговаривать мягко. Хотя, может, мне все мерещится.
– Ее доставили вчера вечером после автомобильной аварии.
Это что, выходит, когда мы с Максом пили пиво, Рита истекала кровью?!
В моем больном мозгу пронесся бешеным галопом эскадрон виноватых мыслей, и каждая успевала стегнуть меня нагайкой. Ты скотина, Феликс! Бездушная, равнодушная скотина! А что, если Рита попала в аварию из-за меня? Ведь именно из-за меня она вчера вспылила. Разве можно было в таком состоянии за руль садиться?
Секундная самоэкзекуция заставила меня выдавить главный вопрос:
– Как она?
– Состояние стабильно-тяжелое, жизнь сейчас вне опасности. Но есть некоторые нюансы, которые нам следует обсудить. И чем быстрее, тем лучше.
Нет, никакого сочувствия в голосе не было, ни профессионального, ни тем более обычного человеческого. Человек просто на работе.
– Как вас най… – начал было я и осекся. – Тьфу, я же знаю, это первая реанимация, да?
– Именно. Подойдете в регистратуру и…
– Я знаю. Я работаю у профессора Кмоторовича, коллега. Скоро буду.
– Удачно добраться, – ответил коллега, прежде чем я нажал отбой.
Вот зачем я ему стал докладывать про то, что у Алекса работаю? Разве это имеет сейчас хоть какое-то значение? Значение имеет то, как я туда добираться стану. И побыстрее. Я посмотрел на часы – начало шестого. По такому случаю можно было бы растолкать Макса, но сейчас у него в крови алкоголь, а мне совершенно не хотелось бы конфликтов с дорожной полицией. По той же причине не мог воспользоваться его «кубиком» я сам.
Я достал портмоне и пересчитал наличность. Негусто. Нет, пивом меня вчера угощал Макс, так что особо сильно я не тратился, но что толку. Все равно на такси хватало только в один конец. Да и ладно – обратно как-нибудь доберусь. Не первый раз с работы домой пешком хожу. Или вообще заночую в лаборатории, кстати, у меня там еще вчерашние бутерброды лежат…
О чем ты думаешь, скотина бездушная, мысленно одернул я себя. Там Рита кровью истекает, а ты о жратве. Меня замутило.
Я прекрасно понимал, что такое реанимация, так что никакой кровью, положим, Рита уже не истекала, да и доставили ее еще вчера. Господи, только бы у нее не было чего-то такого… такого… В аварии ведь можно обгореть, лишиться рук, ног, глаз…
Тогда я ее точно не брошу, почему-то подумал я, хотя речь о совместной жизни у нас с Ритой никогда не заходила. Ни за что не брошу, что бы с ней ни случилось, в каком бы состоянии она ни была.
На ходу натягивая старенькое, купленное еще в университетские времена пальто, заматывая шею кашне, я спустился на первый этаж. Ни Анны, ни Макса не было видно. Анна в последнее время почти не выходила из своей комнаты – видно, чувствовала себя не лучшим образом. Ну а Макс, вероятно, беззаботно дрых после нашего вчерашнего «заплыва».
Выскочив из дома (хорошо хоть, ботинки надеть не забыл и дверь входную запер, вот какой молодец), я торопливо побежал к стоянке такси, чтобы не платить дополнительно за вызов.
То, что нужно было что-то делать – одеваться, обуваться, бежать, ловить такси, – немного разгоняло ледяной холод, стягивавший внутренности, немного помогало справиться с тяжелым давящим страхом. Но помогало не слишком успешно.
15.12.2042. Город.
Дом Анны. Макс
Разбудил меня Феликс, которому с утра пораньше приспичило куда-то усвистать. Возможно, ему самому казалось, что он двигается тише мыши, но на самом деле шума он производил вполне достаточно, чтобы перебудить весь квартал. Ну ладно, не квартал, но мне точно хватило.
Взглянув на часы, я лениво потянулся. Рань несусветная. А у меня, между прочим, выходной. Второй подряд, перед этим я больше недели работал без продыху. Причем неделька выдалась та еще, каждый день по два-три происшествия. Не мелких вроде застрявших на дереве кошек или тлеющих мусорных баков, а вполне серьезных.
Но, надо сказать, в нашем-то городе еще по сути тишь да гладь. Если смотреть на общем фоне. Мир, по-моему, сошел с ума: только и слышишь про пожары, взрывы на химических производствах (страшный сон любого спасателя), захват заложников. А уж похищение детей и женщин начинает превращаться во всепланетную эпидемию, права вчера была Рита.
Я потянулся поосновательнее, чтоб все мышцы и косточки захрустели. Куда, в самом деле, Феликса понесло? Небось, побежал в свою лабораторию, проверять осенившую его во сне очередную гениальную идею по спасению человечества. Признаться, я не слишком верю в его чаяния. Надежды Феликса кажутся мне воздушными замками. Не то чтобы я сомневался в его личных способностях, нет-нет, Феликс очень талантлив, только сам себя недооценивает. Просто мне думается, что никто не способен единолично повернуть маховик истории. Когда завершилась эпоха глобальных завоеваний, тогда же закончилось и время гениальных одиночек. Да-да, именно так я и думаю, несмотря на то что из каждого утюга несется осанна Великому Ройзельману, Спасителю Человечества. Ну-ну. Во-первых, за этим чертовым Ройзельманом стоит вся финансовая (и черт знает какая еще) мощь корпорации Фишера. Во-вторых, вся эта история кажется мне какой-то мутной. Сомнительной. Ну в самом деле: человечеству грозит вымирание, и вдруг является гений, у которого в кармане спасительный рецепт. Прямо рояль в кустах. Все, конечно, бывает, но не просто же так мама ненавидит всю эту компашку. Да и моя профессия отучает верить в чудеса. Спасатель – человек сугубо практический. Так что сам я, разумеется, и в мыслях ни на какие спасения человечества не замахиваюсь, я до глубины души счастлив, когда удается спасти хотя бы одну человеческую жизнь. Это, поверьте, очень много – человеческая жизнь. Каждая.
За окном серели по-зимнему мрачные предутренние сумерки. Может, еще подремать? Спешить-то все равно некуда. Но, с другой стороны, раз уж проснулся (а пока размышлял о судьбах человечества, проснулся окончательно), надо, пожалуй, подниматься.
Принимая душ, я раздумывал над тем, куда же все-таки в такую-то рань понесло Феликса. Все-таки вчера он, как ни крути, перебрал, должен бы дрыхнуть без задних ног, а не в лабораторию бежать. Но других вариантов вроде нет, значит – туда, наверстывать упущенное вчера. Он же фанат-трудоголик! Еще один вариант – ранний звонок Риты, внезапно осознавшей, что… Ну что-нибудь осознавшей и решившей с утра пораньше помириться. Но это маловероятный вариант, практически из разряда ненаучной фантастики. Понаблюдав вчера за этой парочкой, я не заметил там никаких особенно высоких чувств. А жаль, кстати. Мне бы хотелось, чтобы Феликс, наконец, нашел свое счастье, обрел родного человека. Он этого заслуживает. Особенно если вспомнить его детство, о котором он не очень-то любит распространяться. Хорошо бы ему – как бы в компенсацию – толику человеческого тепла. А то сплошная работа у парня и никакой личной жизни.
На себя посмотри, ехидно фыркнул внутренний скептик. Велев ему заткнуться, ибо нечего чушь молоть, я решил сегодня же позвонить Терезе из клиники. А пока недурственно было бы перекусить или хотя бы выпить кофе. Организм-то действительно проснулся и настоятельно требовал калорий.
Неторопливо спустившись на кухню, я полез в холодильник… и насторожился.
Вчера, перед тем как ехать на встречу с Феликсом, я сделал лазанью – чтобы утром не возиться. И, естественно, сунул в холодильник. И кулинарный мой шедевр так и стоял там нетронутый. Ну Феликс умчался, не позавтракав, – это нормально. А вот мама, похоже, вчера опять не ужинала – это уже хуже. Она вообще хуже есть стала в последнее время. Пора брать дело в свои руки. Если не удастся запихать ее в клинику на предмет обследоваться (а в идеале – подлечиться), то хотя бы проконтролировать ее рацион. Нет аппетита – это, знаете ли, не довод. Как маленькая, честное слово. Придется, похоже, стоять над душой и требовать, чтобы ела как следует.
Я включил кофейник и разогрел два куска лазаньи. Свою порцию я с аппетитом приговорил, пока грелась вторая, потом налил кофе и, загрузив завтрак на поднос, отправился к маме…
Она лежала на кровати как-то криво, неловко, бессильно свесив руку…
Но дышала! Дышала! Тяжело – так что от двери было слышно, но – дышала!
Сунув на столик ненужный уже поднос, я кинулся к кровати.
Моих познаний хватило на предварительный диагноз – вероятнее всего, инсульт, и, похоже, обширный.
Вызвав «Скорую», я переложил маму так, как предписывала инструкция по оказанию первой помощи. В некотором смысле ей повезло, что она не поужинала.
Ну где же эти чертовы медики?! Я клял нерасторопность «Скорой» (тоже мне, скорая, черепахи они, а не скорые!), клял дорожные пробки (хотя в последнее время их стало гораздо меньше, да и время еще не пиковое) и уж вовсе на чем свет стоит клял себя за нашу с Феликсом вчерашнюю вечеринку. Но разве угадаешь… Оставалось надеяться, что еще не слишком поздно.
Реанимационная бригада приехала быстро (это только мне казалось, что прошло какое-то безумное количество времени), оснащенная всем необходимым, включая портативный томограф, так что клиническая картина стала ясна уже по дороге в больницу.
Проблемы с давлением вообще и головными болями в частности у мамы были всегда, сколько себя помню. Она говорила, что это последствия той аварии (наверное, так оно и было), а я просто принимал ситуацию как данность. Ну радовался, что мама старается вести здоровый образ жизни – при сосудистых проблемах первое дело. Иначе, конечно, все могло случиться гораздо раньше. Но… могло не могло, а сегодня есть сегодня.
В машине мама пришла в себя. Она даже попыталась заговорить, но язык ее почти не слушался. Равно как и тело. В общем, картина вырисовывалась совсем невеселая.
Пожилой реаниматолог, увы, лишь подтвердил мне мои собственные умозаключения:
– Мы, конечно, по максимуму восстановим кровообращение, но, как видите, серьезно поражены двигательные центры, и не только они. Счастье, что до дыхательных не дошло. Пока не дошло. При таком масштабе и локализации поражений оперативное вмешательство бессмысленно, нейрохирургия тут ничего не сделает. Только терапевтические методы. Ну, посмотрим… Лишнего веса нет – это огромный плюс. И сердце практически здоровое. Ваша мама, очевидно, тщательно следила за собой. Но… Инсульт может случиться даже у двадцатилетних здоровяков, а в этом случае… Старая травма – она ведь, судя по записям, тяжело пострадала в автомобильной аварии? – старая травма головы может проявить себя спустя десятилетия. Даже прогноз сейчас не берусь давать. Конечно, всегда надо надеяться на лучшее и, если произойдет чудо, впоследствии придется постоянно держать ее на жестком гемостатическом курсе. Ну и реабилитационная терапия, само собой.
Усевшись на подоконник напротив двери в мамину палату (там обнадеживающе светились мониторы и мигали датчики системы жизнеобеспечения), я – впервые в жизни – почувствовал себя бессильным. Я не мог помочь. Я ничего не мог. Как налысо остриженный Самсон.
Мама… Это как воздух, наверное: пока дышишь, не замечаешь, что он есть. Но когда становится нечего вдохнуть… Я всегда был очень самостоятельным, даже когда был ребенком. Я, казалось бы, никогда не нуждался ни в какой поддержке. Но теперь мой мир – я никогда, никогда не задумывался, какую роль в нем играет мама, – мой мир внезапно начал превращаться в безвоздушное пространство. Дышать еще было можно, но я словно бы видел, как воздуха в мире становится все меньше и меньше…
Разве можно жить, если нечем дышать?
«Но Феликс ведь как-то живет, – отстраненно подумал я. – А он вообще не помнит своей матери, словно ее никогда не было. И живет. Вроде бы я всегда это знал, но сейчас осознание было острым, как…»
…как внезапный телефонный звонок.
Феликс – сияло на экране коммуникатора над привычным предложением: принять вызов?
15.12.2042.
Городок Корпорации. Ойген
С утра меня вызвал к себе Ройзельман.
После нашего маленького и, не скрою, весьма приятного приключения с Эдит мы не застали шефа на месте. Куда-то его унесло. Очень странно: обычно Ройзельман находится в городке практически безвыездно. Я понимал, что его передвижения – вне моей компетенции, он сам себе хозяин, а я только слуга, слугам не докладывают. Но все же встревожился. Как встревожился бы от любого нарушения привычного хода вещей. Только почему-то сильнее.
Моя же свежеобретенная любовница уехала домой, ничуть, похоже, не переживая. Я поймал себя на мысли, что совсем ничего о ней не знаю, хотя знакомы мы уже давно. В Корпорации с этим было строго. Ничего личного, только служебные контакты. У Эдит могло быть трое мужей и пятеро детей – или наоборот, – но я мог лишь строить на этот счет предположения разной степени правдоподобности. Спросить? Ну-ну. Все равно ведь ничего не скажет, зато уж язвить будет непременно.
Ну да черт с ней, с Эдит, она-то в любом случае выкрутится. О себе нужно думать. Мало мне внезапного отсутствия Ройзельмана на месте (не к добру это, ох, не к добру), так еще этот вызов с утра пораньше. И вряд ли – чтобы наградить орденом. Наоборот – куда вероятнее.
В общем, направляясь к шефу, я понимал, что в меня полетят все на свете шишки, а зная Ройзельмана, мог быть заранее уверен, что каждая из этих шишек будет начинена не менее чем полутысячей фунтов напалма. Ну или гексогена. Если все обойдется банальным навозом, я могу считать, что мне повезло. Отмоюсь, не привыкать.
Шеф сидел в кабинете, в неизменном строгом костюме. На столе стояла чашечка кофе, к которой, по всей вероятности, не притрагивались. Смотрел он на меня, но казалось – сквозь меня.
– Ойген, – начал он, привычно проигнорировав приветствие. – У меня есть своя методика работы с людьми. Я даю человеку раскрыться, проявить себя. Я не вмешиваюсь, только смотрю, пока не увижу все, что можно. И только тогда выношу суждение.
Начало было столь многообещающим, что у меня спина словно покрылась ледяной коркой. Продолжение было еще лучше:
– Я очень не люблю менять своего суждения о человеке, потому что, как правило, мало что может изменить его. Но бывают и исключения. Откровенно говоря, исключения мне не нравятся. Видишь ли, я могу позволить себе слабость привязываться к некоторым людям, делать их своими фаворитами и в некотором смысле доверять им.
Первая моя мысль была панической – он узнал о моих приключениях с его конкубиной. Вторая странной: такое доверие, пожалуй, страшнее любой опалы. В голосе Ройзельмана не было ни гнева, ни раздражения, ни даже презрения. Полное равнодушие. Почему-то вспомнилась старинная китайская казнь, о которой я где-то когда-то читал, – перепиливание тупой пилой. Помню, читая, я очень хорошо представил себе эту пилу – гнутая, с обломанными зубьями и непременно ржавая.
– Возможно, тебе кажется, – все тем же равнодушным голосом продолжал Ройзельман, – что твое недавнее перемещение в нашей иерархии было понижением. Формально – да, фактически же я доверил тебе даже больше, чем раньше. Ты отвечаешь за брюхо нашей корпорации. Не прикрытое ничем нежное, беззащитное брюхо. Поэтому я хочу пояснить тебе одну вещь. Возможно, ты и сам ее прекрасно знаешь, но…
Шеф все-таки взял чашечку.
У него были длинные тонкие пальцы с ровными, почти овальными ногтями. Кажется, такие ногти называют миндалевидными. Господи, о чем я думаю?!
Едва пригубив кофе, Ройзельман поставил чашечку на стол. Все его движения были безукоризненно точными, как у автомата. Это внушало безотчетный, атавистический страх, гораздо более сильный, чем если бы вместо шефа в кабинете оказался вдруг голодный саблезубый тигр.
Пауза казалась бесконечной.
– …но твои действия заставляют меня сомневаться в этом.
Тон шефа оставался ровным, в словах тоже не было ничего угрожающего. Наверное, таким тоном японские сёгуны беседуют с проштрафившимися самураями, прежде чем отдать приказ о совершении сеппуку.
Скорей бы уж. Страх, как ни глупо это звучит, страшная вещь. Он сам по себе гораздо страшнее того, что его вызывает. Вот сейчас, к примеру. Боюсь ли я, что шеф меня уничтожит? Да. Но еще хуже – ожидание этого. Кажется, я сейчас даже сеппуку не смог бы совершить – просто не хватило бы сил шевельнуться, все тело превратилось в какое-то безвольное, дрожащее желе.
– Формально я подчиняюсь Фишеру, – с тем же безразличием говорил Ройзельман. – Он уже давно витает в облаках, не вникает ни во что и лишь снимает сливки с наших операций. Поэтому он считает, что наличие денег и тот факт, что он формально мой наниматель, ибо платит за мои услуги, что эти обстоятельства делают его хозяином положения. Но настоящим хозяином… – Ройзельман встал.
Я редко видел его стоящим. Быть может, потому что он слегка сутулился и то ли вертикальное положение было для него неудобным, то ли он стеснялся своей согнутости. Хотя мне трудно представить, чтобы Ройзельман чего-то стеснялся.
– …настоящим хозяином человека делают не деньги и даже не власть. – Он медленно подходил ко мне, и казалось, в кабинете становится темнее, хотя за окном было все то же по-зимнему пасмурное утро. – Ты боишься, Ойген. – Он остановился в паре шагов и смотрел на меня с искренним любопытством, как ребенок, впервые увидевший ползущего жука.
Я кивнул – было бы глупо отрицать очевидное.
– Ничего, все люди боятся. Именно страх делает человека человеком. Перефразируя Рене Декарта, человек боится – значит, человек существует. Страх и жизнь практически неразделимы. Вернее, жизнь – это и есть страх. Чего ты боишься?
Его вопрос прозвучал как удар хлыста, хотя тон не изменился ни на йоту. И ответил я предельно откровенно:
– Боюсь утратить ваше доверие.
Он улыбнулся. Как обычно – едва заметно.
– Правильно. Но к этому мы еще вернемся. Ты читал Библию?
Наверно, если бы этот же вопрос мне задала умирающая от СПИДа порнозвезда, я удивился бы не меньше.
– Нет. Мой отец считал, что это – пустое занятие для баб и тупиц. А в институте у меня были другие интересы. Да и после как-то не пришлось.
– Напрасно. Чтобы читать Библию, не обязательно быть истовым святошей. То же я могу сказать и про Коран, Веду, черную книгу Шандора Лавея. Чтение этих книг – способ понять человека и человечество. Жаль. Значит, ты не знаешь истины: кто чем побежден, тот тому и раб. Пьяница – раб бутылки, развратник – раб женской плоти и собственного вожделения, а человек – раб страха.
Он отступил на шаг и снова пристально уставился на меня.
Так художник рассматривает модель, подумал я совсем некстати. Или – скорее – так палач глядит на жертву, прикидывая, как точнее отделить голову от тела.
– Ты не можешь не бояться, – констатировал Ройзельман. – И страх дает власть над тобой. Религия, государство, рыночная экономика, армия, полиция – ни одно из человеческих учреждений не устояло бы, не будь оно сковано цементом животного страха. Помни об этом. Страх – это поводок, за который тебя держат.
– Кто? – Мой вопрос прозвучал наивно и глупо.
– Я, например. – Уголок его рта чуть дернулся в усмешке. – И для тебя же будет лучше, если этот поводок буду держать только я. «Да не будет у тебя других богов», как сказано все в той же Библии. И не потому, что я такой уж ревнитель и собственник, а ради тебя самого же.
Кажется, я понял, о чем он говорил.
– Не забывай об этом никогда. – Его тон чуть изменился, предвещая, что экзекуция движется к своему финалу. – Не забывай. Ни когда, попивая на террасе кафе кофе по-ирландски, беседуешь с отставной балериной, ни когда ведешь машину, ни когда в извращенной форме трахаешь нашего координационного директора. – На его губах на миг вновь появилась улыбка, но тон был столь ровен, словно он не в посягательстве на его собственную любовницу меня обвинял (когда он успел узнать?), а таблицу умножения читал. – Если уж бояться, то выбирай себе достойный объект для страха.
Я кивнул. Ройзельман вернулся наконец в свое кресло.
– Следивший за вами офицер полиции выжил, – сообщил он спокойно. – Это девушка, молодая и очень амбициозная. И можно допустить, что она взяла горячий след. Пока оснований для беспокойства нет, дело сейчас находится под моим контролем. Но если тебе захочется устранить эту проблему, я не возражаю. Прекрасно понимаю, каково это – жить с нависшим над тобой дамокловым мечом.
Устранить? Интересно, в каком это смысле?
– Только прошу тебя, будь предельно аккуратен. Никаких осечек. Подставляя себя, ты и меня подставляешь. Незаменимых людей нет, но лучше обходиться без замен. Ты понимаешь?
Я тупо кивнул.
– И что ты понимаешь?
Вопрос был очень непростым. Вопреки словам Ройзельмана, я не верил в тот пассаж про наблюдение, суждение и последующее доверие. Не верил ни на йоту. Не такой он человек, чтобы доверять кому-нибудь. А он видел, что я в это не верю.
– Что я должен оправдать ваше доверие, – сказал я, ибо никакого другого ответа придумать не сумел, а затем, осмелев, добавил: – Поскольку вы и только вы мой начальник и, смею думать, мой наставник. Подставляя себя, я подставляю вас. И поэтому я должен быть чист: никаких следов, никаких свидетелей, никаких зацепок.
– Ты говоришь слишком красиво, – усмехнулся он. – Но суть уловил верно. Скажу откровенно – в тебе меня устраивает все. Кроме сказанного выше. Пока устраивает.
Я вновь кивнул, как китайский болванчик, но на душе слегка отлегло. Когда начальство вызывает тебя «на ковер» и дает взбучку, многие начинают тешить себя идеями мести, строить коварные планы шантажа, мечтать, что когда-нибудь они перепрыгнут выскочку-шефа и уж тогда… Так устроена жизнь любой компании. Почти любой. Ройзельману невозможно противостоять, его нереально шантажировать, и уж точно никто не мог бы его перепрыгнуть.
– И еще. – Он слегка нахмурился. – Умерь, пожалуйста, свои аппетиты. Слишком большое количество пропавших женщин вызывает подозрения. Ты подвергаешь себя ненужному риску. К тому же заработала наконец пенитенциарная часть нашей программы, и теперь у нас уже нет столь острой нужды в донорах. А мне бы не хотелось, чтобы твоей службой занялись всерьез правоохранительные органы. Так что пока надо не делать лишних движений. Скоро, кстати, у тебя будет полно работы в спецблоке.