© Слободчиков О.В., 2021
© ООО «Издательство «Вече», 2021
© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2021
От Чухонских болот до огнедышащей Камчатки текло не худшее для Руси время: на западе менялись обасурманенные императоры и императрицы, на востоке, на Нерчинских рудниках, гремели кандалами русские цари-самозванцы. На небе был Бог, на Камчатке – Кох. Сибирскими городами правили латинянские выкресты, а за Уралом, на закатной его стороне, срамно ряженая служилая нерусь с выбритыми мордами и накладными бабьими волосами, добилась свободы от служб и сословного права владеть русскими деревнями.
Но пашенная Сибирская украина, где болезненно приживались выдранные Москвой Новгородские вольности, жила сама по себе и под инородческой властью. Из потомков казаков, беглых, каторжных, ссыльных, промышленных, бывших ясачных людей здесь возрождалось русское крестьянство и, по мнению немцев-академиков, сибирский земледелец отличался от западного помещика только лишь тем, что не имел крепостных, но по русской старине нанимал в работники вольных людей.
Казалось бы, чего еще надо здешнему пашенному народу, радуйся тому, что есть: живи в Яви, славь Правь, Господа и Землю Матушку. Указ императрицы Елизаветы всем сословиям России, кроме духовных и крестьян, брить лица и носить немецкую одежду, их не коснулся. Но по подворьям и монастырям доживали век старики, исколесившие Сибирь в поисках воли, богатства и славы. По трактирам и ямам они чудно баяли о землях за морем, где вьет гнездо Алконост – птица зоревая, рассветная. Сказывали и о беловодной Ирии, живущей по благочестивой старине, будто оттуда ушли по солнцу наши пращуры, чтобы хлебнуть лиха на западной стороне и в свое время вернуться. Так уж нам на роду написано, так уж нам по судьбе завязано.
Голь перекатная, не имевшая сапог в старости, не самовидцы, но послухи, говорили, будто хлеб, репа, капуста родятся там сами по себе, как сорная трава, а из вымени небесной коровы течет молочная река. И по сию пору живут люди в Ирии праведно, а правят ими без всякой корысти двенадцать старцев. Те и вовсе святы – одеваются в рубища, босиком по снегу ходят. Чудом Божьим не потерявшие веры, распаляли те баюны страсти молодых, готовых бежать на край света, выстилая путь могилами.
Наперекор пожарам и царским указам рос и ширился Тобольский город, сползая с горы посадом, подминавшим деревеньки слободы, некогда жившей особняком. Полузасыпанные рвы, бердыши и пищали по чуланам еще напоминали о лихих временах, но слободских казаков перевели в городской полк или записали в податные сословия, надолбы изрубили, вокруг приходской церкви поднялись высокие пятистенки с каменными и венцовыми подклетами, с резными въездами в жило. Слобода из пашенной превратилась в ямскую и слилась с посадом.
В доме здешнего старосты Александра Петровича Слободчикова всю ночь горели смолистые лучины, молодые спали урывками, старики и вовсе не ложились: старшая сноха хозяина мучилась родами в чистой баньке. Июльской ночью не ко времени и не к добру кричали петухи, играл, блистая, месяц. К рассвету, когда мрак становится гуще, сорвалась с неба звезда и летела, не угасая, до самого края земли. В тот миг Феня разрешилась яростно запищавшим младенцем. Толстая, веселая повитуха перегрызла пуповину, ополоснула новорожденного в ушате и, удивленно посмеиваясь, показала роженице:
– Глянь-ко, ноги, что складной аршин. Как только нутро тебе не вывернул?!
В доме за выскобленным столом сидели седобородый хозяин Александр Петрович и его сват Иван Трофимович Окулов – отставной солдат Тобольского полка. Хозяйка, Дарья Ивановна, всю ночь провела в молитвах под образами. В сумерках рассвета поднялись сыновья Александра Петровича: Кирилл и Семен. Высокие, кряжистые, они вышли из горницы в неопоясанных рубахах, ополоснули лица под лучиной в резной чаше с нападавшими туда угольками. Дарья Петровна кивком указала им на красный угол. Братья приготовились встать на молитву, но приглушенно протопали чирки в сенях, распахнулась дверь, предрассветный дух, ворвавшись в избу, колыхнул пламя лучины. На высветленный круг выскочила белолицая жена Кирилла, Настя, и без тени бессонной ночи в глазах неприлично громко крикнула:
– С внуком вас, деды! И вас, дядья, с племянничком, – игриво поклонилась мужу и его брату Семену.
Дарья Петровна облегченно охнула, радостно стукнула лбом о пол, еще раз перекрестилась и резво вскочила на ноги:
– Слава Те, Господи! Близко уже… Заря-зорюшка раны зашьет, кровь запечет…
Александр Петрович шумно вздохнул, хлопнул натруженной ладонью по колену, встал, положил на образа три глубоких поясных поклона. Поднимаясь на благодарственную молитву, тайком всхлипнул, засуетился отец роженицы, отставной солдат. Ему Бог дал одну только позднюю дочь, Феню, зато какую! Третьего сына родила!
Насмешливо поглядывая на стариков в свете лучины, Настя блеснула озорными глазами и прыснула в рукав:
– Внук-то не в корень пошел. Мучил Феньку, вылезть не мог – фузея застревала. – На удивленный взгляд отца роженицы пояснила, притопывая чирками: – Ноги в полтулова. Ужо встанет на них и сиганет на край света.
Дед Окулов намек понял, улыбнулся уголками глаз. Александр Петрович чуть приметным движением ладони отмахнулся от болтовни снохи: слава богу, внуки родятся и родятся, скоро придется расширять дом.
Кряхтя, с печи слезла дряхлая старуха, мать хозяина. Мелко потряхивая головой на морщинистой шее, обвела собравшихся выцветшим взглядом – чего шумят?!
– С правнуком тебя, матушка! – взял ее под руку Александр Петрович.
– Это у кого родился-то? – дребезжащим голосом спросила Матрена. Выслушала, кивнула, пожаловалась:
– Бок болит… Лежу, слышу – вода шумит, дощаник скрипит, Епифан ругается!
– Какой дощаник, мать? До Иртыша полверсты.
– Почудилось бабке Матрене, – опять прыснула Настя. – У Ивана Трофимыча кистень за кушаком клацает.
– Знак это! – строго шикнула на сноху хозяйка. Мужчины притихли, а Дарья Ивановна ласковым, почтительным голосом спросила старушку: – И чем же огорчался покойный батюшка Епифан?
– Не удержать, говорит, дощаник, все одно в море унесет, – пробормотала Матрена. И тут хрустнул брус под полатями, завыла собака во дворе.
– Господи, помилуй! – забеспокоились домочадцы. – Судьбу младенцу кличут.
В родовой чреде вольных крестьян и казаков этой семьи, державшейся за веру, землю и старину, время от времени появлялись лихие удальцы, спускавшие накопленное отцами и дедами. Таков был Епифан, дед Александра Петровича, которого в сказках и прибаутках еще помнили тобольские старики. Говорили про него всякое и больше со смехом: будто на Неметчине своими байками он чуть было не сманил в вольные сибирские хлебопашцы самого царя Петра-антихриста, а мужицкий князь Меншиков попал в Березов-город, с его прелестных слов. Хотя доподлинно было известно, что за Иртыш Епифан не хаживал, набрел в эти места с восхода и всю свою молодую, беспутную жизнь рассказывал про Ирию, которая сокрыта где-то в таежном урмане.
Известно было и то, что спины он не ломал, поднимая целинные земли: принял на себя выбылое пашенное тягло с готовым подворьем и поднятой землей от человека, взявшего государев подъем и ушедшего дальше к восходу. Хозяином он был плохим, не вышел даже в прожиточные люди, богатства не скопил. Оженив сына Петра и похоронив жену, уходил куда-то веснами на все лето, а бывало, на годы. И однажды не вернулся, пропал без вести.
Но поднялось его потомство, сплотилось в семью, приросло к земле. Внук Епифана, Александр Петрович, вышел в лучшие люди. Да вот уже младший из его сыновей, Семен, отлынивает от хозяйства, любым тягловым работам рад, готов без жребия поверстаться в полк. Частенько примечал отец, как замирал он на пашне, глядя на зарю, пускавшую по небу огненные стрелы: остановит коня и глядит не наглядится. На встревоженный оклик отца однажды складно так ответил: «Покойники – и те ногами на восток ложатся, у живого как пяткам не чесаться?»
Было над чем задуматься Александру Петровичу: богат его дом, но не так крепок, каким казался соседям.
– Что, милая, на месте не стоится? – ласково взглянул он на сноху. – Сбегала бы к отцу Андронику, сообщила. Светает уже, слава богу.
Приходской поп прибежал в опорках, на ходу стряхивая солому с подрясника. Спросил, перенесли ли роженицу в дом, вернулся ли Филипп, старший сын Александра Петровича, отец новорожденного.
– Вчера ждали, – развел руками хозяин. – Сегодня, даст бог, прибудет… И дитя, слава богу, не хворое, но есть приметы дурные – крестить бы поскорей!
Расспросив, что за приметы, отец Андроник стал успокаивать домочадцев:
– Унесет их на сухой лес. На той неделе буду поминать Сысоя Великого. Знаете, что за святой? – Выпятив нечесаную бороду, поп заговорил громче, чтобы нечисти тошно стало. – Силен! Покойных оживлял. Его послушника бесы как-то обольстили посулами власти, ушел он от пустынника, а по дороге к нему и пристал этот… Ни баба, ни мужик. Давай тискать, в лицо лезть пастью смердящей. Послушник с молитвой – к одному святому, к другому, а бес только хохочет. Взмолился он тогда к помощи оставленного им Сысоя, и нечистый забился в лихоманке, закорчился, заблеял козлом: «Против преподобного Сысоя я бессилен!»
Поп еще раз перекрестился на образа и приглушенно прошептал:
– Наречем новорожденному в покровители – от всякой нечисти убережет.
– Оно хорошо бы, – почесал затылок Александр Петрович. – Да как бы того… Не перегнуть. У свояков-то сын монашеский постриг принял…
В тот же день Филипп вернулся с ямского тягла. Высокий, широкоплечий в отца, густая мужицкая борода на молодецкой груди, бросил в угол кнут, положил поясные поклоны на образа, поклонился отцу с матерью и прошел в горницу взглянуть на новорожденного. Он уже знал о сыне. Привечая жену, кормившую ребенка грудью, спросил о здоровье. Уловив в ее голосе заминку, обеспокоился:
– Да все ли хорошо?
Не зная, смеяться или печалиться, она развернула пелену, обнажив ноги младенца. Филипп удивленно поднял брови и тихонько рассмеялся, погладив непомерно большую, в сравнении с тельцем, розовую ступню сына:
– В прадеда Епифана, видать, бродник!
Прошло несколько лет: не самых худших из тех, что бывали в Сибири. Мимо Тобольска, по Иркутскому тракту пробрели этапы запорожских казаков и литвинских гайдамаков, не желавших переписываться в податные сословия на своих Отчих землях. Затем прогнали староверов, выманенных из западных стран указом Петра III о веротерпимости, который они поняли, будто терпимости к природным русским людям, оказалось – к папистам, латинянским еретикам, всякого рода выкрестам и перекрестам. А их самих за крепость духа и верность русской старине указом царицы-немки отправили на вечное поселение в Сибирь. Кандальные и ссыльные поселенцы, шагая по тракту, крестились на купола церкви, против которой стоял крепкий дом Александра Петровича Слободчикова. Его младший сын Семен поверстался в драгуны по чужому жребию и умчался к востоку тем же путем, что каторжные и ссыльные, только доброй волей.
А дед Александр утешался внуками: рассаживал вокруг себя, крепышей пашенного корня, с опаской косился на Сысоя, а то и выхватывал его, как кутенка, вертел в мозолистых руках, беззлобно поругиваясь, высматривал, куда пошла кровь. Малец был тощим и вертким, того и гляди укусит. Чуть подрос – стал показывать варнацкие замашки: поднял с земли камень, прищурился и в отместку за поклеванное темя разбил голову красавцу-петуху. В отрочестве с редкой меткостью метал плотницкий топор средней руки, да так к тому пристрастился, что пришлось прятать ходовой инструмент. По крестьянским и казачьим дворам, как всегда, подрастала и озорная ребятня, уготовленная свыше если не для каторги, то для дальней государевой службы. В свое время отторгнет их пашня и смирится родня, отпуская жить по судьбе: знать, и на таких есть нужда у Отца Небесного.
Бабка Матрена слазила с печи уже только по нужде: одной ногой в яви, другой – в нави, смутно жила в двух мирах разом, видела наперед судьбы внуков и правнуков, узнавая в них души давно ушедших людей. К Рождеству, на Святую Пасху и Троицу с большими сборами ее водили в церковь. С трясущейся головой, со всеми жалобами, сказами и молитвами она была для Сысоя родней и ближе всех домашних. Он и спал с ней под одним одеялом, расспрашивал о всякой всячине, что лезла в голову. Бывало, уже не трещит лучина над чашей, в доме мутный свет луны, не спят только Сысой с Матреной. Услышав за печкой звуки странные, непонятные, он шептал:
– Баба, что это?
– А домовой! – как о пустячном отвечала старушка. – Он у нас работящий, запасливый, в покойного Петру… А то слышишь? Макошь шуршит, судьбу тебе прядет. Две девки незрячие, Доля с Недолей, узелки вяжут. Одна к счастью, другая – к несчастью. Кому нить оборвут – тот и отмучился… Про меня-то забыли, проси – не проси, не только слепы, еще и глухи!
– Мне-то что вяжут? – не давал покоя старушке Сысой. И трепыхалось сердчишко от сладостной тоски по предстоящей жизни.
– Известно что! Набродничаешься, хлебнешь лиха!.. Ладно бы не зря. Мало кто из бродников находит счастье. И не упомню таких…
– А расскажи про Беловодье?
– Да я же там не была и мужик мой, Петра, не был, а отца его, Епифана, пустило или не пустило царство Беловодское, того не знаю. Бывало, чуть потеплеет – соберет котомку, зимний тулупчик бросит собаке на подстилку: «Или в Беловодье останусь, или разбогатею!» К зиме вернется голодный, драный, вытянет из-под пса брошенную одежку, вытрясет и в ней зимует… Мучим был бесовскими соблазнами, бедненький. Как-то, старый уже, с белой бородой, ушел и не вернулся.
– Расскажи! – капризно дрыгал ногами малец.
– Давно это было, – покорно вздыхая, шептала старушка. – Жили наши пращуры в благодатной стране. И по сию пору живут там сородичи в сытости и святости. И все-то у них по старине, без указов и принуждений… Молодые пожилых почитают. Лежит внучок с бабулей на печи, ногами не дрыгает… И живут они по сию пору, душой и телом чисты…
– Чего же нашим-то не жилось? – шептал Сысой.
– Так соблазны, прости господи! Нечисть, она же нашептывает: тама еще лучше! Те, от кого мы родом, поверили, пошли искать счастье на закате, а здесь правит сила темная. Хотели вернуться, а обратный путь заговорен, заколдоблен, по грехам открывается не всякому. Есть такие, кого приняло царство Беловодское, пожили они там, не выдюжили тоски по родным и вернулись… Епифан, наверное, был из них. А там ли помер или где в пути, того не знаю. Последний раз совсем ветхим уходил.
И виделись Сысою во тьме ночной избы розовые скалы над белой водой, над ними птицы невиданной красы. Но старушка вдруг жестко обрывала видение, со стоном переворачиваясь на другой бок:
– Счастья ищут лодыри да блаженные. Кто работает, тот и здесь живет справно…
Среди зимы, когда вся большая семья собиралась на ночь возле печки в теплой половине дома, от студеных ветров обнажилась земля, вздрагивали стены, жалобно скрипела тесовая крыша. Хозяйка Дарья Ивановна сама не отходила от икон, собирала по полатям и лавкам шаливших детей, ставила под образа, приговаривая:
– Детская молитва Богу приятна. Просите Господа, чтобы не было урону дому. Не дай бог, крышу сорвет.
Сысой зарылся под тулуп рядом с Матреной, на оклики бабушки не подал голоса. Дарья Ивановна заглянула на печь, нет ли Филиппова неслуха, спросила свекровь. Та открыла сонные глаза, что-то прошамкала. Сысой, крадучись, выглянул из-за трубы. Под образами на коленях стояла бабушка, хор братишек и сестренок подпевал ей. Голоса становились все чище и душевней. Сысой, глядя на трещину в потолке, одним ухом слушал их пение, в другое буря сладко нашептывала о дальних странствиях. И чудились ему свои бредущие ноги, скрытые снежной поземкой. Будто вели они его в неведомое, и радовалась душа.
Хлопнула дверь, вошел дед, клубами прокатилась по полу ворвавшаяся стужа. Он скинул тяжелую шубу, опустился на лавку, подпер бороду кулаком. С красными от мороза лицами вошли мать Феня и тетка Настя, застучали березовыми ведрами. От них пахнуло на печь молоком и свежим навозом.
– Какая беда грядет нашему дому? – боязливо прошептала Дарья Ивановна, обернувшись к мужу. – На соседских дворах у кого крышу своротило, у кого скотник, только у нас убытка нет. Не к добру это!
Настя заглянула в печь, поворошила угли, закрыла заслонку, видать, прижала хвост нечистому: «У-у-у!» – завыло, застонало в трубе.
– Свят… Свят… Свят! – закрестились женщины. Под образами запели громче, опасливей.
Дарья Ивановна, покряхтывая, влезла на лавку, пощипала фитилек лампадки, ярче и добрей высветились суровые лики святых. С печи слышно было, как она, водя носом возле иконы Чудотворца, просит за служилого сына Семена: «Отче-Микола, моли Бога за него!» Уже семь лет ее младший сын служил в каком-то приморском остроге.
Александр Петрович сидел не шелохнувшись, хмурили его лоб заботы дня, седые волосы лежали по плечам, борода касалась столешницы. По Иртышу ветер сбивал с ног людей и коней, лодку соседей Васильевых закинул чуть ли не на середину реки.
В сенях что-то щелкнуло, хрустнуло, мигнула лампадка, упал в воду уголек с лучины, в трубе опять завыло, послышалось, как заскрипели ворота, это Кирилл с Филиппом возвращались с дальней заимки. Настя с Феней набросили на плечи шубейки, побежали встречать мужей, распрягать коней. Но в сенях раздались топот и смех, голоса звучали не по погоде радостно.
Распахнулась дверь, опять впустив большое облако студеного пара, раскатившегося по тесовому полу, из него с закуржавевшими бородами и бровями появились краснощекие сыновья Александра Петровича, за ними сват Окулов в тулупе и еще кто-то в черкасской шапке и меховой епанче.
– Принимай гостей, батяня! – гаркнул Филипп, соскребая сосульки с лица.
Сысой с печи увидел гостя с обледеневшими усами и выбритыми щеками. Он скинул верхнюю одежду и остался в драгунском кафтане с нашивками. Заголосила баба Дарья, повисла на шее у приезжего; сбоку, утратив обычную степенность, топтался дед Александр. Забыты были и ураганный ветер, и беды соседей. Филипп с Кириллом вытащили из погреба бутыль с наливкой. С красными лицами в дом врывались соседские мужики. Феня с Настей, уже приоделись по-праздничному в сапожки и сарафаны, одна подбрасывала дрова в печь, другая обносила гостей вином.
Приезжий оказался дядей Сысоя, служилым Семеном. Его бритый подбородок глубоко тонул в ниспадавших усах, голые щеки морщинисто западали на десны. Раздавая подарки из тяжелого мешка, он смеялся и шепелявил, как старик. Детвора по лавкам и полатям захрустела сахарными леденцами и медовыми пряниками. Настин брат, прибежавший с домрой под полой полушубка, расцеловавшись с Семеном, так ударил по струнам, что зазвенела посуда. Соседские девки пустились в пляс, игриво поглядывая на служивого. Кряхтя, стала сползать с печи беззубая и горбатая бабка Матрена.
– И ты жива, бабуля? – подхватил ее Семен. Та чуть из пимов не вывалилась. – Помнишь внука?
– Ты, Семка, ее не туркай, а то уссытся, совсем стара, – осадил служилого сына Александр Петрович.
Поздно разошлись гости, разлеглись по лавкам и полатям домочадцы. Семен как-то смущенно достал из опустевшего мешка запечатанную сургучом бутылку.
– Настоящая, царская! – сказал, пошевеливая усами.
Дед, отец Сысоя и дядька Кирилл, стыдливо заулыбались, пить не стали и только слегка захмелевший от ягодной настойки Иван Окулов радостно зачмокал, глядя на полуштоф. При свете лучины отец и дядька Кирилл казались Сысою старей, чем днем: на их лицах шевелились тени от горевшей лучины, глубже пролегли ранние морщины. Та же полутьма молодила дедов и приезжего дядьку. Сысой понял, почему он показался ему старым: у него, как у деда Окулова, не было зубов и бороды.
Легли спать отец и дядя Кирилл. Дед, позевывая, достал новую лучину, зажег от догоравшей и закрепил над ушатом. Тихо разговаривая, за столом сидели трое. Дед Александр молча пригублял чарку с настойкой. Семен с дедом Иваном бубнили о чем-то дальнем: вспоминали переправы, перевалы, зимовья. Служилый дед то и дело хлопал себя по коленям:
– Вот этими вот ногами все прошел! – И спрашивал: – В Егорьевом редуте крещеный тунгус Федька, жив ли?
– Давно помер! – отвечал Семен и тянулся неверной рукой к бутылке.
Вот уж они пьяны, как купцы, дед Александр все чаще зевает, крестя бороду, а Семен бормочет:
– Лет пять тому встретил в Большерецком Михайлу Неводчикова. В знаменитые штурмана вышел, за море ходил. Тебе, Иван Трофимыч, от него поклон. И всему Тобольску тоже.
– Михейка жив?! – обрадовался было дед Иван и тут же завздыхал, покачивая коротко стриженной седой головой: – И до сих пор в Большерецке… Уж он-то мог найти… В этой вот руке, – совал под нос Семену иссохший кулак, были карты Беринга. Получил их от немца Вакселя и с боцманом Алешкой Ивановым через Анадырь доставил в Иркутск. Я-то что, как получил, так и сдал. А боцман грамотный был, водил-водил носом по бумагам, а после пропал.
Семен со вздохами пожал плечами:
– В Охотском и на Камчатке много людей, побывавших за морем, всякое говорят… Да только все послухи и ни одного видальца. А Слободчиковых, – болезненно помотал головой и так смял морщинистое лицо, что бритый подбородок скрылся в усах, – и на Илиме, и в Якутском, и на Камчатке… Не разберешь, родня – не родня?
На Илиме пашенная деревня больше ста лет стоит: самые старые старики уже там родились. В Якутском – казаки, на Камчатке: и русичи, и коряки с ительменами… Говорят, якутский казак Федька Слободчиков пришел туда с первым отрядом, а под старость рукоположился в попы, крестил всех подряд, напринимал разных народов в свои крестные дети. Попробуй разберись теперь, откуда пришел Епифан, куда ушел? Наверное, и за морем наших много. Да только дальше ближних островов я не был. Не посылали, а бежать духа не хватило. Изверился! – простонал, опустив чубатую голову к столешнице. – Видать, судьба так завязана – вам, старикам, выпало радоваться и пить медовую брагу, а нам, с похмелья, – дохлебывать гущу! – Неверной рукой он чокнул краем своей чарки по окуловской, показывая, что хочет закончить смутный разговор, зевнул, поднял оловянные глаза к потолку, увидел Сысоя, чутко слушавшего и пристально наблюдавшего за ним. Плутоватая ухмылка мелькнула под драгунскими усами.
– Дай-ка нож, Трофимыч!
– Зачем? – сунул руку за голяшку дед Иван.
– Однако у племянника уши длинноваты, надо окоротить!
Сысой вздрогнул, пискнул и исчез, заползая за бабку Матрену. За столом засмеялись. Сысой понял, что дядька пошутил, стыдясь нечаянного испуга, снова пополз на край печи. Семен икнул, подобрел, покачиваясь, встал, протянул ему руку и резко отпрянул, затряс укушенным пальцем. Теперь рассмеялся Александр Петрович:
– Нашла коса на камень!.. Этот ушкуй еще и тебе покажет кузькину мать. Прочили его в преподобные, Феня до сороковин каждый день в церковь носила, Андроник причащал. Похоже, не помогло!
Семен протрезвел. Не зная, смеяться или сердиться, сел на прежнее место. Сысой снова выглянул, их взгляды встретились. И дядька вдруг подмигнул ему:
– Тоже, поди, в земле копаться не станешь? Топор за кушак, фузею на плечо – и айда искать счастья! – С болью тяжело доставшегося опыта, добавил: – Ведь нам с тобой подавай все сразу… Сколько у тебя, батя, скотины? – обернулся к отцу.
– Два десятка коней, коров столько же…
– Попробуй-ка походи за этой прорвой, – скривился Семен. – А Сысойка найдет землю, где работать не надо: молочны реки, кисельны берега, хлеб на деревьях…
Насмешка задела за живое отставного солдата, он поднял голову, сипло заспорил:
– А что? Откуда вышли, туда и придем. Близко уже!.. Боцман Иванов знал, где искать. Он грамотный был. И ты, внучок, учись читать.
Дед Александр глубоко зевнул, на выдохе, прерывисто и устало укорил служилых:
– Человеку от Бога велено добывать хлеб в поте лица своего. Кому даром достается, от того Отец Небесный отступился. А нечисть… – Дед перекрестился, слегка обернувшись к образам. – Заманит посулами, озолотит, а после посмеется: золото окажется дерьмом, а хлеб – камнем. По-другому не бывает! Чем тебе наша жизнь плоха? – с притерпевшейся тоской взглянул на Семена. – Самый главный, самый счастливый человек на земле – пашенный, божий человек.
– А как ему без служилых? – младший сын поднял непокорные глаза и расправил усы казанком указательного пальца. – Тут же обчистят и закабалят.
– Что правда, то правда, – примиряясь, снова зевнул дед Александр, мелко крестя бороду. – Без воинства никак нельзя. Купчишка откупится, дворянчик обасурманится, у мужика вся надежда на служилых… А вы и рады пятки чесать.
Завыло в трубе, заохало, заскрипела крыша. Дуло с востока на запад.
Дядька Семен оказывал Сысою особое внимание среди племянников, будто был с ним в сговоре.
– Печать на тебе вижу, – говорил, посмеиваясь. – Как и я, сбежишь от пашни. Будет – не будет тебе счастье… Уж как на роду писано, а долю найдешь. Только уходить надо с ружьем… Здесь нынче ружья делают хорошие, захожу в мангазейну – не налюбуюсь. А там, бывало, дадут ржавую дедовскую самоковку, а из нее с полусотни шагов в коня не попасть, куда уж себя защитить. Дыма да грохота там уже и медведи не боятся, не то что дикие люди.
– А что у тебя зубов нет? – спрашивал Сысой, разглядывая впалые губы под усами. – Дед старый, а у него есть.
Дядькины пшеничные усы начинали шевелиться, глаза плутовато разгорались.
– Зубы свои я по островам растерял, и все из-за золота! За морем его много, вместо камней на земле валяются червонцы. Высадился я как-то на остров – лежат они под ногами, а на меня бегут алеуты с дубинами. Я натолкал за щеку, из пищали – бах! Дым, ничего не видать. Выскакивает здоровенный алеут – меня дубиной по щеке – хрясть! Вместе с золотом вывалилась половина зубов. На других островах так же! Есть у диких в том и другой умысел: чтобы пришлый человек хлеб, рыбу ел, а мясо не трогал, китовины им самим не хватает.
Дядька хохотал, разинув беззубый рот. Сквозь нависшие усы розовели голые десны. А Сысой кручинился: воли ему хотелось, но с зубами. И томилась душа от дядькиных сказов про острова, галиоты, фальконеты, фузеи. Раззадоренный ими, он бегал в ружейную лавку, часами глядел на ряды ружей, пистолей, на чучела зверей, горки пуль и дроби.
По воскресеньям и престольным праздникам большая семья Александра Петровича ходила в церковь. Впереди шагал хозяин с Дарьей Петровной, за ними шли сыновья с женами и детьми. Нищие, убогие, издали завидев пышную седую бороду старосты, начинали возбужденно переговариваться, просить громче и жалобней. Александр Петрович доставал кожаный кошель, выкладывал на ладошки внуков и внучек медные монетки:
– Пойдите, подайте! От молодого и безгрешного милость Богу угодней!
Сысой в косоворотке и бараньей шапке шагнул к ряду убогих, сидевших вдоль церковной ограды. Его кулачок со сжатой монеткой схватили цепкие пальцы, глаза встретились с мутным взглядом дурочки. Он разжал кулак.
– Фу, медяк! – надула губы Глашка. – Золото дай! – И расхохоталась: – Ходить по золоту будешь – богатства не наживешь!
Сысой, широко раскрыв глаза, выдернул руку. Ударил колокол к обедне, спугнув с колокольни стаи воробьев и голубей. Шаркая великоватыми, с брата Федьки, чирками, подбежал к отцу, вцепился в его шитую крестами опояску.
– Глашка золота просит! – вскрикнул испуганно.
– Бог с ней, блаженная, – улыбнулся в бороду отец. – Сама не знает, чего говорит.
Получив подзатыльник от старшего брата, Сысой скинул шапку, стал креститься на купола приходской церкви, но думал о своем: верил дурочке, что будет ходить по золоту. Торопливо и приглушенно, захлебываясь и заикаясь, рассказал о том дядьке Семену, переметнувшись к нему от отца.
– Что с того, что не разбогатеешь? – с пониманием рассмеялся он. – Зато будешь искать! Так оно даже лучше. Узнает царь от ушников-соглядаев, что самовольно нашел самородное золото или клад, отправит на каторгу.
Крестясь, семья вошла в притвор. Александр Петрович достал из кошеля серебряную монетку, опустил в блестящую коробочку пожертвований на ремонт храма. А зловредный, писклявый голос из-за левого плеча с затаенной страстью шепнул Сысою на ухо: «Укради!» От такого совета у него качнулся пол под ногами, он перекрестился, хотел плюнул через плечо нечистому в рыло, но получил другой подзатыльник от Егорки. Не сильно оплеванный бес, видать, утерся и опять за свое: «Разбогатеешь, храм построишь… А без ружья за морем никак нельзя!»
В то же воскресенье, после полудня, закадычный дружок Васька Васильев, из бедных переселенцев, сказал, что видел у воды на камне змею.
– Айда убьем! Сто грехов отпустится! – зашептал, выпучивая глаза.
Вдвоем мальчишки побежали к яру. Не обманул Васька, в том месте, где указал, на камне грелась змея. Разинув рты от жути, они бросились на нее, не ждавшую врагов, измолотили палками. Потом жгли на костре, ожидая, что высунет ноги из-под чешуи, топили жир и мазали им глаза, чтобы видеть клады под землей. Васька приговаривал, что хочет своему дому богатства, но прожег подол рубахи и, всхлипывая, поплелся получать взбучку. Потом настала ночь, которую Сысой помнил всю дальнейшую жизнь и гадал: было ли то в яви или привиделось в бреду.
Он отпросился в ночное со сверстниками, но по пути увидел, что церковная дверь приоткрыта, протиснулся в притвор и забрался в пустой ящик из-под проданных икон. Поп Андроник пошаркал сапогами возле клироса и ушел, звонарь, живший во дворе, в сторожке, долго препирался со старухой, протиравшей пыль. Затем дверь закрыли и, судя по звукам, заперли. Этого Сысой не ждал. Он посидел, прислушиваясь. Никого. Тихонько нажал на крышку ящика, в котором сидел, под куполом загрохотало, заскрежетало. Сысой замер с колотившимся сердцем, опять толкнул крышку, и снова раздался жуткий шум. «Эхо», – подумал, бесстрашно выбрался из укрытия и шагнул к блестящей коробочке.
– Погоди! – простонал голос за спиной.
Сысой испуганно обернулся. Над высокой дверью висела икона седобородого Николы Чудотворца, покровителя странствующих и промышленных. Святой смотрел на него с укором. Сысой стыдливо вздохнул, пожал плечами, снял коробку, тряхнул и с облегчением понял, что денег в ней нет. Захохотал писклявый голос за плечом. Баба Дарья часто говорила, если кто-нибудь из домашних боялся идти ночью в конюшню или в амбар: «На скотном дворе чертям делать нечего, они там, где святость». Вспомнив бабушку, Сысой хотел повесить коробку на место, но краем глаза заметил движение на иконе, вздрогнул, вскинул взгляд и увидел, как потеплевший насмешливый глаз Чудотворца по-свойски подмигнул ему. Коробочка выпала из рук. С купола снова обрушился страшный грохот. Сысой бросился к двери, толкнул ее плечом, но она не двинулась. Шум за спиной стих. «Эхо!» – опять подумал он.