Конвоировали меня не немцы. Они были одеты в немецкую форму, оба – с оружием, с автоматами, у которых слева торчал круглый барабан магазина, я таких раньше нигде не видел, а на рукавах – сине-черно-белые нашивки. Это были эстонцы, и сразу за порогом конторы, где мне поставили на руку номер, один из них с такой силой врезал мне между лопаток автоматом, что я перестал дышать и упал. Нас обходили равнодушно, только какая-то женщина в гражданском, с ведром в руке, остановилась, и я, приподняв голову, увидел в глазах ее слезы.
– Прохоттии, рюская сфиньйа, – сказал один из конвоиров, молодой, на пару лет старше меня.
– Он же… – начала она, но второй эстонец спросил:
– Тти тоше хоччешь? – и она, согнувшись, поспешила прочь.
Я тем временем научился кое-как дышать и встал на ноги. Никогда в жизни меня не били с такой силой и злобой. И, может быть, поэтому страх вдруг выключился… а точнее – перегорел, как лампочка. Я вытер о боковые карманы куртки содранные ладони и зашагал дальше.
Мы перешли через пути, через другие… На третьих стояла коричнево-желтая громада броневагона с танковой башней, на ней сидели двое солдат в расстегнутых комбинезонах и играли в карты. А левее двое часовых – в черной форме, в кепи и с повязками на рукавах, с винтовками через плечо – прохаживались туда-сюда вдоль стенок вагона-скотовозки. На повязках я различил надпись: «Polizej». Полицаи… Эстонцы заговорили с ними по-немецки, и один из полицаев откатил в сторону вагонную дверь – на полметра, только пролезть. Тот, который ударил меня прикладом, подпихнул в спину и усмехнулся:
– Полесай, рюски. Польше не уфиттимса.
– Как знать, тварь, – ответил я ему через плечо. – Но молись, чтоб не увиделись.
И полицай задвинул дверь прямо перед побелевшими глазами эстонца.
Я почему-то думал, что внутри вагона будет темно, но там оказалось достаточно света – доски были пригнаны неплотно, тут и там перекрещивались лучики. Пахло несвежей соломой и людьми. Я стоял около захлопнувшейся двери, не решаясь сделать хотя бы один шаг. Мне вдруг стало опять очень страшно – не от чего-то, а вообще, – и я просто осматривал вагон.
Тут были дети. В основном маленькие, лет по пять-десять, девочки и мальчики, не меньше тридцати. Большинство из них спали аккуратным рядком на этой соломе, несколько сидели, приникнув к самым широким щелям и тихонько переговаривались. Если я что-то понимаю в одежде, то дети были городские, хотя все их барахло было грязным и потрепанным. На меня никто из них не посмотрел.
Вместе с этими детьми были три или четыре – я внезапно разучился воспринимать окружающее как цельную картину – девочки постарше, может, моего возраста, может, чуть младше или чуть старше. Я не оговорился – именно с этими детьми, потому что девчонки находились вместе с младшими и одна, что-то приговаривая, переплетала косы сразу двум мелким. А в правом конце вагона сидели старшие мальчишки, тоже моих лет. Вот они на меня смотрели, и потом один из них – скуластый и курносый крепыш – негромко окликнул:
– Эй. Чего стоишь, иди сюда.
Я подошел и сел без приглашения. Вытянул ноги, прислонился спиной к щелястой стене и вдруг понял, что невероятно устал. Это было последнее, что я успел подумать связно, – дальше надвинулась чернота. Если ребята что-то и хотели у меня спросить – это им не удалось.
Даже во сне я продолжал помнить, что со мной случилось и не удивился, когда, разбужденный толчками в плечо, открыл глаза и увидел все тот же вагон. Младшие гомонили сдержанно, словно чего-то ждали… и я как-то не сразу сообразил, что принесли еду – большой бачок. Что интересно: старшим пацанам ничего не стоило, конечно, установить в вагоне свою диктатуру, но они спокойно смотрели, как девчонки раскладывают какую-то кашу и тонкие ломтики серого хлеба в ладони младшим. Мне это понравилось, и я поинтересовался у разбудившего меня курносого:
– Чего, пайку принесли?
– Мотал, что ли? – поинтересовался быстроглазый худощавый паренек. Я понял, что он спрашивает про зону и отозвался:
– Не, так…
– Жаль, я думал – своего брата блатнячка встретил, а ты тоже фраер… – вздохнул он. Курносый молча показал ему кулак, а я понял, что это все просто приколы. Худощавый усмехнулся, откинулся на сено и негромко запел:
По карманам ловко смыкал,
В драке всех ножом он тыкал
И за то прозвали его Смыком – оппа!..
Странно, но я чувствовал себя сейчас намного лучше, чем раньше. Может быть, потому что появилась какая-то определенность… Кстати, никто не спешил мне представляться и никто ничего не спрашивал у меня. Старших ребят кроме курносого крепыша и приблатненного быстроглазика оказалось еще трое. Двое типично сельских мальчишки, угрюмые и малоподвижные. И белокурый мальчишка, то и дело покусывавший уголок губы. Я присматривался к ним, они – ко мне, каждый по-своему.
Девчонки выделили нам кашу и хлеб. Каша оказалась овсянкой, и то, что ее плюхали в ладони, настроения не улучшало. Бачок и картонный ящик никто забирать не спешил, зато вдруг вагон дернулся, лязгнул, по полу загуляли сквознячки, и я понял, что мы едем. Вот тут я не выдержал.
– Куда нас? – спросил я сразу у всех и ни у кого.
Ответил курносый:
– Перед паровозом поставили. От партизан. Да все как всегда.
– Перед каким паровозом? – не понял я. – Зачем перед паровозом?
– Товарисч не из нашей камеры, – заметил приблатненный. – Он сел не на тот поезд.
– Можно подумать, что ты тут всю жизнь мечтал оказаться, – огрызнулся я.
Он покладисто согласился:
– Тоже верно… А перед паровозом нас пускают уже две недели, чтобы партизаны состав не подорвали. Вся округа знает, что в вагоне гоняют младших из детского дома. Под это дело они своих раненых с фронта вывозят, а на фронт, само собой, гонят подкрепление и технику. Знают, что наши ничего делать не станут. Вот и вся история.
– Ччерт… – процедил я и яростно облизал ладони. Чуть не спросил, где помыть руки и свирепо вытер их о стену. – Вы тоже из детдома, что ли?
– А ты? – спросил курносый.
– Я нет… Я беженец. Из Новгорода. В общем, так получилось…
– Мы тут все беженцы, и у всех так получилось, – сказал белобрысый. – Кто постарше, я имею в виду. Из детдома младшие и девчонки. Их сперва не трогали, как они тут застряли. В одном селе. А потом раз – и сгребли…
Я посмотрел в сторону младших. Девчонки собрали тех полукругом, и одна из них что-то строго говорила. Я различил слова: «СССР… Сталин… война… фашисты…» Политработа. Великая вещь, как говорил АСК. Но мне-то что делать?
– Бежать не пробовали? – деловито спросил я.
Все пятеро переглянулись. Курносый сказал:
– Они предупредили, что младших убьют, если кто-то сбежит. У них это быстро.
– Сволочи, – искренне сказал я и сообразил вдруг, что это касается меня напрямую! Я тоже во всем этом по уши! – Давайте познакомимся, что ли… Вот честное слово, я не провокатор. Я Борька. Шалыгин.
– Сашка Казьмин, – протянул мне руку курносый.
Блатнячок оказался Гришей Григорьевым (я так и не понял, правда ли это). Сельских ребят звали Севка Пантюхин и Тошка Буров. Белобрысый оказался Колькой Витцелем.
– Так ты немец, что ли? – удивился я.
– Я советский человек, – упрямо сказал он. – И родители у меня советские люди. Мне эти, – он мотнул куда-то головой, – уже говорили: ты, мол, фольксдойче, твое место в наших рядах… Пусть подавятся своим местом, гады, фашисты…
– Ясно, – пробормотал я. Гришка заметил:
– Камзол у тебя высший класс. С кого снял?
– С убитого немца, – ответил я. – Удобная вещь в лесу, – и заметил, что меня смерили внимательными взглядами. – А как тут с туалетом?
– Дырка вон там. – Сашка ткнул в переднюю часть вагона, где была перегородка из висящих одеял. Я снова ругнулся:
– Номер с удобствами… – Оперся спиной о стену плотней и охнул.
– Били? – спросил Сашка. Я поморщился:
– Да-а… Прикладом один раз… Ерунда.
Вагон поматывало на рельсах, под полом скрежетало и ухало. В щелях начинало алеть – закат… Подходил к концу первый день моего пребывания в… Кстати, какой же это год? Не сорок первый – весной войны еще не было, а тут явно май. Весна сорок третьего или, скорей, сорок второго. В сорок четвертом они уже не были такими наглыми, а в сорок пятом война закончилась… Эх, сюда бы Олега, он бы по форме догадался… Нет, стоп. Строк, оставайся на своем месте, такое желать даже в шутку не стоит…
Я сходил за занавеску – отлить, весь день ведь терпел. Как-то особо стыдно не было. Что делать, раз обстоятельства такие? Вернувшись, снова улегся на солому. Меня поразило, как тихо и послушно вели себя младшие – подчинялись практически каждому жесту девчонок и буквально глядели им в рот.
Следя за этим, я сказал бездумно:
– Когда меня вели, навстречу пленные шли… Один упал, и конвоир его заколол. Я не думал, что это так… просто.
– Это ты еще мало видел, – сказал Сашка.
– Немного, – согласился я. – А такого и вовсе не видеть бы.
– Это правда. – Он улегся рядом и закинул руки за голову. Мне хотелось спросить, каким образом он сам попал к немцам, но я понимал, что задавать такой вопрос небезопасно. Придушат ночью, долго ли. Решат, что провокатор или предатель.
Колька спросил из полутьмы:
– Ты не слышал, что на фронте?
– Нет, – отозвался я. – Я в лесу долго был… А что было последний раз?
– Наши начали наступление на Севастополь, – надо было слышать, как Колька произнес «наши»… А я промолчал. Олег нам буквально все уши прожужжал, и я сейчас хорошо вспомнил все, им рассказанное.
8 мая 1942 года – именно сегодня – армия Манштейна встречным ударом разгромила наши войска в Крыму, пытавшиеся деблокировать Севастополь. 14 мая падет Керчь. Через четыре дня – 12 мая – наши пойдут в наступление на Харьков, немцы заманят армию в «мешок» и в конце мая, разделавшись с ней, по степям рванут на Сталинград и Кавказ… А еще именно в эти дни в сорок втором Северо-Западный и Ленинградский фронты начали наступление, чтобы снять блокаду Ленинграда – и скоро генерал Власов где-то недалеко от нас погубит в болотах 2-ю ударную армию…
О господи. Самое страшное еще впереди… И посреди всего этого страшного – я. Как муха в клею. И что делать – совершенно, до стона, непонятно.
Может быть, просто сейчас поспать? А там решим?
С этими мыслями я и уснул.
Спал я одновременно глубоко и плохо. Это возможно, если кто не верит. Меня донимала боль в руке, шум под полом, грохот и свист, гудки и еще черт-те что. Но проснуться при этом я не мог – слишком устал. Усталость не давала никак реагировать на все эти мутные заморочки, требуя одного: спать. Отдыхать. Может, оно и было к лучшему. Еще мне снилось, что я дома и то, что со мной случилось, – сон.
С этой мыслью я и проснулся. Как раз к завтраку. И снова – каюсь – зажмурил глаза, надеясь, что все окружающее растает и пропадет.
Черта с два…
Двери были открыты настежь. За ними маячили конвоиры – немцы, кажется. А за их спинами были угрюмые строения, составы и – море! Совсем близко! На берегу лежали несколько корабельных корпусов. А подальше угрюмо серели на рейде боевые суда. Два или три не очень больших конвоировали подводную лодку, на палубе и рубке которой суетились люди.
– Рига, – сказал Сашка.
Он привстал, опираясь на локти. Остальные еще дремали… хотя нет, мелкие уже возились и девчонки проснулись.
– Рига? – заторможенно спросил я. – Латвия?
Сашка кивнул и проводил взглядом проплывающие по соседнему пути платформы, на которых стояли окрашенные в желто-коричневое танки.
– В Африку собирались отправить, – машинально сказал я.
Сашка повернулся:
– Откуда знаешь?
– А окраска… Такая для пустыни.
– В Африку… – он проводил взглядом еще один танк. – Значит, плохо у них, раз резервы с фронта на фронт кидают…
– Не особо радуйся, – покачал я головой, рассматривая свою руку. – Сил у них еще ого-го… Вся Европа на них работает. И многие – охотно.
Сашка промолчал. Но глаза у него были не просто ненавидящие – я прочел в них что-то такое, чему просто не было названия в человеческом языке. Чтобы отвлечься, я снова стал смотреть в дверь. Двое мелких пацанов, присев и свесив ноги наружу, повторяли за одним из солдат – молодым веселым парнем – под смех некоторых его товарищей исковерканные матерные русские слова – старательно и непонимающе. Но уже немолодой немец с какими-то нашивками, подойдя, отпустил молодому подзатыльник и что-то сказал. Подошла и одна из девчонок, взяла младших, не глядя на немцев, за шиворотки, поставила на ноги и несильно ударила по губам одного и другого.
– Чтобы больше не слышала, – сказала она. – Пошли на место.
– Айн момент, фроляйн[22], – сказал кто-то из немцев и протянул большую шоколадку. – Битте, фроляйн. Фюр кляйне киндер, битте[23].
– Возьми, Лен, – сказал Сашка. Девчонка взяла молча, не поблагодарив. И, вернувшись на место, начала делить шоколад между младшими.
– Сволочи… – прошептал Сашка. – Откупаются, что наши дома жгли…
– У них тоже дети, наверное, – сказал я. – И дома…
– Ну и сидели бы со своими детьми у себя дома, – сказал Сашка. И почти выплюнул: – Ненавижу…
– А где твои родители? – спросил я. Сашка не ответил.
Одна из девчонок бросила на пол обертку от шоколадки. Я присмотрелся и увидел с изумлением, на миг перешедшим в ступор, невероятную надпись:
«N e s t l e»
Пару секунд я на эту надпись просто смотрел. Потом хихикнул и начал смеяться. Проснувшиеся от смеха ребята смотрели на меня с испугом, потом Тошка спросил:
– Ты чего, с ума спятил?
Я не мог ответить. Я хохотал уже в голос, с повизгиваньем, так, что даже немцы недоуменно заглядывали в дверь и переговаривались. Стоило мне бросить взгляд на эту надпись на мятой бумаге с рисунком, совсем не похожим на рисунки того же шоколада моего времени, как меня опять пробивало на хи-хи. Я ничего не мог бы объяснить, даже если бы перестал ржать.
Но я и перестать не мог…
Нас поставили впереди состава, в котором – как мы успели заметить, когда его перегоняли по параллельным путям, – были вперемешку вагоны с солдатами и платформы с орудиями. Мы с ребятами, не сговариваясь, перебрались ближе к двери – ее так и не закрыли пока – и смотрели, как все это плывет мимо нас. Сашка негромко считал платформы, потом сказал:
– Если считать по сорок человек в вагоне, то не меньше полка… И пушек штук тридцать.
– Это, наверное, и есть артиллерийский полк, – заметил Колька. – Стопятимиллиметровые гаубицы… Сейчас бы…
Он не договорил. Один из оставшихся на часах у двери солдат, слушавший нас, что-то сказал, ткнув в эшелон, потом кивнул и еще довольно долго о чем-то распространялся, а в конце добавил по-русски:
– Ленинград… рус конец, бум! – и показал, как взрывается снаряд. – Рус плен, – поднял руки и засмеялся добродушно.
Сашка побелел. И, прежде чем я успел хоть что-то сказать, выкрикнул:
– Сам конец! Сам плен! Гитлер капут, бум!
Я офонарел и ожидал, что сейчас начнутся, мягко говоря, неприятности. Но немец только серьезно покачал головой и, назидательно подняв палец, опять заговорил, начав со слова «фюрер» и закончив словом «уберменш». Потом усмехнулся и отошел в сторону.
– Говорит, что фюрер великий человек, – сказал Колька. Я спросил:
– Ты знаешь немецкий?.. А, да, конечно…
Сашку трясло. Он кусал губы и смотрел бешеными глазами. Я, честное слово, обрадовался, когда после «завтрака» – кружки с невероятной бурдой, одно хорошо, что горячей, и ломтика серого хлеба, намазанного чем-то невообразимым, сладковато-химическим, – дверь закрыли и мы опять куда-то отправились. Скорее всего – в обратный путь, к фронту.
Девчонки занимали младших – на этот раз не уроком, а какой-то игрой, с их стороны то и дело слышался смех. Хорошо им… Гришка доматывался с какой-то ерундой к Савке и Тошке, называя их «куркулями», «пособниками» и еще разными непонятными словами – те ворчливо отругивались, явно уступая оппоненту. Колька о чем-то думал, лежа на соломе. Сашка замер лицом к стенке вагона.
От безделья я тоже начал думать – в первую очередь о том, что же теперь со мной будет, как я сюда попал и что станется с моими родными. От этих мыслей хотелось повеситься прямо тут же, и я понял, что так и сделаю в скором времени, если не отвлекусь. На что угодно.
Подумав так, я заставил себя встать с соломы (черт, каких усилий это потребовало! Не физических, но мне кто-то словно шептал на ухо: «Не ворошись, лежи, успокойся, чего трепыхаться?») и стащил куртку и водолазку. На меня смотрели все, кроме Сашки, – с недоумением. А я совершенно невозмутимо принялся за разминку – как обычно перед занятиями штурмовым боем в дружине. Когда я закинул ногу на стенку выше своей головы и начал растягиваться, Гришка сказал:
– Ловко, – и, встав, попытался сделать то же самое. – Черт, ну ты даешь! – сообщил он, когда ничего не получилось. Вместо ответа я ткнул его в плечо. – Ты чего? – Я повторил тычок, и он отмахнулся… после чего полетел на солому через мое бедро. Но тут же вскочил: – Опа! Это ты как?! А ну…
Я кинул его еще раз. Очевидно, он умел драться, конечно, и все-таки не успевал защититься или атаковать. Когда я побросал его еще пару раз, Гришка растянулся на соломе и поднял руки:
– Все, пас. Тебе только в мусорне работать, один малины греб бы… У тебя папахен не мусор?
– Нет, – усмехнулся я. И увидел, что поднялся Колька:
– А со мной?..
Короче, я расшевелился сам и расшевелил остальных, даже Сашку, хотя, если честно, этого делать не собирался. Младшие и девчонки прекратили свои игры и смотрели на нас, как на стадионе. Дольше всего мне пришлось возиться с Колькой. Тошка и Севка дрались по-деревенски, нанося размашистые удары кулаками и совершенно не умели бороться. Примерно так же дрался и Сашка, хотя он, кажется, знал кое-какие броски и захваты. А Колька вдруг оказался опасным соперником, и я поинтересовался, когда мы отдыхали на соломе:
– Ты борьбой занимался, что ли?
– Французской борьбой и французским боксом[24], – ответил он. – Сосед учил, товарищ Лепелье. Он был коминтерновец…[25] – И Колька вдруг из сидячего положения легким взмахом ноги достал стенку у себя над головой.
Общая разминка нас как-то сблизила, и я неожиданно для самого себя сказал:
– Послушайте, нас ведь так будут возить до скончания века. Надо бежать.
– Малышей убьют, – напомнил Сашка.
– Значит, надо бежать всем, – отрезал я.
На меня уставились со смесью интереса и раздражения. В щелях мелькал весенний лес. Ветерок крутил на полу солому и пыль. Младшие, увидев, что представление кончилось, снова вернулись к своим делам.
– Слушай, – наконец сказал Колька, – ты не думай, что ты один такой умный и хочешь на свободу… Мы тут все головы себе сломали…
– Ага, – радостно перебил его я, – так вы меня не считаете провокатором?!
– А смысл? – это спросил Сашка, пожав плечами. – На хрена им нас подбивать на побег? Тем более что отсюда и сбежать невозможно.
– Сортирная дырка, – быстро сказал я.
– Тридцать сантиметров в диаметре, – фыркнул Колька.
– Расширить, – подал я идею. – А, да… Она железкой оббита…
– Во-во, – кивнул Сашка.
– А вы вообще пол проверяли? – настаивал я. – Может, где-то можно доски расшатать…
– Смысл? – коротко спросил Колька. – Мы бы еще смогли на рельсы спуститься на ходу. А младшие сразу под колеса полетят. А если на остановке, то кругом эти гады.
Я заткнулся. Да, теперь я понимал, почему ребята моего возраста в моем времени часто не убегают, когда есть возможность, от разных там террористов и прочее. Не от трусости. Почти всегда рядом младшие… Мне они, например, никто. Но я уже чувствовал, что не смогу их бросить, зная, что за мой побег их убьют.
– Может, пугают насчет расстрела, – предположил я неуверенно. – Ну, вот эти немцы, из охраны… Неужели правда маленьких будут убивать?
– Они не будут, – согласился Сашка. – Начальник охраны эстонцам скажет. А те… – и он поморщился.
Я вздохнул и сел удобнее. Что еще оставалось?
Не знаю, как назывался этот город, где охрана снова открыла дверь. Тут тоже стояли поезда. И прямо напротив нас – санитарный.
Еще когда мы только останавливались, я услышал шум – крики, стоны, ругань – и настроился на то, что сейчас увижу какую-нибудь зверскую расправу или как минимум эшелон с угоняемыми в рабство. Но напротив нас грузили в вагоны и сгружали с них раненых – царила невероятная сутолока. Я лично не видел никакого порядка – через носилки с лежащими на них людьми переступали, тащили куда-то, кто-то орал… Прямо напротив дверей сидел человек в черной куртке и маске. Он курил сигарету, вставленную в алую прорезь. И только через полминуты я сообразил, что нет ни куртки, ни маски – я видел обгоревшего, кожа тут и там полопалась трещинами, все это сочилось сукровицей. Глаза у человека уцелели, и он смотрел на нас отсутствующим взглядом откуда-то из-за такой боли, что вряд ли понимал, кого видит перед собой. Возле него на носилках лежал огромный солдат с безучастным лицом – огромный до бедер, а ниже начиналась бурая от засохшей крови простыня. Дальше – молодой парень без нижней челюсти, он раскачивался по кругу, а другой солдат, с перевязанной головой, то и дело вытирал какой-то тряпкой розовую пену с его лица. Тоже молодой офицер в форме эсэсовца читал книжку левым глазом – справа у него все было снесено, половина носа, губы; щека висела лохмотьями, зубы торчали через один, пошевеливался язык…
И я услышал, как Сашка смеется. Потом он крикнул:
– Ну что, фрицы?! Получили нашу землю?! Погодите чуть – вас в ней и похоронят! Вот тогда ваша будет – два на три, все ваше!
Его услышали. Наш поезд тронулся, двери закрыли, но я видел сквозь щель, как за нами на костыле прыгает рыжий солдат с перекошенным лицом. Он стрелял в наш вагон из пистолета, пули расщепляли, не пробивая, толстые доски, а он выкрикивал что-то и не отставал, пока его не перехватили санитары.
Сашка смеялся. Это было почти так же страшно, как увиденная мною картина раненых.
Сашка смеялся.