Декабрь 1761 года. Санкт-Петербург
Длинные, болезненно-белые пальцы Питера-Ульриха ласкали красноватый лак скрипки. Семнадцать лет. Огрубевшие, почти потерявшие музыкальность руки. Теперь он мог ими гордиться. «Main gooten… Main liben… Их так раздражал твой звук, что наставник Брюммер швырнул тебя на пол. Ничего, он и меня бил головой об стенку и отнимал башмаки, а из-под полу дуло… Но теперь мы им покажем!»
Узкая, вовсе не солдатская ладонь императора легла на короб. «У нас сегодня праздник. Мы будем петь и веселиться всю ночь. Пить старое рейнское и говорить по-немецки. Боже, по-немецки! Годами, Господи, я только к тебе мог обратиться на родном языке. Даже со своими соотечественниками, которые вовсе не обязаны… через переводчика. О, как унизительно!»
Уши. Всюду уши. И ни минуты, ни с кем из близких наедине. Только с женой, с этой в конец особачившейся стервой, готовой лизать толстую задницу тетки Эльзы, только потому что так делают русские.
Шпионы. Даже в собственной постели на него каждый вечер выкатывал водянистые от здешней сырости глазищи шпион. «Разъелась, отрастила телеса, бабища! У нас последняя молочница стройнее! Им это нравится! Дикари. Привыкли, чтоб женщину было за что хватать. Разве им ведомо что-нибудь, кроме грязи?»
Тетка Эльза – вот как звался его рок. Имя его несчастьям было Россия. Он смотрел в окно на занесенный снегом парк и видел совсем другие деревья: прогибавшиеся под пушистыми крещенскими хлопьями еще зеленые яблони замкового сада в Киле. Холода, нежданные, внезапные, всего на пару дней. Пусть будет дождь, лучше дождь, мягкий, усыпляющий. Он откроет окно. Ветер? Храбрый Ульрих не боится ветра!
Он хочет, чтоб даже служанки, спешно снимающие белье во внутреннем дворике, слышали, как он играет. Что-нибудь веселое. Что распевают на улицах города? Их славный маленький герцог любую мелодию схватывает на лету. Правда, у него отняли и сожгли ноты. В таком случае он будет играть, что в голову взбредет! Вот две прачки заслушались, и кучер, и лакей. Они никогда не обижают его. Кухарка – верх добродетели – утаивает сладости и потихоньку сует их сироте: «Милый мой, бедный мальчик!»
Ваш герцог знает, как вам плохо. Разве вами могут хорошо управлять те, кто так безжалостен к нему самому? «Не плачьте, я вырасту, и от этих шельм духу здесь не останется. Они чувствуют, что их время коротко, потому и воруют. Вчера я видел, как наставник Брюммер унес золотой подсвечник из моей спальни. Ничего, я посплю с медным, но придет время, и я унесу у него голову!»
Ульрих представил вдруг, как во всем предоставленный самому себе блуждает по улицам старого Киля, пьет пиво на пристани и кричит пузатому трактирщику с рыжими, как щетка, усами: «Спасибо, дружище, я еще раз зайду на днях». Как стучат колеса его кареты по выщербленному булыжнику, и он, герцог, говорит графине Елизавете Воронцовой, склоняя голову к ее мягким ладоням: «Если бы вы знали, сколько мне пришлось вынести!»
Маленькая горбунья в розовом паричке! Разве эти недоноски могут понять, что существует что-то превыше плотской тяги? Родство душ им неведомо. «Господи, почему я здесь? Мама, мама, зачем ты родилась русской?»
Разве Питер знал, куда забросит его судьба? Он надеялся, что хотя бы теперь избавится от камергера Брюммера, но воспитатели были выписаны вместе с ним. Дорогой они жрала жирных кур и копченые колбаски, а мальчик давился слюной. Его поразил страшный рост усачей-гвардейцев, присланных за ним, а строгий канцлер Бестужев постоянно называл его: «ваше высочество» и решительно запретил ковырять в носу.
Петербург еще был похож на город, но Питера повезли в глубь этого безлюдного пространства к дымному скифскому стойбищу с названием «Москва». Впрочем, там тоже оказались дома, даже улицы, а над крышами их кирх горели вымазанные золотом шишечки. Ажурные, словно в кружевах, кресты не понравились Ульриху. Близ Бога должна быть строгость, так учил его старый каноник в Киле.
Тетка Эльза, громадная женщина под стать своим солдатам, троекратно расцеловала его мокрыми губами. Мальчик терпеть не мог прилюдных нежностей. Она рассмеялась и потрепала его по щеке. Кто же мог знать об ее истинных намерениях? Не успел Питер переступить порог дворца, как ему коварно предложили вымыться с дороги.
О люди! Говорят, Ричард III велел удушить своих племянников, чтоб завладеть троном. Русская императрица замыслила сварить Питера, а потом съесть со своими великанами. Ведь его предупреждали дома и кухарка, и старый привратник, что русские пожирают людей сырыми, а недоеденные тела хранят в снегу. Их царица чрезвычайно утонченная женщина – она приказывает готовить себе мясо на огне.
Впрочем, способ варки у этих недоумков тоже был какой-то дикий. Они все время окатывали его водой из ведер. «Не надо, не бейте меня прутьями, я ничего не вижу. Я задыхаюсь в горячем пару! У меня слабая грудь. Кашель. Вот уже кровь. Умоляю вас, ради ваших матерей, не убивайте меня!» Обезумев от страха, мальчик метался по мокрому полу бани и со слезами просил двух дюжих парней объяснить его тетке, их государыне, что она напрасно заманила его сюда, он вовсе не претендует на русский престол, он хочет домой… Ульрих кричал по-немецки, и банщики, конечно, ничего не поняли.
Эльза не убила его, но с изощренной жестокостью пообещала, что Питера будут истязать таким образом каждую неделю, пока он не сменит веру. «Господи, прости меня, я не выдержал, я отрекся от Лютера. Но не душой же! В сердце своем я остался с верой моей бедной Родины. Помоги мне, как затерянному листу с могучей ветви не погибнуть в этих снегах».
Когда тебе четырнадцать лет, ты вполне можешь не понять, что такое баня. Но когда тебе тридцать и ты прекрасно сознаешь, что такое Россия, становится жутко. С тех пор как мальчик нетвердым голосом, спотыкаясь, как на колдобинах, на чужих гортанных словах, прочел в церкви «Символ Веры», он потерял собственное имя и полностью подпал под волю императрицы враждебной державы. Эльза держала двор, как собственную дворню, и ему предстояло стать не наследником престола Петром Федоровичем, а обалдуем-племянником Петрушкой, выписанным из-за границы одновременно с говорящим попугаем и музыкальным ящиком.
Императрица навсегда осталась для него загадкой. Она то осыпала Питера безмерными ласками, то при всех отвешивала пощечины. То говела по шесть недель и пешком ходила к Троице, то пила без просыпу и целыми днями валялась в кровати со смазливыми мальчишками, угодливо исполнявшими любую ее прихоть. То крестила солдатских детей и запросто пела с кумовьями на Святки, то бывала надменна даже с государями великих держав. Иногда Елисавет не находила себе места от тоски, и казалось, что человеческое сердце не может выдержать таких страданий, хотя никто не знал их причины. А случалось – исходила приступами безудержного веселья, и маскарады с охотами следовали изматывающей чередой.
Несмотря на годы, проведенные среди дикарей, Питер-Ульрих так и не привык ни к дребезжащему заутреннему звону, ни к сусальной святости, ни к безудержному хамству жителей этой безобразно большой страны. И через много лет он, как в день приезда, чувствовал себя оторванным от своей великой родины. Где-то за Москвой, далеко на востоке в заледенелой степи копили силы несметные полчища скифов, чтоб, как в древние времена, вновь пожрать Европу. И первой, он знал, будет его храбрая Пруссия – колыбель доблести и славы.
Час настал, орды хлынули, сметая все на своем пути, и, бросив Польшу под копыта коней, пересекли священные рубежи Бранденбурга. А он должен был молчать и улыбаться разорителям своего дома. Дурная весть о начале войны поразила великого князя, он слег на неделю и поднялся с постели вновь голштингским герцогом. «О, меня нет там. Я бы смог, я бы защитил…» Сердце трепыхалось, как воробей с поломанными крыльями, и рвалось под руку великого Фридриха.
В бреду перед глазами Питера плыли разъезженные осенние дороги в бесконечном марше солдатских сапог, горящие мызы, аккуратные поля, затоптанные конными авангардами, белокурые женские трупы в полных грязной воды канавах. Он делал все, что мог, он сообщал все, что удавалось узнать, он влезал в неимоверные долги и подкупал секретарей Конференции, проникая в тайные бумаги. И все же они задавили числом!
Величайшего государя, с таким трудом объединившего Пруссию, изгнали из собственного дома! Берлинских газетчиков пороли на площади, в столице грабили особняки, избивали людей на улице, с непонятной злобой крушили зеркала, фарфор, просто стекла в домах: «Как живут, сволочи! Как живут!» Рвали на обмотки штоф, содранными со стен гобеленами покрывали лошадей, рубили на дрова рамы от итальянских картин, а сами картины – да бог с ними – тряпка и тряпка.
И вот теперь эта женщина, эта предводительница варваров, надругавшаяся над его родиной, умерла. «Боже, верую, верую в силу Твою! Ты спасал нас от бед, и то, что преставилась она на Твое светлое Рождество, разве не знак?
Откройте двери! Мне некого больше бояться. Пусть слышат, я играю на своей скрипке, не таясь. Мой великий, мой несчастный господин Фридрих, я верну тебе все и пусть унижение врагов скрепит наш царственный союз».
В зале, где в высоком гробе были выставлены мертвые телеса тетки Эльзы, горело множество свечей, и гнусно-волосатый попик в безобразном золотом одеянии и чудной, почти еврейской шляпе читал Евангелие.
Все присутствующие застыли не шелохнувшись. Дамы тихо плакали. Это натянутое молчание рассердило Петра. Дорогой он ущипнул хорошенькую графиню Нарышнику за локоть. Та взвизгнула и уронила свечу. Враждебные взгляды присутствующих еще больше разозлили императора. «Я, я ваш государь, ублюдки! Или вы еще не опомнились и по привычке продолжаете лизать мертвую задницу? Я вас оскорбляю? Но ведь не посмеете же вы выгнать меня отсюда. Стерпите. Все стерпите. Теперь я ваш хозяин».
Почему он, собственно, должен корчить печаль? Привезя в Россию, тетка Эльза сломала ему жизнь! Лишь раз Петру удалось ей как следует отомстить. В Летнем дворце будуар государыни смыкался с диванной великокняжеской четы. Дыра в обоях была почти незаметна, зато удобна глазу. Любой получал возможность наблюдать за ночными «ужинами» императрицы варваров. «Смотрите, смотрите, мои славные голштинские лакеи, смотрите истопники и горничные, жена и фрейлины, как копошится на груде неповоротливого мяса прекрасный, как Адонис, Разумовский».
Историю замяли. Какое ему дело, что тетка Эльза больше не подпускала его к руке? Вот только жаль подарки малому двору разом иссякли. Да шея сильно болела, когда, проходя поздно вечером по крутой лестнице без свечей, он вдруг всем телом врезался в стену. С чего бы это? Кто осмелился схватить его за плечи и протащить два пролета лицом по неоштукатуренному кирпичу?
Но Питер не отомстил императрице за главную подлость, совершенную более семнадцати лет назад. В довершении ко всем неприятностям Эльза выписала ему жену, его троюродную сестру Софию-Фредерику. Он терпеть не мог эту кривляку из штеттинской глуши. Она с самого приезда строила кислые мины и отказывалась играть с ним в солдатики. Девять лет от терпел возле себя лицемерную куклу, ловко избегавшую всех попыток близости с его стороны. Впрочем, он и не настаивал, опасаясь сплоховать в нужный момент.
Разве не она довела его до того, что через девять лет супружества Питер впервые опробовал свои мужские достоинства на белой гончей? А потом с остервенением забил бедное животное толстым арапником со свинцовыми шишечками на конце. Не зная куда деваться от стыда, Питер рыдал, сидя на полу псарни и зажимая рот грязной пропахшей псиной ладонь.
Вскоре нашлись опытные утешительницы, и с каждым годом увеличивавшаяся неприязнь между ним и великой княгиней больше не трогала наследника. Но жена все же обязана была хотя бы не позорить его имя!
Питер был на охоте, когда узнал, что Фикхен со вчерашнего вечера – падшая женщина. Забыв про егерей и не подстрелив ни одной тетерки, он примчался в Ораниенбаум, где все лето жил молодой двор. Был мрачен за ужином, весь вечер отказывался играть в карты и, дождавшись, пока великая княгиня уйдет к себе, последовал за ней.
Фикхен в розовой рубашке из индийского батиста сидела перед овальным зеркалом и продирала эбеновым гребнем свою черную гриву, так что с нее чуть искры не сыпались.
– Сударыня, вы, вижу, готовитесь ко сну?
Она с удивлением подняла на него глаза. Питер стоял на середине спальни, как был, в грязных сапогах и узком забрызганном кафтане. Он знал, что его привычка ходить по дому в уличном вызывает у великой княгини презрение. Что ж, тем хуже для нее.
– Не кажется ли вам, – продолжал он, впервые чувствуя себя мужем, – что с некоторых пор наша общая постель сделалась слишком узка для нас двоих?
– Что вы имеете в виду? – пролепетала она, но по ее разом побледневшему лицу он видел, что жена его поняла. – Я никак не могла предположить, что вы еще имеете на меня виды, – с легкой усмешкой ответила она.
А вот этого он не любил…
– Даже императрица знает, что вы мне не муж, – продолжала Фикхен, – и сквозь пальцы смотрит как на вас, так и на меня. – Женщина встала.
– Вот как? – Великий князь болезненно улыбнулся. – А если я завтра же во всеуслышании заявлю, что не намерен терпеть жену-изменницу и потребую развода?
– Вы только огласите свой позор, – испуганно возразила великая княгиня.
– Ну и что? Зато я буду избавлен от удовольствия лицезреть вашу рожу каждый вечер.
Она, кажется, начинала понимать, насколько серьезно ее положение.
– Но это дико. Ведь я не мешала вам…
– Кто бы стал вас слушать? Такие штучки проходят только при обоюдном согласии. Вас со скандалом вышвырнут из страны. Неужели вы не хотите на родину?
Ему доставляло удовольствие наблюдать, как разрастается страх на ее лице.
– Я всегда знала, что вы способны на низость. – Фикхен попыталась взять себя в руки.
– Полно, сударыня, я всего-навсего пошутил. И вовсе не собираюсь раздувать эту историю. – Ульрих чувствовал себя почти отмщенным. – Одна маленькая просьба.
Она быстро закивала головой.
– Что угодно, сударыня? Извольте. Я слегка подзабыл ружейные приемы. Вон там в углу деревянная фузея, возьмите ее.
Женщина в недоумении подняла грубо обструганный предмет.
– А теперь к но-оге, на пле-ечо. Ну же! Не сердите меня сегодня. Резче! Резче! Лечь-встать! Лечь-встать! Коли!
Питер плюхнулся с ногами на шелковые простыни и, взяв из вазочки яблоко, продолжал командовать. Великому князю вдруг пришло в голову, что его жена вовсе не такая дурнушка, как ему всегда казалось. В этом метании розового полотна и в колыхании под ним ее вспотевшего усталого тела что-то было.
Экзерциция продолжалась около часа. Когда женщина уже шаталась от изнеможения, Питер вдруг подошел к ней, рванул ворот ее ночной рубашки и повалил на пол. Треск батиста, голые беззащитные колени, с воплем поджатые к животу, раззадорили его.
«Теперь вам не удастся отговориться от меня своей невинностью! А ну-ка покажите, чему вас научили любовники? Вам никогда не приходилось заниматься этим на полу? Досадное упущение. Ну вставайте, вставайте на колени, так гораздо удобнее. Вы не умеете ползать задом? Не клевещите на себя, у вас великолепно получается! Сударыня, вас никто никогда не душил за горло? Напрасно. Какая чудная кожа! Так и хочется вцепиться зубами. А сейчас позвольте отвесить вам доброго пинка. Так будет справедливо. Можете уползать. Считайте свой супружеский долг исполненным. Больше я никогда не коснусь вас. Вы мне противны. Пожалуй, даже в кровати я положу между нами шпагу».
Теперь она стояла прямая, черная, со скорбно поджатыми губами, а мимо нее, притихая от одного только вида величавой печали, беззвучно двигались люди. У них было одно горе, а он явился чужим на поминки по своим несчастьям.
– Сударыня, мне надо сказать вам нечто важное.
Император заметил на себе несколько недовольных взглядов. «Ах, слишком громко говорю? Да будь моя воля, я б сплясал вокруг теткиного гроба!»
Екатерина медленным, как бы через силу, движением подняла траурную вуаль, открыв неестественно бледное лицо в красных пятнах слез. И он заметил, как к ней обратилось несколько сочувственных, благодарных взглядов. «Дурачье! Ненавижу! Эльзе всегда было наплевать на вас! Так чего же вы плачете, как сирые дети с испугу?»
В смежной с траурным залом комнате Петр сказал, больно сжимая жене локоть:
– Вы должны быть мне благодарны, я увел вас из этого царства скорби.
– У людей горе, – холодно возразила Екатерина. – Его следует разделить.
«Лицемерка! Не ты ли пыталась покончить с собой после того, как августейшая стерва запретила тебе носить траур по собственному отцу. Ведь он не королевской крови! И ты не носила. А теперь плачешь?» Петр смотрел ей прямо в лицо.
– Наша мучительница скончалась, и никакие силы более не удерживают нас друг возле друга. Я надеюсь, вы рады?
Екатерина вспыхнула.
– Вам не кажется, что, отказавшись от законной супруги, вы можете оскорбить религиозные чувства своего народа?
– Нет, – ледяным тоном отрезал он. – А вам не кажется, что вы стараетесь быть более русской, чем сами русские?
Она молчала.
– Скажите, сударыня, – ядовито спросил Петр, – если бы судьба забросила вас к киргизам или алеутам, вы бы тоже мазали волосы салом и гадили под шкуру в чуме?
– Это все, что вы намеревались узнать? – Екатерина повернулась к двери. – В таком случае я вернусь к телу государыни и буду молиться. Кстати, – мстительная улыбка тронула краешки ее губ, – вы никогда не задумывались, о чем я молюсь?
– Зачем он сюда ходит? Лучше бы вовсе не являлся, – тихо шепнула маленькая княгиня Дашкова, дежурившая вместе с другими дамами у траурного катафалка.
Рядом с императором она заметила свою сестру, которая ласково поманила ее пальцем.
– Как твое здоровье, душенька? – Елизавета Воронцова обхватила талию княгини полной рукой. – Государь беспокоится о тебе. Идем отсюда, здесь скучно.
Дашкова инстинктивно отстранилась, но ее уже сменила у гроба другая дама, и она последовала за сестрой. Из смежных покоев доносились смех и веселые голоса. До бесстыдства ярко горели гроздья свечей, многократно отраженные в зеркалах.
Государь вел игру в кампи. Екатерину Романовну потрясло, что здесь, всего в двух шагах от тела покойной императрицы, люди пили, ели, хохотали, говорили дамам двусмысленности, жульничали за картами, и она в своем простом траурном платье нелепо смотрелась среди разодетой публики.
Воронцова держалась хозяйкой вечеринки и принимала от присутствующих странные поздравления. Несколько прусских генералов из голштинцев Петра Федоровича, как бы обмолвясь, пару раз назвали ее: «Ire Meiestat!» – Ваше Величество!
Княгиня начинала чувствовать, что ее самые худшие подозрения относительно сестры оправдываются.
– Тебе, дитя мое, следует меньше бывать в обществе великой княгини. – Елизавета тронула локоть Дашковой.
– Императрицы, – решительно поправила та.
Полное благостное лицо Воронцовой затряслось от смеха.
– Не обижай нас. – Дашкова не заметила, как сзади к ним подошел Петр Федорович. – Уверяю тебя, что куда безопаснее иметь дело с такими простаками, как мы, чем с хитрецами вроде моей жены, которые сперва выжмут из лимона сок, а потом отбрасывают кожуру. Оставайтесь при своей сестре. – Петр Федорович открыто приобнял Воронцову за бедро и, откинув кружева, поцеловал полный локоть. – Ее ждет великое будущее. – Он повлек любовницу к карточному столу, знаками приглашая княгиню следовать за ними.
«Почему она? – думала Екатерина Романовна. – За что Бог так благосклонен к невеждам? Разве она готова к той ответственности, которая лежит на наперснике августейшей особы? Ей дела нет до Отечества!» Дашкова поймала себя на мысли, что сама сыграла бы эту блестящую роль лучше. Если бы, конечно, речь шла о другом государе. Вернее государыне…
«Губы, губы… Хорошо, что под вуалью ничего не видно». – Екатерина облизнула искусанный рот.
Две пожилые камер-фрау помогли Като снять тяжелый, неловкий капот и откололи траурную вуаль, тянувшую голову книзу. Императрица почувствовала разбитость во всем теле и знакам приказала женщинам выйти.
В будуаре из-под полу тянуло, пробирая до костей. «Кто сегодня плакал? Бедные глупые гусыни, вам-то о чем жалеть?» Екатерина провела по лбу ладонью и опустилась на диван. Комната плыла перед глазами. Среди этого безобразного, мутного, вывороченного на изнанку дня – бледное лицо Ивана Ивановича с серыми потухшими глазами. «Узнал, каково оно?» При всем раздражении против Шувалова Като было его жаль. В сегодняшней пьесе, кажется, только они вдвоем и вели себя как люди. С той лишь разницей, что он не переигрывал, едва ли даже играл.
У императора хватило совести притащить его на ужин. Первый ужин после нее.
Иван Иванович вошел в залу, остановился у дверей, обвел прищуренными глазами пьяную, разряженную толпу прихлебателей нового императора, хрипло оравшую: «Виват!» – как после большой победы, и, резко повернувшись, вышел на лестницу. Плевать, на все плевать!
Не обратив внимания на окрики за спиной, бывший фаворит спустился вниз по лестнице, представляя, с каким наслаждением вмажет перчатками по красному распаренному лицу любого, кто осмелится его остановить. Шувалов сам толкнул плечом тяжелую дверь, на минуту окунулся в ночной ветер и, забравшись в свои сани, все еще стоявшие ближе других к крыльцу, громко крикнул: «Трогай!»
В ушах у императрицы звенело, причем в правом глуше, чем в левом – начиналась мигрень. Надо было перебраться в соседнюю комнату на постель, но снова вставать, передвигать ногами…
Полежать Като так и не дали. Дверь распахнулась, и с порывом сильного зимнего сквозняка в комнату ворвалась Прасковья Брюс. Отшвырнув мокрую от снега лисью шапку, графиня с разбегу кинулась к ногам Ее Величества и с хохотом обняла колени подруги.
– Катя! Морозец-то какой! И ночь ясная! – выпалила она. – Сани летят, как на крыльях! На небе от звезд тесно! Грех на диване бока пролеживать!
Екатерина медленно подняла голову и с укором уставилась в румяное лицо гостьи.
– Грех то, что ты, фрейлина, сегодня не была у гроба императрицы, – устало проговорила она.
Прасковья действительно отсутствовала на траурном дежурстве. Графиня часто пренебрегала придворными обязанностями: опаздывала к выходам августейших особ, не посещала важных церемоний. К ее вызывающе вольному поведению давно привыкли. Но сегодня распущенность Брюс перешагнула все мыслимые границы.
– Я не люблю покойников! – фыркнула она. – К тому же Святки на дворе…
– Святки? – Молодая императрица привстала с дивана. Такого от Парас не ожидала даже она. – Ты себе отдаешь отчет… Ты понимаешь, что в Петербурге траур? Что государыня скончалась?
– Ну и что? – парировала графиня. – Государи приходят и уходят. А Святки – великий праздник. Нельзя его пропустить.
Прасковья была крепка какой-то простонародной логикой, по которой радость рождения Царя Небесного не могла быть перечеркнута смертью царя земного. Для нее отказаться от плясок ряженых на Святочной недели было едва ли не большим святотатством, чем не отдать последние почести августейшей покойнице.
Обе женщины с вызовом смотрели друг на друга.
– Ты рехнулась, – наконец сказала Като, снова укладывая голову на диванную подушку.
– Нет, это ты рехнулась! – Прасковья вцепилась ей в руки и с силой тряхнула императрицу. – Ты что же, из-за этой царственной рухляди пропустишь ряженых? Ханжа! Целый день простояла над гробом, рыдала и строила умильные рожи. Очнись! Снимай траур, поехали кататься!
– Да ты ополоумела! – Като оттолкнула подругу от себя.
– Мы на Святочной неделе всегда гадали, – захныкала Брюс. – Неужели теперь пропустим? Год-то для тебя важный. Как еще дело повернется, бог весть…
– На что мне гадать? – рассердилась Като. – Разведется со мной Петр или нет? Может, прикажешь еще башмак через крышу бросать? Полетит на запад – вышлют домой, в Германию. На восток – постригут в дальнем монастыре.
– Откуда такие печальные мысли? – Прасковья обняла подругу. – Като, душенька, мне намедни цыганка говорила, что нынешние царские похороны не последние. – Графиня сделала страшные глаза. – Слышала, что блаженная Ксения Петру твоему вслед кричала?
Императрица помотала головой. Она знала только, что петербургская чумичка, которую простонародье почитало едва ли не за пророчицу, накануне кончины Елисавет таскалась по городу и, подходя под окна домов, где хозяйки готовили сладкое рождественское сочиво, принимала милостыню со словами: «Пеките блины, сердечные. Нынче колокол по государыне звонить будет». Многие поверили и смерть Елисавет встретили уже готовыми поминальными блинами и кутьей.
– Твой-то ирод на святую едва не наехал, – возмущалась Прасковья. – Чуть не задавил, говорят, Ксюшу. Отскочила блаженная, погрозила ему пальцем и крикнула: «Сегодня в карете катаешься, а завтра тебя на санях свезут. Почто Лютера любишь, а Христа забыл?»
Като прижала пальцы к щекам. Вот, значит, как? Неужели религиозные пристрастия Петра обсуждают даже побирушки на мостовой? Едва государыня умерла, а о том, что новый царь «не нашей веры», известно всему городу!
– А что про меня говорят? – осторожно спросила Екатерина.
Графиня не смутилась.
– Говорят, что ты заступница. Что без тебя у пруссаков в лапах пропадем. А новый государь тебя за то не жалует, что ты не позволяешь ему иконы из церквей повыбросить, да жидов-торгашей туда напустить!
Екатерина усмехнулась. Как все-таки причудливо переплетаются в голове у простонародья вести из дворца. Петр действительно хотел упростить обряды на лютеранский манер, обрить священников, одеть их в сюртуки, вынести иконы и забелить фрески. Денег в казне не было, и государь подумывал обратиться к ростовщикам-выкрестам. Вместе же все это выглядело чудовищно: осквернил храмы и впустил туда менял.
– За что они его так не любят? – протянула Като. – Ведь они его совсем не знают. Как не знают и меня…
– Народ, – вздохнула Брюс, – нутром чует, где палка. И знаешь ли, – графиня помедлила, – люди ведь сейчас не только в церкви. Они днем молятся, а ночью колядуют. И тебе, Като, надо быть с ними.
– Хорошо, – императрица поднялась. – Я переоденусь. Только вот что, Парас, я гадать не буду. Так, проедусь с тобой в санях…
– Какой разговор, – пожала плечами Брюс.
Возок промчался по Петербургу в полном молчании. Город не спал, но был тих и тревожен. Иссиня-черная стена домов нарушалась лишь редкими оранжевыми огоньками, как оспинами, разбросанными на лице ночи. Во всех церквях служили, и сквозь узкие окна лютеранских кирх на снег ложились длинные желтоватые отсветы.
У Рогожской заставы ездоков окликнул из будки сонный инвалид.
– Карета графини Брюс! – Кучер даже не придержал вожжи, и опускавшийся было перед ними шлагбаум отлетел в сторону.
– Стой! Стой! – закричали сзади. – Не велено!
Что и кому не велено, Като уже не расслышала.
Менее чем через полчаса карета въехала в небольшую деревню Луппа, где располагалась дача графини. Уже на подступах к ней было видно мелькание огней. Народу по кривым улицам шаталось явно больше, чем могла вместить деревенька. Оказывается, за город к знакомым и родным подались многие питерцы, чтоб отпраздновать Святки как положено. Они, видимо, как Прасковья Брюс, считали, что государи приходят и уходят, а коляда остается.
Разложенные во дворах костры взмывали искрами до небес, возле них плясали бабы в ярких платках. Дети стайками ходили от дома к дому и, держа в руках соломенную звезду на палке, пели колядки. Их зазывали в избы и кормили пряниками. С пылу с жару из печи.
Возок графини свернул в один из темных переулков, чтоб пропустить караван ряженых, с блеяньем и свистом двигавшийся к центру деревни. Ночью да во хмелю они бывали буйными и могли извалять приезжих в снегу, а то и задрать дамам юбки, а кучера побить снежками.
– Вечно я попадаю с тобой во всякие переделки, – укоризненно сказала Като.
Прасковья в темноте взяла ее за руку.
– Разве ты хоть раз пожалела?
Ряженые пестрой толпой промелькнули мимо. Карета качнулась и вновь заскользила по примятому сотнями ног снегу. Впереди черной громадой возвышался дом. Ни одно окно не горело в господской части. Зато во флигелях и у ворот метались десятки крошечных точек – лучины гадающих девушек.
– Я думала, все уже в бане! – разочарованно бросила Брюс. – А они еще только башмаки кидают. Трусихи!
В этот миг о крышу возка что-то стукнуло, раздался удивленный испуганный возглас, потом крики кучера: «Отворяйте, ее сиятельство приехала!» – скрип ворот, визг и смех столпившихся во дворе девушек.
– Чей валенок? – спросила Прасковья Александровна, не без труда подпрыгнув на подножке и стащив с крыши белый войлочный чеботок, весь от носа до голенища расшитый бисером.
Девушки загалдели и вытолкнули вперед смущенную подружку.
– Это Стешкин! Стешкин! Она так расшивает! Вон куда угодил! Барыне на крышу.
– Хорошая работа. – Брюс повертела валенок и из-под лобья глянула на дворовую. – Нагадала ты себе судьбу, Степанида. Беру тебя горничной, ничего не поделаешь!
Под свист, хохот и хлопки оробевшую девушку проводили в дом. А сама графиня прямиком направилась к бане.
– Уже гадают? – придирчиво осведомилась она у старого инвалида, сторожившего господскую мыльню.
– Никак нет, ваше сиятельство! – вскочив с завалинки у дверей и задрав руку к козырьку, по-военному отрапортовал он. – Вас дожидаемся.
– Сла-авно, – протянула Прасковья Александровна. Она уперла руки в бока, ее глаза озорно сверкали из-под надвинутой шапки. – Несите зеркала, свечи, сейчас повеселимся!
В толпе дворовых девушек, высыпавших встречать хозяйку, поднялись визг и хохот. Подруги вступили в просторную господскую мыльню. Под ее низким потолком пахло березовыми вениками. На лавках вдоль стен были разложены деревянные шайки, на гвоздях висели завязанные в узел мочала. Принесенные из дому свечи разом озарили темные недра бани, но от этого вечное место родов и гаданий, где, по поверьями, обитал целый выводок домашних духов, показалось еще таинственнее.
– Вперед будем гадать с бумагой, – заявила Брюс. – Потом с зеркалом.
Только сейчас Екатерина вспомнила, что зарекалась сегодня испытывать судьбу. Но какой там? Все уже было готово. На низком столе стояли два шандала, лежали «лицом вниз» зеркала, серебряный поднос и стопка старой гербовой бумаги с золотым обрезом.
Като взяла один лист. Это был черновик, весь исписанный и исчерканный во многих местах. Вглядевшись, молодая императрица узнала руку, вернее, подпись под текстом – небрежное «Птр», размашисто выведенное чуть не через всю страницу. В безмолвном удивлении она подняла глаза на Прасковью. Та пожала плечами.