На лестничных площадках распахиваются двери. Из квартир высовываются люди. Неодетые, неприбранные, лохматые. В трусах, тапочках и халатах. С волосами, накрученными на бигуди. А вот и мама. Она выхватывает зареванную Машку из рук незнакомца и начинает с ним объясняться. Сперва на повышенных тонах, потом вдруг смущается, всплескивает руками, оправдывается, благодарит. Что вы, больше никогда!
Мама вталкивает Машку в квартиру. Судорожно прижимает к груди. Стискивает так, что невозможно дышать. И дает ей оплеуху, от которой Машка на секунду глохнет.
– Ты с ума сошла?! Как тебе в голову пришло?! Зачем вообще ты туда полезла?! Двора тебе мало?!
– Что молчишь?! Отвечай, когда тебя спрашивают! – к маме присоединяется папа. Он тоже бледный, и голос у него дрожит.
Сами спрашивают, и сами же ничего не дают сказать!
– Вот придет в другой раз злой дядька и заберет тебя от нас навсегда!
– А этот был, что ли, добрый? – удивляется Маша, демонстрируя ободранные до крови ладошки с коленками.
– Этот добрый. Иди пить чай.
Крыша была задумана как кусочек рая. По замыслу архитектора повсюду должны были быть кадки с цветами, питьевые фонтанчики, лавочки.
Предполагалось, что жители дома станут по утрам делать тут зарядку, бегать и приседать, восхищаясь всходящим солнцем. А на закате, после трудового дня, отдыхать здесь на лавочках. Болтать, смеяться, сплевывая в кулак шелуху от семечек.
В солнечную погоду на крыше будут загорать, как на пляже. По вечерам устраивать концерты, ставить спектакли на маленькой круглой сцене. Рассевшись на трех ступенях-сиденьях, люди будут глазеть вниз, на сцену, хлопать и восхищаться.
По праздникам с крыши будут смотреть салют.
Почему все это не получилось, Маша не знает. Обо всех этих несбывшихся проектах она слышала от дяди Егора.
Дядя Егор такой старый, что и не двигается уже почти и ноги у него не ходят. Внуки вывезут его на коляске во двор, подвезут вплотную к доминошному столу и уходят. Дядя Егор сразу оживляется и наравне со всеми азартно забивает козла.
Но вечером, когда его партнеры расходятся по домам, коляска дяди Егора стоит иногда во дворе часами. Пока кто-то из родни не вспомнит и не спустится его забрать. Вот тогда Маша с ним и беседует. Залезает к нему на колени – дядя Егор говорит, ему не тяжело, он не чувствует, – и расспрашивает обо всем на свете. Дядя Егор все помнит! Он ведь еще до всего родился.
Крыша напоминает руины замка. Обглоданные дождем и ветром остовы скамеек, подставки под кадки и прочие, иной раз совсем непонятного назначения конструкции разбросаны по ее поверхности без всякого порядка и смысла. Среди этих благородных развалин встречаются осколки банок, бутылок, недокуренные бычки, чернеют проплешины от костров.
Кроме Маши крышу регулярно навещают дворники, разнорабочие и всякая местная шпана, неопределившиеся. Им ничего не стоит взломать хлипкий, в общем-то, замок крышки люка. Да и Маша с ним уже неплохо справляется. У нее теперь есть отмычка, подарок дяди Егора.
Кроме дяди Егора, никто не знает, что Маша ходит на крышу. Ни мама, ни папа, вообще никто. А дядя Егор никому не скажет. Он только иногда просит Машу рассказать, как оно там, наверху. Маша рассказывает, ей не жалко.
По углам крыши стоят четыре скульптуры.
Та, что в восточном углу, трубит в горн. Мундштук отколот вместе с губами и кончиком носа. Вообще у статуи какое-то стесанное ветром или, может, недоделанное изначально лицо. Глаза только как живые, всё смотрят куда-то вдаль. Плащ развевается за спиной, и ветер треплет бесчисленные каменные складки.
В западном углу кентавр, сжимает в руках обломки туго натянутого лука. У лука нет ни тетивы, ни стрелы. Тетива, наверное, оборвалась, а стрела упала давным-давно.
В южном углу сидит женщина с растрепанными каменными кудрями и доброй улыбкой. На коленях у нее две детские фигурки. Обе без голов, но с остро торчащими из-под лопаток крыльями. Руки женщины лежат на детских плечах, как бы успокаивая, оберегая.
А в северном углу пристроилось вообще непонятно что – не то лев, не то гриф, а может, и вовсе скорпион. На хвосте жало, вместо рук и ног – птичьи лапы, лицо полульвиное, получеловечье. Глаза грустные, и Маше его поэтому жалко. Тем более что под носом у чудовища кем-то пририсованы зеленой несмываемой краской усы.
Дядя Егор говорил, что статуи эти – дело рук известного мастера. Он их начал, но не закончил. Дядя Егор не помнит уже почему. То ли помер внезапно, то ли посадили.
В центре крыши расположено что-то вроде амфитеатра – три полукруглых ступени-сиденья спиралью уходят вниз, к углублению сцены. Это такое специальное место. Если туда спуститься и встать прямо посередине, все, что скажешь, даже шепотом, немедленно отзовется эхом.
В первый раз Маша там встала случайно и жутко испугалась. Зато теперь это ее любимое место. Она оттуда понарошку беседует с Богом. Она его как будто о чем-то просит, а он ей как будто бы отвечает.
– Хочу, чтоб мне на день рождения подарили куклу!
– Куклу, куклу, – соглашается Бог.
– Похожую на настоящего малыша!
– Ша, ша! – увещевают ее. Дескать, поняли тебя уже, успокойся.
– Чтоб умела пить из соски и писать! – уточняет Маша на всякий случай.
– Писать-писать! – шелестит со всех сторон.
Маша прижимает ладони к ушам и смеется. Бог смеется с ней вместе.
Каждый раз, когда ее отсылают во двор гулять, Маша всегда сперва бежит вверх по лестнице, проверяет: вдруг люк открыт? Иногда везет, а иногда нет. Маша не дурочка. Если не заперто, то она сначала приподнимет крышку и слушает. Если чьи-то шаги или голоса, немедленно спускается вниз. А если нет никого, то для Маши наступает блаженство. Маша болтает сама с собой, танцует под лишь ею одной слышимую музыку и поет песенки, текст которых выдумывает на ходу. На крыше Маше всегда особенно здорово придумывается.
Или можно лечь на живот и подползти к самому краю крыши.
Маша теперь большая, она хорошо понимает, что стоять или сидеть на краю нельзя – так тебя снизу видно. Но если подползти к краю на животе, то внизу ничего не заметят. Так она теперь и делает – ложится и ползет по грязной крыше прямо в чистой розовой курточке или канареечных брючках. Неважно, скажет маме потом, что упала.
Мир внизу такой маленький! Человеческих лиц не разглядеть. Цветные фигурки двигаются туда-сюда, как в мультике.
Игрушечные деды под липой забивают козла. Маше кажется, она слышит, как с победным стуком опускаются с размаху на столешницу невидимые костяшки: «И раз! И два! А это ты видал? Накось выкуси!»
Игрушечные бабки сидят у подъезда на лавочке и сплетничают обо всех, кто прошел:
– Ты глянь, как расфуфырилась!
– Куда это она?
– Кто это с ней?
Игрушечные мамы катят перед собой игрушечные коляски.
Красочные машинки, урча моторами, ездят вперед-назад, точно их гоняет невидимая рука.
Две девочки вертят веревочку, а третья скачет. Большие девочки. Наверное, их уже скоро в школу заберут. Вредные девчонки нарочно вертят веревочку все стремительнее и резче, третьей приходится подскакивать с каждым разом все быстрее и выше. Быстрее и выше, быстрее и выше, вот-вот ноги ее перестанут касаться земли, и она взлетит наверх, к Маше… Вместо этого девочка оступается, путается в веревке и чуть не падает. Другие две хохочут.
Машке делается скучно. Она отползает от края, перекатывается на спину и разглядывает облака. Растрепанные, похожие на охапки перьев. Облака плывут так низко над головой, что кажется, можно изловчиться и выдернуть перо.
Можно-то можно, да что потом с ним делать? Белое, огромное, ей чуть ли не по пояс. Если только спрятать здесь же, в трещины под ступенями амфитеатра. Там есть одна такая трещина, широкая, и уходит куда-то вниз. Может, даже доходит до верхней квартиры. Тогда у них эти перья будут торчать с потолка.
Пупс, похожий на настоящего младенца, возникает на стульчике у кровати в ближайший же понедельник, но почему-то не вызывает у Маши большого восторга. Пупс толстый, румяный, на лице его бессмысленная улыбка. Пупс пьет из бутылки воду и исправно делает свои дела на горшок. Он почти как настоящий ребенок, видно даже, что он мальчик. Но играть с ним почему-то скучно.
Может, просто она выросла уже из таких игрушек?
В следующий раз Маша будет умнее. Она попросит у Бога собаку.
– Ерофеев, Саша? Заходи, заходи. Да тебя не узнать, совсем взрослый стал. Как вспомнишь, каким клопом тебя привезли! Ты уж не обижайся, но мелким, вонючим, еще и кусачим! Хе-хе, бежит времечко-то, бежит! Надо б мне почаще выбираться из кабинета. Ну, присаживайся, не стой как неродной. Как экзамены? Все пятерки? Я и не сомневался. Надо б тебя за это дело премировать как-то. Путевочку хочешь к морю? Прям на две смены, на все каникулы? Нет? А ты подумай, так сразу не отказывайся. Ты когда море-то видал? Небось, только в пятом классе, на экскурсии по родному краю? Да что там можно успеть за три дня! Ни поплавать толком, ни позагорать…
– Адольф Семенович, ну вот зачем этот цирк? Вы прочли мое заявление?
– Да, конечно, заявление, как же. Читал, читал. – Улыбка на лице заведующего по воспитательной работе медленно гаснет. Заведующий снимает очки и трет пальцами мясистую переносицу. Водружает очки на место, двигает к себе внушительную пирамиду из папок. – Ну что же, Саша. Педагогический совет рассмотрел твою просьбу разрешить тебе навестить мать в период школьных каникул.
– И?
– К сожалению, вынуждены отказать.
– Так. И почему же? – Ерофеев так сильно стискивает под столом кулаки, что белеют костяшки пальцев.
– Причина та же. Встреча с близким человеком, находящимся в тяжелом состоянии, может стать непосильным испытанием для твоей неокрепшей психики. Ты все еще недостаточно стабилен.
– Слушайте, но мне ведь уже шестнадцать! Последнее время нам тут без конца твердили, что мы, дескать, уже взрослые! Так какого ж черта!.. – Он не выдержал и сорвался на крик.
– Саша, Саша, возьми себя в руки! Твое поведение лишний раз доказывает нашу правоту. Смотри, как ты легко теряешь контроль над собой. И это дома, где все свои. А если ты в больнице устроишь что-то подобное? Прости, но мы не можем так рисковать. Вот станешь постарше…
– Как, мама опять в больнице?! А я почему об этом не знаю?! – А он-то все ломал голову, почему вдруг перестали приходить письма!
– Не хотели тебя тревожить в разгар экзаменов. Не волнуйся, ей уже лучше. Непосредственной опасности нет. Не сомневаюсь, она скоро тебе напишет. Как будет в состоянии держать ручку.
«Держать ручку»! В памяти немедленно всплыли скрюченные, одеревенелые пальцы. «Сань, сынок, зажги мне, пожалуйста, сигарету. Только поосторожней, сынок, не обожгись смотри».
Кто ей там все эти годы сигареты раскуривает?
В который раз уже Ерофеев попытался вспомнить мамино лицо. Сине-серые, кажущиеся огромными глаза с белками в красных прожилках. Тонкие ниточки бровей, всегда точно вздернутые в немом удивлении. Нос с маленькими аккуратными ноздрями, заостренный на конце, похожий на клюв хищной птицы. Полные губы, кожа на которых вечно трескалась, а в уголках трещин запекались капельки крови. Кожа молочно-белая, прям-таки до легкой голубизны. Алые пятна на щеках. Темная родинка слева на подбородке. Морщинки, складочки, чешуйки шелушащейся кожи.
Кажется, он помнил ее всю, до последней малюсенькой черточки!
А все-таки картинка не складывалась. Лицо как бы убегало вдаль, расплывалось. Он все никак не мог собрать отдельные черты воедино, увидеть хоть на мгновение ее лицо целиком.
Лерка расстегивает куртку. Почему-то в школе всегда холодней, чем в городе. Идет, подставив грудь ветру. Только что прошел дождь, умытые им витрины сияют как новенькие. Она останавливается и заглядывается на манекен в шелковом белье. Хорошо ей, безголовой дуре! Живот плоский, грудь от силы второго размера. На такой любой лифчик ладно сидеть будет. Да ей и без лифчика неплохо. А когда у тебя в шестнадцать третий размер и грудь уже не держится ни фига? Живот зато торчит из-под куртки, и кожа на нем вся в каких-то разводах. Ляжки толстые. Как у свиньи. Вчера в зеркало на себя смотрела – чуть не расплакалась. И кто мог думать, что из нее вырастет такая корова? А ведь каким тощим, заморенным подростком скакала когда-то, лет пять назад. И вдруг – на тебе, откуда что взялось! Правильно Сергей говорит – кобыла.
Он, правда, немножечко не так говорит.
«Кобылка моя», – звучит у нее в ушах горячим, срывающимся шепотом, и она на миг останавливается, не в силах на ходу перенести эту тянущую сладость, возникающую одновременно в груди и внизу живота. Вздыхает, открывает глаза. И идет дальше медленно.
Улицы, знакомые с детства, кажутся с каждым приездом почему-то грязнее. Хочется поскорей взять метлу и начать мести.
Интересно, что ей этим летом подсунут в качестве общественных работ?
Родная школа-четырехлетка. Во дворе копошится незнакомая малышня. Вон окна их класса. На стеклах до сих пор скачут нарисованные Леркой лошадки. Они тогда вышли как живые. Особенно если смотреть снизу, издалека. Учительница хвалила.
Собственный двор, похоже, тоже уменьшился в разы. Песочница, где, если покопаться, наверняка отыщутся спрятанные сто лет назад секретики, шведская стенка, с которой свешивалась на руках, воображая, что вот-вот полетит, качели. Лерка присаживается на доску. Качели в ответ протестующе скрипят. Смущаясь, Лерка вскакивает. Вот ведь, в самом деле разъелась! Родные качели – и те уже не выдерживают. Ничего, сейчас устроим себе разгрузочный день, и завтра тоже, и послезавтра, и за лето сбросим все лишнее.
Правда, стать такой, как раньше, все равно не выйдет. Она ведь еще и вытянулась за зиму. Вон какие ноги теперь длиннющие! Хотя длинные ноги – хорошо. Ну хоть что-то в ней должно быть хорошего?
– Лерочка! Ты что там стоишь?! Поднимайся! Блины стынут! Я целую миску напекла. И сметаны свежей утром купила! Все для тебя! А ты стоишь!
– Бегу, мамочка! Уже бегу! – Сглатывая на бегу слюнки, несется на четвертый этаж, перескакивая через три ступеньки.
Гудок электрички сливается с заводским. Утро безумно раннее. Сергей переходит через пути, взбирается по насыпи вверх. Знакомая тропа заросла травой.
У родной дыры в заборе его ждет сюрприз. Дырка заделана намертво металлической сеткой. Ха, думают, нашли фраера! Пусть, кто хочет, ходит в обход. У Сергея на такой случай есть волшебные ножницы. Клик, клик, клик – и сеточка крякает. Он протискивается в проделанную дыру и топает дальше. Впереди его ждут новые испытания.
Гора сверкающих никелем водопроводных труб. Глубокая траншея, где, готовясь к эксгумации, все еще покоятся на дне трубы старые. И сплошная стена из притиснутых друг к другу гаражей.
Сергей в три прыжка преодолевает гору. С разбегу перемахивает траншею. Протискивается в щель между гаражами. И вот он – home, sweet home! Он нащупывает в кармане ключ от квартиры. Наверняка родители на заводе. Завтра он тоже к ним присоединится. Как же, четыре часа общественных работ – это святое! Хотя в родной автомастерской, где он инструменты подавал с тех пор, как ходить научился, это только в охотку. Сам бы заскучал, если б вдруг не позволили.
Но это все завтра.
А пока он смоет с себя грязь и пот. Придут родители, они вместе сядут обедать. Он достанет подарки. Интересно, понравится ли бате ножик? Мамка-то в свой платок по-любому вцепится. Ей хоть буро-малиновый, хоть какой, еще и плакать над ним ночью станет. Хотя Сергей, конечно, старался, чтобы под цвет глаз.
У них с матерью одинаковые глаза, серо-голубые, как небо в грозу. И волосы у матери тоже рыжие, хотя теперь уже наполовину седые. А носы разные – у Сергея чуть вздернутый, а у мамки картошкой. От этого мамка особенно какая-то уютная и родная. С другим носом могла б быть красавица, к какой и подойти страшно.
На Сережкин взгляд, женщина не должна быть чересчур красивой. Красивой-то она, конечно, должна быть, но не так, чтобы от нее в дрожь бросало. Всегда должен быть какой-то изъян. Вот у Лерки, например, зубы крупные, неровные. И улыбка от этого выходит не ледяная, как у модели с экрана, а теплая, человеческая. Стоит Лерке улыбнуться, у Сережки в груди сердце так и ёкает. Сразу хочется обнять, прижаться.
А классно будет впервые за полгода отмокнуть как следует в теплой ванне. Какое мытье может быть в общем душе?! Он сдерет с себя все, бросит прямо на пол большой разноцветной кучей. Хлюпнется в теплую воду. В воде тело сразу сделается невесомым. Цапнет с бортика непромокаемый пульт, хлебнет пивка холодненького из банки…
Уговорить бы предков сделать в ванной экран побольше! Чтоб во всю стену, как у Андреевых. Он сам даже теперь сможет это частично профинансировать. Небось в году вкалывал будь здоров, не филонил.
Фильм какой-нибудь поставить покруче. С драками чтоб, с погонями, трупами. Чтоб кровища во весь экран. Чтоб дракон кого-нибудь сожрал. Что еще нужно человеку для счастья?
Но сперва все-таки звякнуть Лерке. Интересно, что она делает сейчас? Может, тоже мокнет в ванне? Он представил это себе и на секунду зажмурился. Достал мобильник, нажал клавишу быстрого набора.
Не отвечает. Это еще почему?!
Час назад была еще в поезде, как и он. Давно уже должна быть дома. Ехать ей на полчаса меньше, чем ему. Между ними всего-то сто километров с четвертью. Причем четверть эту он сам намерил ногами. Вечно эти электронные устройства врут или, на худой конец, дают весьма приблизительную информацию.
Может, телефон у нее разрядился?
– О! Привет! Наконец-то! Где шляешься? Что значит – «мобильник в куртке»? А ну щас же повесила на шею, как ошейник! И так и ходи. Что значит «не получится»? Почему? Ленты подходящей нет? А что на тебе сейчас? Какого цвета? Черт, когда ты успела переодеться?
В их доме, на краю поля, будет у них две ванны. Одна простая и одна двойная, с джакузи. Или уж не мелочиться, а оборудовать сразу в подвале настоящий бассейн? С подсветкой? Вечером надо покопаться в сети, прикинуть разные варианты.
– Ты опять выросла, – сказала мама печально, пока пес Джим восторженно облизывал Машкино лицо. Тоже небось бедняга, недоумевал – раньше-то ему запросто это удавалось, а теперь вон как высоко приходится подскакивать! – Просто невозможно! Все, что я купила, уже не годится.
– Да ладно, не расстраивайся. – Машка виновато клюнула губами мамину щеку. – Пойдем в магазин и все поменяем. А папа в лаборатории?
– Папа в поликлинике. Врач велел кардиограмму сделать. Что-то сердце шалит у него в последнее время.
Машка сочувственно покивала головой, хотя словосочетание «сердце шалит» никак у нее с папой не вязалось. Папа у Маши высокий, стройный, молодой и влюбленный в маму. Один взгляд, которым он на нее смотрит, чего стоил. Интересно, сколько же папе лет? Должно быть, сильно за пятьдесят. Машка ведь у них поздний ребенок. Между ней и старшим братом десять лет разницы. Когда Машка родилась, брат уже год как был в школе. Так и выросли поврозь.
– Пойду распакуюсь! – Машка волочет по коридору сумку, чувствуя, как прогибаются под ногами и поскрипывают рассохшиеся паркетины. – Кликнешь меня, когда придет папа?
– Не придешь ко мне поболтать на кухню? Рассказать, что у тебя происходит, что выбрала на следующий год?
– Мам, да я тебе по телефону сто раз уж про все рассказывала!
– По телефону не то. По телефону разве про все расскажешь?
Машка вздыхает. Нет, она, конечно, очень любит маму. Но, честно сказать, в первые дни после приезда с ней бывает нелегко.
– Хорошо. Но дай мне сперва хоть в туалет сходить и умыться.
Она долго плескалась и строила зеркалу дурацкие рожи. Вот вам всем! Как в нее можно не влюбиться, когда она так улыбается? Кто перед ней устоит?!
– Как Никита?
– Никита хорошо. На прошлой неделе мы у них были. Маленькие такие забавные! Хотя какие они маленькие! Старшему на будущий год уже в школу.
– Не может быть! А куда? К нам, в Святичи? Было б здорово! Я б за ним присмотрела. Все ж таки племянник родной.
– Нет, в Крутичи. Так Света хочет. Говорит, все-таки поближе.
– А смысл? Навещать же все равно не дадут! Она что, не в курсе, какая про эти Крутичи слава? Мы туда на соревнования ездили – сыро, неуютно! Болота кругом. Речка, правда, рядом, но все равно она за территорией. Не, завтра первым делом побегу к Никите. Пока меня в работу не запрягли, попробую им мозги вправить.
– Попробуй. Меня они вряд ли послушают. Учти только, что Света сама из Крутичей. Она-то на них другими глазами смотрит.
– И что?! Какая разница, где кто учился! Есть же ведь объективная реальность. Все знают, что наша школа… – Она не заметила, как хлопнула дверь. Спохватилась, только услышав над ухом:
– Маруська, побойся Бога! Выкинь хоть на пару месяцев школу из головы! Ну, приди в себя, ты же дома.
– Папа! – Она вскочила и повисла у него на шее.
Отец устоял, хоть и болезненно сморщился. Расцепил Машкины руки и аккуратно поставил ее на пол.
– Потише, ведь убьешь ненароком.
А раньше всегда говорил «задушишь», вспомнилось Машке.
– Пап, что они тебе сказали про сердце?
– Стучит, куда оно денется? А что они могут сказать? Следить надо за собой, беречься, не волноваться. Я их спрашиваю: «А жить за меня тогда Пушкин станет?» Не дают ответа. От общественных, правда, освободили.
– Да что ты?! Надолго? Значит, думают, с тобой что-нибудь серьезное? – Мамины руки опускаются, голос сразу начинает дрожать.
– Пока сказали – на пару месяцев. И очень кстати. Займусь наконец-то всерьез монографией. Удачно, что с Машкиными каникулами совпало. Да не смотри ты на меня так, малыш! А то мне уже и самому страшно. – Папа досадливо машет рукой на маму. – Оставь, меняй уже выражение лица! А что мы все про меня да про меня? Маруська, колись давай, что наметила на тот год, какие свершения? Как было на экзаменах?
Машка в сотый раз принимается рассказывать про философию, религию, языки. Что алгебра пять, история пять, обществоведение вообще пять с плюсом. А геометрия слегка подкачала, четыре. Но это неважно. На подготовительный в вуз она все равно прошла.
На середине речи Машка внезапно осознает, что родители ее вовсе не слушают. Стоят, смотрят, как шевелятся ее губы, и переглядываются между собой.
Ночью Машка просыпается и не сразу может взять в толк, где находится. По лицу ее, по подушке, по одеялу пробегают полосы света от проезжающих машин. Кровать стоит вплотную к окну, в нише, за занавеской. Со всех сторон окружают Машу картины, книги, с детства знакомые безделушки.
Машка приподнимается на локте и прислушивается. Джим, спящий у нее в ногах, счастливо сопит и нежно покусывает ей пальцы. Машка в ответ треплет пса по ушам.
Машка слышит, как кто-то всхлипывает, и понимает, что это мама. Это не новость, в первые дни Машкиных каникул мама постоянно плачет. «Сказывается напряжение, – объясняет она. – Я ж только и выдыхаю по-настоящему, когда тебя наконец увижу».
Машкина мама – художница. При ее профессии допустима некоторая излишняя эмоциональность. Но иногда, думает Машка, мама все-таки хватает через край. Нельзя ж, в самом деле, так распускаться!
– Тише, тише, успокойся, – шепчет за занавеской папа. – Ну что ты, что ты? Все ведь уже кончилось. Она дома и спит.
– Ничего еще не кончилось! Она опять уедет.
– И опять вернется. Ничего не сделаешь. Такова жизнь.
– Мне бы твои стальные нервы! У меня сердце каждый раз обрывается. Что с ней там, где она? В конце концов, я не выдержу.
– Выдержишь. Не так уж много осталось. Каких-то пять лет. С Никитой-то мы пережили. И с Машей переживем.
– С Никитой было куда проще! Мы с тобой были молодые. Потом Машка родилась. И я тогда еще ничего не знала! И, вспомни, все равно каждый раз я плакала.
– Ну что сделаешь, раз ты у меня такая плакса. Спи, Машку разбудишь.
– Как я могла решиться на второго ребенка?! Только ты мог уговорить меня на такое! Как подумаешь…
– Перестань думать. Не накручивай себя. Радуйся, какая она у нас прекрасная!
– У нас ли? Сень, я все-таки ужасно боюсь. Помнишь, у сестры у моей… Я тебе еще когда рассказывала…
– У нас, у нас. Спи. Ничего я не помню. И ты забудь.
У какой сестры? У мамы никаких сестер не было.
– А знаешь, – говорит мама, – дядя Егор-то ведь умер.
– Да что ты! Жалко! Классный был дед такой!
– Ну он ведь уже старенький был. И не ходил столько лет.
– Все равно! Мне его будет не хватать.
– Он тоже к тебе хорошо очень относился. Спрашивал всегда про тебя. Ой, чуть не забыла! Он ведь тебе кое-что оставил. Подозвал меня месяц назад на улице и отдал. Передайте, говорит, вашей Маше. Прям как, говорит, специально для нее сделано. А сами-то вы, говорю, что же? Вот в каникулы она приедет, вы ей и отдайте. А я, говорит, наверное, уже не успею. И так еще улыбнулся. Как чувствовал человек!
Мама протягивает Машке полотняный мешочек.
– Что в нем? – спрашивает Маша.
– Не знаю. Сама смотри.
Машка распускает горловину мешочка, и на ладонь ей падают четыре фигурки, размером чуть больше косточек домино. Кентавр, горнист, женщина с детьми и этот черт его знает кто.
– Это, Машка, химера. Древние верили, что химеры обладают даром прозрения. Видишь, она как бы представляет собой единство животных царств: тело млекопитающего, к коим, как тебе известно, относится и Homo sapiens, птичьи ноги на кривых когтях и хвост скорпиона. Таким образом, у химеры как бы есть возможность судить обо всем со всех точек зрения сразу. С максимальной, так сказать, объективностью.
Лицо горниста было обветренным и суровым. Впрочем, возможно, такой эффект создавался ноздреватостью камня.
Кентавр посылал вперед стрелу с зеленоватым наконечником. Копыта его были отполированы до блеска, могучий атлетический торс возвышался над лошадиным крупом. А лицо было неожиданно простоватым. Прямой нос, широкие скулы, чуть вьющиеся на концах волосы. Ни дать ни взять паренек из их класса.
Женщина обнимала двух крылатых мальчишек – улыбчивых, озорных, курносых.
– Пап, а разве ангелы такие бывают?
– Вот начнешь свою «Историю мировых религий» учить, там тебе все про ангелов объяснят. Какие бывают, каких не бывает, и бывают ли ангелы вообще. А это, может, и не ангелы вовсе.
– Как? А кто же они тогда такие?
– Может, просто пацаны с крыльями. Аллегория какая-нибудь. Мало ли.
Ночью, дождавшись, когда все заснут, Машка на цыпочках выбирается из квартиры. Поднимается на последний этаж, карабкается по железной лестнице. В кармане у нее отмычка. Тоже, между прочим, давнишний подарок дяди Егора. Машка приподнимает крышку люка, и ветер с силой ударяет ей в лицо. Как бы ее не сдуло отсюда к чертям собачьим! Пригибаясь и хватаясь по дороге за все, что придется, Машка ощупью пробирается к своей цели. Темно вокруг. Не видно ни зги. Ни звезд, ни месяца, ни даже у нее с собой карманного фонаря.
Но Машка крышу как свои пять пальцев знает!
Ну вот он, амфитеатр! В последний миг, уже на ступеньках, Машка оступается и кубарем скатывается вниз. Ничего страшного, здесь невысоко. Хотя синяков она, конечно, набила немерено. Может, оно и к лучшему. У всего ведь должна быть своя цена. С трудом поднявшись, Машка выходит на заветное место.
– Привет-привет! – здоровается она.
– Привет-привет, – откликается вокруг нее тьма.
– Понимаешь, Бог, я тут, кажется, влюбилась, – начинает Машка объяснять ситуацию.
– Билась, билась, – соглашается с нею тьма.
– Так вот, не мог бы ты сделать так, чтобы и он в меня тоже?
– Тоже, тоже, – заверяют ее со всех сторон, и Машка счастливо улыбается.
Максим ругнулся вполголоса, едва не пропустив поворот.
Мог бы, конечно, и в полный голос, в машине-то, кроме него, никого, но вот вечная эта привычка жить с оглядкой…
До моря оставалось еще изрядно, но дыхание его – соленое, влажное, с легкой примесью мускуса – уже чувствовалось вовсю и шибало в башку почем зря!
Многие не понимали, зачем ему этот цирк с машиной, самолетом ведь быстрее и легче. Ну вот как таким объяснить, что эти три дня пути для него едва ли не важнее, чем весь прочий отпуск? Когда еще он мог почувствовать себя абсолютно свободным, как не в дороге с машиной наедине?
Он мог останавливаться, где хочет, и стоять битый час на обочине, любуясь закатом и не трогаясь с места, пока самого не потянет ехать дальше. Мог застрять где-нибудь в лесу на полдня, выйти из машины и упасть ничком в траву. И перекатиться на спину и глазеть на облака и даже, прищурившись, на самое солнце. Мог сидеть, затаив дыхание, в кустах и слушать птиц и, если повезет, увидеть, как несмело высунет нос какой-нибудь зверь. Мог разжечь вечером костер, и смотреть всю ночь на языки пламени, и заснуть только под утро, встретив пепельно-серый рассвет с розовеющей на востоке полоской зари, и проспать потом полдня. Он мог быть собой!
Он мог нигде не регистрироваться – нахождение в пути само по себе вполне уважительная причина.
Справедливости ради стоит упомянуть, что он не раз звал с собой Дусю. Не потому, чтобы его к ней влекло – в бесплотной, худенькой, вечно сгорбленной Дусе трудно было разглядеть женщину. Максим, во всяком случае, даже и не пытался.
Просто Дуся ему нравилась как человек – как она близко к сердцу принимала радости и горести своих ребят, как всегда горячо их защищала перед начальством. Как настоящая мама, Дуся могла допоздна настирывать и наглаживать пацанам белые рубашки перед каким-то мероприятием – ну а что, они ведь сами не умеют как следует! Ночи напролет просиживала она в изоляторе с кем-нибудь заболевшим, на прогулках повторяла с ними стихи и таблицу умножения, рассказывала перед сном сказки. Дети ее ярко выделялись среди прочих, неприкаянных и ничейных душ, табунами носящихся по школе. Эти были не ничьи. Эти были Дусины до мозга костей.
Макс даже иногда им завидовал.
Но все-таки, все-таки…
– Понимаешь, – смущенно оправдывалась Дуся, – не люблю я уезжать из школы. Здесь для меня все понятно и просто. А там все не разбери-поймешь как устроено. Понимаешь, школа ведь мой настоящий дом, я другого не знала. Родители мои здесь учились. Они даже не были формально парой, я у них получилась как-то случайно. Пока школу заканчивали, навещали меня в детблоке. А потом им не до меня стало. Жизнь закрутила, то-сё. В первые годы после выпуска случалось еще на родительские дни приезжали. То вместе, то порознь, то с супругами. Потом дети у них свои пошли, и они сочли, видно, что я взрослая уже и не нуждаюсь.
Один раз, когда еще мой сводный брат здесь учился, папа нас обоих к себе на каникулы забрал. Знаешь, жутко мне не понравилось! Чужие люди, я их явно стесняла. Жена вдруг стала отца ко мне ревновать, так, будто я сама отчасти была моя мама. Дети их от домашней вольницы совсем очумели. Как поняли, что мама их за что-то меня не любит, начали изводить – то соль в чай подсыплют, то воду в постель нальют, то жвачку к одежде прилепят, в ботинки наплюют. Смешно, конечно, но все-таки противно ужасно! Короче, больше я в такие авантюры не ввязывалась. Мать как-то звала к себе – сказала ей нет. Хочешь меня видеть – сама сюда приезжай. А мне и здесь хорошо. Гулять и у нас есть где. Вон какой лес кругом!