bannerbannerbanner
Фаза мертвого сна

Ольга Птицева
Фаза мертвого сна

Полная версия

Три В. Вино. Вернувшиеся. Вещность.

1

Тетка была абсолютно сумасшедшая. Не старая еще, но окончательно и бесповоротно поехавшая крышей. Я это понял, не увидев ее даже, просто шаги за дверью были медленными, тяжелыми, из квартиры сочился кисловатый дух комнат, которые тысячу лет не проветривали, а сама дверь была казенно-рыжей, с облупившейся у ручки краской. В таких квартирах живут только сумасшедшие старые девы, заводят себе котов, собирают стопки прошлогодних газет и ругаются на выключенный телевизор.

Пока тетка медленно шла на мой стук, все, чего мне хотелось, так это сорваться с места, перемахнуть через хлипкие перила и кубарем скатиться по лестнице, чтобы духа моего не было у двери этой чертовой, за которой медленно, но неотвратимо, приближалась ко мне двоюродная тетка Елена Викторовна.

О ее существовании я узнал в апреле, когда мать, измученная выпускными экзаменами и собственными страхами, усадила меня за стол, кашлянула, собираясь с мыслями, и осторожно проговорила:

– Гош, может, в Москву поступать будем, а?

Вспылить можно было и от имени этого дурацкого – откуда Гоша этот вылезает постоянно, я тебе что, попугай? Гриша, Гриша меня зовут, ма, сама же назвала! – и от обобщения, будто поступать мы будем вместе, и учиться вместе, и жить всегда вот так, как живем здесь, через перегородку из шифоньерки. Но я смолчал.

Решение уехать, обязательно уехать из тьму-таракани, ставшей мне и колыбелью, и обителью и камерой смертника с самого рождения, я принял сразу же, как осознал, что житья мне здесь не будет. Коробки пятиэтажек, разбитые тротуары, подростня, что околачивалась по подъездам, оставляя после себя использованные иголки и обрывки жгутов – я не вписывался в их мир, и самое страшное, что они это понимали даже четче, чем я сам. Понимали и всячески старались смахнуть меня с полотна этих улиц, как бельевого клеща с простыни.

Я старался соответствовать, но они не верили, видели чужака, как бы ни прикидывался я своим. Казалось бы, чем отличалась моя малолетняя голая задница, нависающая над типовым горшком? Но ее вычисляли, ее пинали, над ней смеялись звонче, чем над другими. Казалось бы, все первоклассники похожи друг на друга – большие уши, длинные руки, тощие ноги, но именно меня толкали и щипали, дергали и обливали водой из мелового ведра.

Я приходил домой, захлебываясь рассказывал о своих злоключениях, а мама только вздыхала и морщилась, мол, все дураки они, Гоша, один ты – лучший мальчик на свете. Только я ей не верил, во всем верил, а в этом – нет. Что могла знать она о мальчиках, вырастившая меня одна, так и не нашедшая мне ни отца, ни отчима, ни мало-мальски приличного мужика, на которого я бы захотел походить?

Так и вышло, я много злился и много бегал, я читал горы бесполезных книг, но скрыться в них от узкой тропинки, что начиналась за дверью нашего подъезда и вела через серый, пьющий, умирающий город, не получалось. Прятаться было бессмысленно, спасти меня мог лишь побег. Так далеко, чтобы ни один из подъездных пацанчиков даже представить не смог, где меня искать. Все эти своры, похожие друг на друга, как две капли грязной воды. Их смазанные, припорошенные пылью, лица. Их заученные реплики, взятые из тупых сериалов про таких же пацанчиков, как они.

– Охуел, да? В край охуел? Слышь, Савельев, охуел что ли? – твердили они, а мне казалось, что все это сцена компьютерной игры.

Скроенные из простейшего кода фигурки работают по заевшему скрипту, повторяя и повторяя дебильные реплики, чтобы герой успел проникнуться повсеместной безнадегой локации. Я проникнулся. И я хотел сбежать.

Но между мной и бескрайней, прекрасной, сумасшедшей, загазованной Москвой стояла мама.

Стоило подумать о переезде, как она, словно прочитав мои мысли, разбивала тарелку, бросалась собирать осколки и ранилась так сильно, что накладывали швы. Или теряла кошелек со всей наличкой, зарплатной карточкой и проездным на месяц. Или заболевала жуткой ангиной. Или просто впадала в крайнюю стадию хандры и часами сидела на кухне, все ниже склоняясь над остывшей чашкой водянистого чая.

– Мам, ну чего ты? – только и оставалось спрашивать ее, а она дергала плечом, мол, сам знаешь чего, сам все знаешь.

А тут взяла и сама предложила. Просто взяла и сказала это – давай поступать в Москву.

– Я сам вот думал, – отвечать пришлось осторожно, чтобы не спугнуть чрезмерным воодушевлением. – Даже ВУЗы поглядел, есть варианты хорошие…

– Главное, чтобы государственные, Гош, чтобы с отсрочкой.

Тут мне стало ясно. Кристально ясно, настолько, что аж зубы свело. Больше придурков из подворотни, исламистских террористов и внезапной онкологии мама боялась армии. Если в новостях мелькал очередной призыв, она выключала телевизор и принималась судорожно наводить порядок, швыряя вещи мимо их законных мест.

Причина скрывалась на верхней полке шкафа, прямо за стеклянной дверцей, обрамленная дешевой рамкой из ДСП. Если постараться, то на выцветшей фотографии можно было разглядеть вытянутое лицо, крупный подбородок, а главное улыбку – совсем мальчишескую, залихватскую, так умеет улыбаться только тот, кто видит будущее свое счастливым и безмятежным. Парня на фото звали Гошей, и был он не прав. Знал бы, что погибнет в 1988 на чужой, горячей земле, точно не улыбался бы.

С тем самым Гошей, в честь которого так хотела, но все-таки не решилась назвать меня мама, я познакомился на десятый день рождения. Мы подошли к шкафу, мама приоткрыла дверцу, встала на носочки и медленно сняла с полки тяжелую рамку. Я уставился на незнакомого парня, он уставился на меня. Ну, не на меня, конечно. Просто смотрел в кадр, без смущения, не переигрывая, не строя из себя ничего. Просто смотрел и улыбался. Хороший он был, наверное, даже красивый. В десять лет плохо представляешь себе красоту вообще, а мужскую особенно.

– Вот это Гоша Серебряников, сыночек, я давно хотела, чтобы ты на него посмотрел.

В детском мозгу очень просто выстраиваются логические связи. Если мама планировала показать мне какого-то дядю, если говорит о нем с придыханием, еще и день выбрала особенный, праздничный и большой – первый юбилей, как никак, то дядя этот не просто дядя.

– Это папа? – Я даже не пытался скрыть почтительный восторг.

А мама странно хмыкнула, оттолкнула меня локтем, скоренько вернула фото на место и захлопнула шкаф. Стекло в дверце жалобно звякнуло.

– Если бы, – бросила она, выходя из комнаты. – Но нет.

Это потом я узнал, что Гоша учился с ней на одном курсе, они не дружили даже, так, случайно пересекались на потоковых лекциях.

– Ритка, мать твоя, его любила, как кошка, – горячим шепотом поделилась семейной тайной бабушка и даже покраснела от удовольствия.

Бабку мы приехали навестить в новогодние праздники, до выпуска оставалось полгода. Напряжение чувствовалось в воздухе, у мамы то болела голова, то кололо сердце, то на работе случался форменный аврал. Возможность безмолвного побега ночью через окно становилась для меня все реальнее. Я понимал, что все эти болячки и срывы лишь прикрытие большой и страшной беды, случившейся давно, очень давно, задолго до дня, когда я появился, заполняя мамину жизнь бесконечными хлопотами, задолго до того, как хлопоты эти и стали ее жизнью.

Гоша, улыбающийся с полки, выглядел все загадочнее, но разузнать о нем было неоткуда, не у мамы же спрашивать? Подруг она особенно не имела, как и я друзей, оставалась одна только бабушка, живущая в глуши еще большей, чем мы.

Уговаривать ее не пришлось, мамин секрет она выдала сразу же, как мы остались за столом одни. Опрокинула рюмку наливочки, крякнула и начала говорить:

– Гошка парень был знатный, с друзьями, с девками шатался, красивый, высокий, все на него засматривались. А Ритка что? Тьфу! Мышь, прости Господи, серая!

Как накопилось в бабушке столько злости к единственной дочери, я не знал. Да и не хотелось мне в этом копаться. Я слушал, мне нужно было понять.

– Ритка наша все к нему липла, а он и знать не знал, как там ее зовут. Ох, как она страдала, ох, как мучилась! А на четвертом курсе его за драку поперли, там война как раз, проклятая эта, опять началась… Гошку в первый же призыв туда фьють! И нету Гошки. Погиб, подорвался в горах.

Замолчала, наслаждаясь сгустившейся от ее слов тишиной, цапнула кусочек хлеба, пожевала.

– Ритка как узнала… Ой, что было, Гришенька! Чуть саму в могилу не закопали. Хорошо, прощаться ее не пустила, начала б на гроб бросаться, вот стыдоба….

Поправила седой волосок, убрала под платочек, покачала головой.

– Так он мне что, вообще никто получается?

– Гошка Серебряников? – Осклабила голые десны, сморщила лицо, и без того похожее на прошлогоднее яблоко. – А кто ж? Никто, конечно. Это Ритка тебя в его честь назвать хотела, а я не дала. Примета плохая, младенчика да в честь покойника называть. – Метко плюнула через плечо и вдруг начала мелко креститься. – Прости грехи наши, Господи, пути неисповедимые твои…

И сразу все встало на свои места. Мамины срывы, слезы и тревоги, фотография эта дурацкая и страх, животный страх перед каждым армейским призывом. Я знал теперь, на что давить. Все козыри оказались в руках – ни один ВУЗ в округе отсрочки не дает, военкомат забирает всех, кто может передвигаться на двух конечностях и знает буквы. Ноги у меня были в порядке, стаж бегуна мимо подворотен сделал из меня спортсмена поневоле, аттестат назревал вполне себе положительный. Других причин не отдать долг Родине тоже не накопилось.

Я это знал, мама это знала. Но говорить об этом вслух мы не решались. До того апрельского вечера, когда все сложилось само. Я показывал маме распечатку столичных ВУЗов, она кивала, охала, качала головой. Мы тут же отобрали пять самых подходящих, чтобы не слишком дорого, не слишком престижно, но полезно. Мы проверили сроки подачи документов, мы выяснили общий балл нужный для поступления, прикинули и поняли – подхожу!

 

Оставалась одна проблема, большая и извечная – где жить, пока приемные комиссии обрабатывают мои данные, проверяют документы и готовят списки тех, кто допущен к дополнительным испытаниям? Снимать комнату в Москве нам было не по карману, да и как сделать это, сидя в нашей глуши, ни я, ни она не знали. Повисла давящая тишина. Мечты привычно раскрошились об могильный гранит обстоятельств. Хрен тебе, а не поступление, Гришка. Хрен тебе, а не свобода.

– Мне бы только зацепиться, ма! Там общежитие дадут, как поступлю. Ну недели две, ну месяц… Оглядеться хоть, посмотреть, что там к чему…

Мама молчала, терла виски. На ее щеках краснели пятна, сползали к подбородку, еще чуть, и начнут чесаться.

– Ладно, завтра еще подумаем, – решил я, но пока наливал ей воду и отмерял тридцать капель валокордина, она вдруг сама успокоилась, даже плечи распрямила.

– На недельку я тебя точно пристрою, Гошик… На недельку у меня там есть вариант. Но это завтра… Утро вечера мудренее. Спать пойду.

Встала и зашаркала тапочками по коридору. В комнате заскрипела пружинами кровать. Стало тихо. Я постоял еще немножко, выпил залпом разведенное в стакане лекарство и долго еще сидел на кухне, бездумный и пустой, как вычищенный до блеска таз.

Дальше все завертелось с бешеной скоростью. В Москве внезапно нашлась двоюродная тетка, с которой лет двадцать уже никто на связь не выходил. Дозвониться до нее так и не вышло, но мама этому не слишком удивилась.

– У Ленки отродясь телефона не было, номер соседский, мало ли люди переехали давно.

– Так с чего ты взяла, что она сама до сих пор там живет? – Замаячивший было выход из тупика снова стал туманным и зыбким, вот-вот растает, обернувшись солдатскими берцами и бушлатом. – Уехала может куда-нибудь, а я припрусь с чужой дверью целоваться.

– Ленка-то? Уехала? – Мама сморщилась. – Ой, да не смеши. Там она. В берлоге своей. Куда ей деваться?

Нужно было уже тогда понять, что дело с московской тетушкой не чисто. Но берлога в моем случае была лучше, чем ничего. И я согласился ехать без предупреждения, в никуда, но главное, что в Москву.

Адрес забил в телефон, записал на трех бумажках и выучил наизусть. Москва, станция метро Алтуфьево, улица Абрамцевская, дом 22. На картах он прятался среди робкой зелени, нависал над ней серой махиной в шестнадцать этажей. Был дом тусклым, типовым и очень московским. Мне он понравился, и район понравился, а то, что еду я туда абсолютно один, нравилось больше всего. Я все представлял, как поезд привезет меня на Ленинградский вокзал, как я спущусь в метро, поеду по серой ветке, выберусь наружу и пойду себе по улице Абрамцевской к дому двадцать два, поднимусь на пятый этаж первого подъезда, позвоню в дверь под номером 18, и так начнется моя новая жизнь.

Экзамены промелькнули единым сгустком нервов, но сдал я их ничего так, сойдет. Может, чуть хуже, чем планировал. Но в целом, неплохо, должно было хватить. Мама в эти дни волновала меня куда сильнее тестов, дополнительных заданий и бланка С. Она стала бледной и рыхлой, глаза ввалились, а щеки наоборот отекли, будто во рту ее постоянно что-то пряталось.

Она вдруг начала замирать на половине фразы, как пойманный хищником опоссум, взгляд становился рассеянным, на лбу выступал пот, губы мелко дрожали, вот-вот расплачется. Я капал ей в стакан успокоительное, заваривал крепкий чай и трусливо отмалчивался. Мне казалось, что стоит начать ее успокаивать, как она потребует от меня остаться. И я соглашусь, прогнусь под ее беспомощностью, сломаю обе ноги, чтобы стать негодным к армейской службе, зато очень даже годным для круглосуточного материнского надзора.

Но обошлось. До выпускного я молчал, а она страдала. После вручения аттестатов я уселся в дальнем углу и принялся наблюдать. Вот этот скачущий гопник, который чудом получил справку об окончании школы, сядет за мелкий разбой уже к осени. А вот эта размалеванная шлюха уедет на закат с каким-нибудь дальнобойщиком. Я чувствовал себя в крайней степени гадко, но все равно хорошо. Это было как давить нарывающий прыщик грязными руками. Всем этим людям, с которыми я провел одиннадцать лет, не было дела до моего существования. Они напивались какой-то дрянью, сталкивались потными телами, оглушительно гоготали, подвывая песенкам, бьющим из колонок, установленных в спортивном зале. Им было хорошо и просто. Легко и понятно. А я сидел в углу и ненавидел их, упивался собственным превосходством, которое еще только предстояло достигнуть.

– Это чья мамка там в говно уже? – Вопрос скользнул мимо закончившейся песенки как раз в момент, когда новая еще не началась.

Сразу загомонили. Перестали дергаться, ловя ритм, отлипли друг от друга, заозирались.

– Где? Где?

– Да там, бля, глаза разуй!

По тому, как все подобрались и устремились к столам, где топтали под музыку родители и учителя, я как-то сразу понял, чья это мать устроила пьяный дебош. Понял и сорвался с места. Я хорошо бегаю, правда хорошо, и спортзал перемахнул легко, как стометровку КМСник, так что у мамы я оказался раньше ржущей, ликующей толпы.

Мама и правда была окончательно и беспробудно пьяна. Платье, купленное специально к выпускному, задралось так, что стало видно утягивающие шорты под колготками, волосы растрепались, одна грудь чуть съехала в сторону, обнажаясь сильнее другой. Смотреть на это я не мог. Схватил ее за плечи, потащил к выходу. Ноги у нее заплетались.

– Гошенька мой, любимый мой… – шептала она, обливаясь пьяными слезами.

А я молчал. Я тащил ее по школьному фойе, отчетливо понимая, что никогда больше сюда не вернусь. Ни на день выпускника, ни на юбилей. Ни чтобы показать им, какой я стал, ни чтобы открыть хренову именную табличку в свою честь. Никогда. Потому что смех, эхом пронесшийся по спортивному залу, провожал нас до самой лестницы, потому что смеялись все – пьяная выпускная гопота, пьяные их родители, пьяные учителя. Все они, не стоящие и ногтя моей несчастной, сумасшедшей моей матери, смеялись над нами, пока я уводил ее, рыдающую прочь. И прощать им этот смех я не собирался.

Мой поезд в Москву отходил в девять утра. Домой мы доковыляли в начале первого. Еще минут сорок я пытался уговорить маму переодеться, умыться и лечь. Она то откидывала мои руки, то начинала плакать, то висла на моей шее, бормоча что-то несвязное. Да я и сам был готов разрыдаться от отчаяния и жалости к ней. Мама смотрела на меня пустыми глазами, непривычно темными, почти черными от горя, и повторяла, без конца повторяла:

– Гошенька, сыночек, хороший мой… – А я все толкал ее к ванне, стараясь пропускать мимо ушей этот отчаянный шепот.

До поезда оставалось семь часов, когда она наконец рухнула на кровать и затихла. Я постоял еще немножко, прислушиваясь к ее тяжелому дыханию, поставил на тумбочку стакан воды и пачку анальгина, и пошел к себе за шифоньерку. Думал, промучаюсь без сна, а на деле от усталости и переживаний почти сразу провалился. Очнулся по будильнику, до поезда оставалось часа два, не больше.

Мама лежала, отвернувшись к стене, развороченная перед выпускным сумка раззявилась в углу. Я судорожно кидал в нее оставшиеся вещи и все поглядывал на часы. До вокзала идти было минут пятнадцать. Мама не просыпалась. Бока сумки раздулись, молния не хотела застегиваться, я метался по квартире, понимая, что точно забыл что-то важное. Мама спала.

За двадцать минут до поезда я осторожно присел на краешек ее кровати. Мама тут же открыла глаза. Опухшие, но не сонные. Спала ли она этой ночью вообще, я так и не понял. А вот почему не стала помогать собираться, дошло даже до меня.

– Поехал? – хрипло спросила она.

Я кивнул.

– Ну с Богом, Гриша. Ступай.

Потянулась ко мне, я наклонился. Ее сухие губы мазнули по моей щеке. Я вскочил, схватил сумку и выбежал в коридор. Запер дверь ключом и медленно спустился во двор. Поцелуй еще горел на коже. Метка неизбывной моей вины.

Только подходя к вокзалу, я понял, что спиртным от мамы не пахло. Ни ночью, когда я тащил ее из школы домой, ни сейчас. Думать об этом было некогда, поезд уже подошел к перрону, готовый везти меня в новую жизнь. Откуда было знать мне тогда, что горе порой бывает куда хмельнее сивушного вискаря, разлитого в соседнем гараже. Я тогда ничего не знал ни про жизнь эту, ни про горе. Я вообще ничего не знал, кроме заученного московского адреса и дороги до него.

2

Когда поезд дополз до перрона, тяжело вздохнул и, наконец, остановился, я уже не помнил себя от томительного предвкушения. «Скорее! Скорее» – вопило во мне, и я первым спрыгнул с подножки, закинул сумку на плечо и влился в толпу, целеустремленно несущуюся к метро. Наверное, я был не в себе, потому что дорога до теткиного дома утонула в мельтешении лиц, запахов и звуков. В метро пахло резиной и чем-то непривычным для меня, наверное, самим метро и пахло. Люди суетились повсюду, толкали соседей локтями, занимали места, оттаптывали ноги. На станциях было душно, в переходах свистел сквозняк, вагоны с кондиционерами забивались потными телами, и я был одним из этих тел. Я был среди них. Немыслимое счастье с запахом влажных подмышек.

Дом, в котором жила моя дорогая тетушка, оказался точь-в-точь таким, как на картах гугла. Шестнадцать этажей серого кирпича, зеленые лоджии, тяжелые двери подъездов, ряд приземистых гаражей напротив. Цифры один и восемь на домофоне я нажимал дрожащей рукой. Хриплый гудок сменился точно таким же, и еще, и еще. Я топтался на крыльце, в потной ладони скользила сумка, полная моего барахла. Дверь не открывалась. Был поздний вечер, почти ночь для любого времени года, кроме нескольких, самых лучших недель, когда день длится и длится, а закат приносит легкую прохладу. Я весь день трясся в поезде, я проехал половину Москвы, я добрался до нужного дома, я был готов к новой жизни. Но на третий звонок никто не ответил так же упрямо, как на первый.

Не знаю, как долго еще я бы мучал домофон, но в подъезде послышались голоса и собачий лай, дверь пронзительно пискнула и открылась. Два пацана тащили за собой упирающегося лабрадора, молодого совсем, с огромными плюшевыми лапами. Пацанва тоже была еще мелкая, я дождался, пока они спустятся с крыльца, сунул ногу между косяком и закрывающейся дверью и осторожно проскользнул внутрь. Сердце тяжело бухало сразу во всем теле, будто я не в подъезд шагнул, а в охраняемым ЧОПом банк.

У лифта кто-то переговаривался, и я свернул к лестнице. Пять пролетов до восемнадцатой квартиры – ерунда для того, кто полжизни бегал за хлебушком через дворы, чтобы местные ребята не переломали ноги за мелочевку и старый телефон. Нужный этаж встретил плотно запертыми дверями. Три вполне себе сносные, железные, с блестящими скважинами замков. И еще одна, деревянная, выкрашенная рыжей краской. Ни звонка, ни номера. Но я сразу понял, что тетка ждет меня именно за ней – старой, трухлявой, слепо пялящейся на мир.

Я постучал. Стук прорвал тишину лестничной клетки, но тут же стих, сжался и заглох. Я постучал еще раз, громче и настойчивее. Я был готов барабанить в дверь, даже выбить ее, потому что внутри меня нарастала паника. Еще немного, и закричу, забьюсь всем телом о последнюю преграду между мной и жизнью, в которую мне так отчаянно верилось.

– Открой! Открой!

Каждое слово – удар. Каждый удар – слово. Спиной я чувствовал, как через глазок наблюдают за мной соседи. Сколько должен я биться, чтобы они вызвали ментов? Но сдаваться я не собирался, если не в квартире тетки, так заночую в обезьяннике, разница не большая.

Я барабанил и барабанил, костяшки опухли, в горле пересохло, к мокрому лбу прилипли волосы. Окончательно выдохся я за секунду до того, как за дверью раздались медленные, шаркающие шаги. Я успел пнуть сумку и посмотреть на разбитый кулак, еще не ощущая, но уже предчувствуя боль, когда услышал, что тишина перестала быть тишиной.

Тяжелое движение по скрипучему полу. Чем ближе, тем зловещее, чем ближе, тем неотвратимее. Кисловатая вонь сквозила в щели под дверью. Я отступил, я был готов бежать, только бежать было некуда. Елена Викторовна, двоюродная тетка по матери, услышала мой зов и выдвинулась на него, как паучиха Шелоб из старой сказки. Пока она шла, я успел представить, как тащится по полу ее волосатое брюшко, как хватаются за стены ее многочисленные, суставчатые лапы, тонкие и мерзкие, все в ресничках, чтобы ощупывать ими добычу. Сотня глаз, раскиданная по плоской морде, вращается в глазницах в поисках того, кто позвал ее. Жвала окаменели, с ядовитых клыков капает слюна, застывает в полете, виснет на обрывках одежды, которая прикрывает гниющий срам.

Абсолютно дурацкие мысли, даже вспоминать стыдно, но я так напугал себя ими, что, когда дверь со скрежетом распахнулась, был готов завыть от ужаса. На порог вышла сухая, даже тощая, женщина, покрепче запахнулась в отвратительно пахнущий халат из потертого бархата, слеповато сощурилась и огляделась. Взгляд ее водянистых глаз рассеянно скользил по лестничной клетке, не в силах зацепиться хоть за что-нибудь. Даже за меня, застывшего в полуметре от двери.

 

Она чуть подалась вперед, повела плечами, продолжая смотреть мимо. Тяжелые веки медленно опускались, потом поднимались, так же медленно, словно нехотя. Она дышала ровно и глубоко, будто спала в этот самый момент, когда тщедушное тело ее покачивалось на пороге.

Я должен был что-то сказать, но не мог. Во рту пересохло, язык прилип к небу, в голове страшно шумело от усталости. Так что я просто остался стоять, ожидая развязку.

Тетка принюхивалась к чему-то, от каждого шумного вдоха кожа ее натягивалась, ноздри расширялись. Она почти уже отвернулась, когда под моими ногами скрипнуло. Как в дурацком спектакле, тетка вздрогнул всем телом, секунда, и оказалась передо мной – лицо к лицу. Я даже почувствовал, как пахнет от нее сыростью и чем-то еще. Неуловимо, стойко, тревожно и опасно.

Но тут тетка посмотрела мне в глаза, и все мысли растворились. Она была безумна, она была расстроена, раздражена, и, кажется, не совсем уверена, что я на самом деле стою перед ней.

– Елена Викторовна? – просипел я.

Она побледнела, резко и страшно, кровь отхлынула от ее впалых щек, кожа стала походить на пергамент. Всплеснула руками, тонкими, как хрупкие косточки мертвой птицы. Сухая ладонь опустилась на мои губы.

– Тсс… – горячо шепнула она, схватила меня чуть выше запястья и потащила в квартиру. Дверь захлопнулась за спиной, сумка осталась в подъезде.

Прихожая тонула в сумраке и кисловатом запахе сырости. Тетка скользнула к двери, прижалась всем телом, застыла, прислушиваясь.

– Я сын вашей двоюродной сестры… – начал было я, но запнулся.

Если скелет в плюшевом халате и звался когда-то Еленой Викторовной, то было это так давно, что не вспомнить. Никому, особенно, ей самой. Оставаться в запертой квартире с сумасшедшей теткой мне не хотелось от слова совсем, только выбора не было. Как и денег на хостел, как и возможности уехать прямо сейчас.

– Я сын вашей двоюродной сестры, – повторил я, стараясь, чтобы голос не дрожал.

Тетка отлипла от двери, постояла немного, кивая, чему-то, что слышала только она сама, и обернулась. Страха на ее лице больше не было, как и сонного оцепенения. Она смотрела колко, глаза стали темными, почти черными.

– Ритки? – спросила она.

– Да.

– Врешь. У Ритки сын маленький. Родила по глупости. Лет пять назад. Гришкой назвали, а нужно было Гошей. Счастливый бы получился.

Подалась вперед, обхватила меня за шею, потянула к себе.

– Признавайся, падаль, ты за мной пришел? – Она шипела, скаля мелкие желтоватые зубы. – Мне говорили, что ты придешь, говорили, жди гостя… За мной пришел, падаль? За мной?

Нужно было оттолкнуть ее, нужно было схватить это тщедушное тельце, встряхнуть как следует и швырнуть в угол. Но вместо этого я полез в карман, дрожащими пальцами выудил паспорт и сунул ей.

– Вот! Григорий Савельев. Это я! – Голос предательски сорвался. – Давайте, я маме позвоню, она подтвердит.

Хватка тут же ослабла. Тетка снова стала маленькой, беспомощной и жалкой. Запахнулась в халат, уставилась в пол и маленькими шажочками направилась вглубь квартиры.

– Подождите! – Я рванул за ней, но она продолжала идти, будто меня и не было. – Я хотел у вас остановиться на пару недель, можно?

Тетка уже добралась до двери в конце темного коридора, щелкнула замком, на меня пахнуло тревожным, сладковатым запахом.

– Можно я останусь? – Я застыл в трех шагах от нее, сердце уже не колотилось, оно вообще перестало биться, ожидая ответа. – Можно?

– Оставайся, – равнодушно проговорила тетка, вздохнула и скрылась за дверью, плотно прикрыв ее за собой.

Замок скрипнул, запирая Елену Викторовну в крепости кромешного безумия. Я остался один, только тревожная смесь сырости и сладковатого духа теткиной комнаты остались со мной, чтобы разделить странную победу, так похожую на провал.

Квартира оказалась абсолютно такой, как можно было представить ее, глядя на обшарпанную входную дверь. Темная, сырая, заставленная тяжелыми шкафами и обветшалыми креслами, она и правда была берлогой. Существо, увязшее в безумии и страсти к накопительству, жило в ней, кормилось растворимым супом на маленькой кухне, задергивало гардины, прячась от дневного света, и снова уползало в нору. Вместо посуды с пыльных кухонных полок глазели его друзья – десятки фарфоровых статуэток, все эти собачки, уточки, балеринки и застывшие в странных позах пухленькие малыши. Я прошел мимо них, ощущая их слепой нарисованный взгляд, волоски на руках встали дыбом.

Здесь было жутко, мрачно и затхло. И мне предстояло здесь жить.

Комната, которую по безмолвному согласию хозяйки я собирался занять, оказалась чуть светлее коридора и кухни. Окно с деревянным подоконником, под ним низкая тахта, рассохшийся гардероб, пыльный коврик на полу и одинокий стул, кривоватый из-за разъехавшихся тонких ножек.

Я вернулся в подъезд за одинокой сумкой, запер за собой входную дверь и вошел в комнату. Воздух в ней состоял из пыли и давно забытых надежд. Я распахнул окно, внизу медленно засыпал двор, на дальней лавочке, почти скрытой в кустах сирени, переговаривалась какие-то подростки – два парня в темных толстовках и девушка, хохочущая так громко, что каждому было ясно, кто в этой компании товар, а кто купец. Парни, правда, еще сомневались, но возможности спастись у них не было. Как у меня не было ни единого шанса оказаться на той лавочке. Я вообще никогда не сидел вот так в ленивых сумерках, не потягивал теплое пивко из горла, слушая, как призывно смеется что-то мягкое, горячее, примостившееся у меня на коленях. Огромный кусок времени, за который человек успевает изгваздаться в житейском по самые уши, промелькнул мимо, пока я боролся с маминым контролем и читал фантастические романы, мечтая свалить куда подальше.

Рама с треском захлопнулась, стоило раздраженно толкнуть ее. Я подождал, не выйдет ли на шум тетка, но та и не подумала. Выходило, что в странной этом, временном моем доме я был предоставлен сам себе. Внезапная свобода на вкус оказалась чуть тревожной, но упоительной.

Белье, аккуратно уложенное на дно сумки маминой рукой, спасло меня от необходимости спать лицом в столетней пыли хозяйской тахты. Я успел только засунуть в наволочку пару свитеров и расстелить простынь, как сон опустился на меня, подобно савану. Сопротивляться ему было бесполезно, мучительно и ненужно. Я позволил тяжелым векам опуститься, вдохнул запах дома, сохранившийся в ткани белья, и тут же уснул. До самого утра мне снилось, что я мерно раскачиваюсь в вагоне метро, а он несется, как сумасшедший, не делая остановок. Да и кому нужны они – эти остановки, если на конечной станции ожидает новая, невыносимо прекрасная жизнь?

Надо ли говорить, что жизнь, ожидающая меня за поворотом, оказалась совершенно не такой, как я себе представлял? Так обычно и бывает. Если долго и старательно мечтать, каким будет твой новый дом, как счастливо ты будешь жить там, каких друзей пригласишь и чем наполнишь пустое пространство девственно белых стен, то в итоге окажется, что дом этот стар и трухляв, друзья тебя давно забыли, а мебель досталась по наследству от троюродной прабабки, кстати, умерла она прямо на этом диване в первый день революции. Ты присаживайся, чего стоишь?

Так бывает с каждым. Ожидая что-то большое, всегда получаешь меньше, чем рассчитывал. Потому, сбивая ноги в поисках приемных комиссий университетов, который мы с мамой так ловко выбрали, я все глубже проникался пониманием безнадежности моих усилий. Усталые тетечки, как одна похожие на седых мышей, принимали мои документы, сверяли с паспортом, кивали, выдавая мне расписку о приеме бумаг, и я отправлялся восвояси.

1  2  3  4  5  6  7  8  9 
Рейтинг@Mail.ru