bannerbannerbanner
Правек и другие времена

Ольга Токарчук
Правек и другие времена

Полная версия

Время Матери Божьей Ешкотлинской

У Матери Божьей Ешкотлинской, заключенной в нарядную раму иконы, обзор был ограничен. Она висела в боковом нефе и из-за этого не могла видеть ни алтаря, ни хождения с кропильницей. Колонна заслоняла ей амвон. Видела она только прихожан – отдельных людей, которые заглядывали в костел помолиться, или целые людские ручейки, тянувшиеся к алтарю за причастием. Во время службы она видела десятки человеческих профилей – мужских и женских, стариковских и детских.

Матерь Божья Ешкотлинская была чистой волей помощи всему больному и увечному. Она была силой, которая божественным чудом оказалась вписана в икону. Когда люди обращали к ней свои лица, когда шевелили губами и сплетали ладони у живота или складывали домиком на уровне сердца, Матерь Божья Ешкотлинская давала им силу для выздоровления. Она давала ее всем без исключения, не из милосердия, а потому, что такова была ее природа – давать силу выздоровления тем, кто в ней нуждается. Что происходило дальше – решали люди. Одни позволяли этой силе начать действовать. Такие выздоравливали. И возвращались потом с дарами: отлитыми из серебра, меди или даже золота миниатюрами излеченных частей тела, с бусами и ожерельями, которыми наряжали икону.

Другие же позволяли силе вытекать из них, точно из дырявого сосуда, и впитываться в землю. Такие теряли веру в чудо.

Так было и с Помещиком Попельским, который появился перед иконой Матери Божьей Ешкотлинской. Она видела, как он встал на колени и пробовал молиться. Но не мог, поэтому, разозлившись, поднялся и смотрел на драгоценные дары, на яркие краски святого образа. Матерь Божья Ешкотлинская видела, что ему очень нужна добрая сила, которая помогла бы его телу и душе. И она дала ему ее, залила его с ног до головы, искупала в ней. Но Помещик Попельский был непроницаем, точно стеклянный шар, поэтому добрая сила стекла по нему на холодные плиты костела и привела храм в легкое, едва уловимое дрожание.

Время Михала

Михал вернулся летом девятнадцатого года. Это было чудо – ведь в мире, где война перепутала все правила, часто происходят чудеса.

Михал возвращался домой три месяца. Место, откуда он шел, находилось почти на другой стороне земного шара – город на берегу чужого моря, Владивосток. Он освободился от Властелина Востока, владыки хаоса, но поскольку все, что существует за границами Правека, расплывчато и туманно, как сон, Михал уже не думал об этом, входя на мост.

Он был больным, истощенным и грязным. Его лицо заросло черной щетиной, а в волосах гуляли стада вшей. Потрепанный мундир разбитой армии висел на нем, как на палке, и не сохранил ни единой пуговицы. Блестящие пуговицы с царским орлом Михал выменял на хлеб. Еще у него были горячка, понос и мучительное ощущение, что нет больше того мира, который он покидал, отправляясь на войну. Надежда вернулась к нему, когда он остановился на мосту и увидел Черную и Белянку, соединяющиеся в бесконечном веселье. Реки остались на месте, остался мост, остался зной, разрушающий камни.

С моста Михал увидел белую мельницу и красные пеларгонии в окнах.

Перед мельницей играл ребенок. Маленькая девочка с толстыми косичками. Ей могло быть года три-четыре. Вокруг нее с важностью топтались белые куры. Женские руки открыли окно. «Случится самое плохое», – подумал Михал. Отраженное в движении стекла солнце на мгновение ослепило его. Михал направился к мельнице.

Он спал целый день и целую ночь, а во сне пересчитывал все дни последних пяти лет. Его истерзанный, помраченный рассудок путался и блуждал в сонных лабиринтах, поэтому Михал должен был свой пересчет начинать снова и снова. А Геновефа все это время внимательно рассматривала жесткий от пыли мундир, трогала пропотевший воротник, засовывала руки в карманы, пахнущие табаком. Гладила застежки рюкзака, не решаясь открыть его. Потом мундир повис на заборе, так что увидеть его должны были все, кто проходил мимо мельницы.

На следующий день Михал проснулся на рассвете и разглядывал спящего ребенка. Подробно перечислял то, что видит:

– Каштановые волосы, густые… темные брови, смуглая кожа, маленькие уши, маленький нос… у всех детей маленькие носы… руки пухлые, детские, и ногти, маленькие, круглые…

Потом подошел к зеркалу и начал разглядывать самого себя. И показался самому себе чужим человеком.

Он обошел мельницу, гладил вращающееся большое каменное колесо, собирал ладонью мучную пыль, смаковал на кончике языка. Опустил руки в воду, провел пальцем по доскам забора, понюхал цветы, покрутил колесо сенокосилки. Она скрипнула и срезала несколько стеблей крапивы.

За мельницей вошел в высокую траву и помочился.

Когда он вернулся в избу, то отважился взглянуть на Геновефу. Она не спала. Смотрела на него.

– Михал, ни один мужчина не притронулся ко мне.

Время Миси

Мися, как всякий человек, родилась разделенной на части, неполной, из кусочков. Все в ней было по отдельности – способность видеть, слышать, понимать, ощущать, предчувствовать и испытывать. Вся будущая жизнь Миси должна была заключаться в том, чтобы складывать все это в единое целое, а потом позволить ему распадаться.

Ей нужен был кто-то, кто встал бы перед ней и служил для нее зеркалом, в котором она будет отражаться как единое целое.

Первое воспоминание Миси было связано с образом оборванного человека на дороге к мельнице. Ее отец еле держался на ногах, он потом часто плакал по ночам, прижавшись к маминой груди. Поэтому Мися восприняла его как равного себе.

С тех пор она чувствовала, что между взрослым и ребенком не существует разницы ни в чем, что по-настоящему было бы важным. Ребенок и взрослый – это переходные стадии. Мися внимательно наблюдала, как меняется она сама и как вокруг нее меняются другие, но не знала, к чему это ведет, что является целью этих перемен. В картонной коробке она хранила вещи на память о себе самой, сначала маленькой, а потом подросшей: вязаные младенческие ботиночки, маленькая шапочка, словно ее шили на куклу, а не на голову ребенка, полотняная рубашечка, первое платьице. Потом она ставила свою шестилетнюю ступню рядом с вязаным ботиночком и прозревала захватывающие дух законы времени.

После возвращения отца Мися начала видеть мир. До этого все было расплывчатым и нерезким. До возвращения отца Мися не помнила себя, словно она и не существовала. Помнила отдельные вещи. Мельница казалась ей тогда единой огромной махиной, без начала и конца, без низа и верха. Потом она увидела мельницу иначе – рассудком. Мельница имела смысл и форму. С другими вещами было так же. Когда-то давно если Мися думала «река», это означало что-то холодное и мокрое. Сейчас она видела, что река плывет откуда-то и куда-то, что это одна и та же река перед мостом и за мостом, что есть еще другие реки… Ножницы – когда-то это был странный, непонятный и трудный в использовании инструмент, которым магически орудовала мама. С тех пор как во главе стола появился отец, Мися увидела, что ножницы – это простой механизм из двух лезвий. Она соорудила нечто похожее из двух плоских щепок.

Потом она долго пыталась снова увидеть вещи такими, какими они были прежде, но отец изменил мир навсегда.

Время кофемолки Миси

Люди думают, что живут интенсивнее, чем звери, растения и уж тем более предметы. Звери чувствуют, что живут интенсивнее, чем растения и предметы. Растениям снится, что они живут интенсивнее, чем предметы. А предметы просто существуют во времени, и это бытие во времени является жизнью в гораздо большей степени, чем что-либо иное.

Кофемолка Миси возникла благодаря чьим-то рукам, которые соединили дерево, фарфор и латунь в единое целое. Дерево, фарфор и латунь материализовали идею перемалывания. Перемалывания кофейных зерен, чтобы люди потом заливали их кипятком. Нет никого, о ком можно было бы сказать, что это именно он придумал кофемолку, ведь созидание является лишь воспоминанием о том, что существовало вне времени, то есть вечно. Человек не может создавать из ничего, это способность, присущая одному Богу.

У кофемолки живот из белого фарфора, а в животе полость, внутри которой деревянный ящичек собирает плоды труда. Прямо на этом животе сверху – латунная шляпка, а к ней приделана рукоятка, увенчанная кусочком дерева. У шляпки есть отверстие с крышечкой, в него засыпают шелестящие зернышки кофе.

Кофемолка возникла на какой-то мануфактуре, а потом попала в чей-то дом, где ежедневно перед полуднем молола кофе. Ее держали какие-то руки, теплые и живые. Прижимали к груди, где под ситцем или фланелью билось человеческое сердце. Потом война смела ее своим вихрем с безопасной полки на кухне в коробку к другим предметам, в саквояжи и мешки, в вагоны поездов, в которых люди в паническом страхе бежали от смерти. Кофемолка, как и любая вещь, вбирала в себя весь хаос мира: образы обстреливаемых поездов, ленивые струйки крови, брошенные дома, окнами которых каждый год играл новый ветер. Она впитывала в себя тепло остывающих человеческих тел и ужас расставания с миром знакомых и понятных вещей. Разные руки прикасались к ней, поглаживая бессчетным множеством переживаний и мыслей. Кофемолка принимала их, ибо такую способность имеет всякая материя – удерживать то, что мимолетно и преходяще.

Далеко на востоке ее нашел Михал и в качестве военного трофея спрятал в свой солдатский рюкзак. Вечером на постое нюхал ее ящичек – пахло безопасностью, кофе, домом.

Мися выходила с кофемолкой во двор, к скамейке, и крутила ручку. Кофемолка шла легко, словно играла с Мисей. Мися на скамейке разглядывала мир, а кофемолка вращалась и молола пустое пространство. Но однажды Геновефа всыпала в нее горсть черных зернышек и велела перемолоть. Ручка тогда уже не поворачивалась так плавно. Кофемолка слегка поперхнулась и начала работать, потихоньку входя в ритм и поскрипывая. Игра закончилась. В работе кофемолки было столько важности, что никто не посмел бы уже остановить ее. Она была теперь самой стихией перемалывания. А потом к кофемолке, Мисе и целому миру добавился запах свежемолотого кофе.

 

Если приглядеться к вещам внимательнее, с закрытыми глазами – чтобы не обмануться видимостью, которой они себя обволакивают, – если позволить себе стать недоверчивым, то можно хотя бы на мгновение увидеть их настоящий облик.

Вещи представляют собой нечто, погруженное в совсем иную реальность, где нет ни времени, ни движения. Можно увидеть лишь их поверхность. Остальное, скрытое где-то там, есть смысл и суть каждого материального предмета.

Вот, например, кофемолка.

Кофемолка – это кусочек материи, в которую вдохнули идею перемалывания. Кофемолки мелют кофейные зерна и потому существуют. Но никто не знает, что́ кофемолка означает вообще. Быть может, кофемолка – это осколок некоего тотального, фундаментального закона изменчивости, закона, без которого мир не мог бы обойтись или был бы совершенно иным. Может быть, кофемолки – это оси реальности, вокруг которых все крутится и вертится, может, они для мира важнее, чем люди.

И может, вот эта единственная Мисина кофемолка является опорой всего того, что называется Правеком.

Время Ксендза Настоятеля

Поздняя весна была для Ксендза Настоятеля самой ненавистной порой года. Ближе ко Дню Святого Яна Черная бессовестно заливала его луга.

Ксендз был от природы вспыльчив и крайне чувствителен в вопросах, затрагивающих его достоинство, поэтому когда он видел, как нечто столь неконкретное и расплывчатое, совершенно никакое, бессмысленное, ускользающее и трусливое отнимает у него луга, его охватывал гнев.

Вместе с водой тотчас появлялись бесстыдные лягушки. Голые и мерзкие, они непрерывно взбирались друг на друга и тупо спаривались. И издавали при этом паскудные звуки. Именно такой голос должен быть у дьявола: скрипучий, влажный, хриплый от сладострастия, дрожащий от неудовлетворимого вожделения. Кроме лягушек на лугах появлялись водяные змеи, которые передвигались столь отвратительным извивающимся манером, что Ксендзу тут же делалось дурно. От одной мысли, что такое вот продолговатое осклизлое тело может коснуться его ботинка, Ксендза сотрясала дрожь омерзения, а желудок его сжимался в спазмах. Образ змеи надолго потом западал ему в сознание и портил сны. В разливах появлялись также и рыбы, к ним Ксендз Настоятель относился лучше. Рыб можно было есть. А значит, это было нечто благое и богоугодное.

Река разливалась по лугам за три короткие ночи. А после вторжения отдыхала и отражала в себе небо. Отлеживалась так в течение месяца. И целый месяц под водой гнили густые травы, а если лето было знойным, то над лугами витал запах разложения.

После Святого Яна Ксендз Настоятель ежедневно приходил смотреть, как черная речная вода заливает цветочки святой Малгожатки, колокольчики святого Роха, траву святой Клары. Иногда ему казалось, что невинные белые головки цветов, залитых по самую шею, зовут его на помощь. Он слышал их тоненькие голоски, похожие на звуки колокольчиков после Освящения Даров. Но ничего не мог для них сделать. Его лицо наливалось кровью, а кулаки бессильно сжимались.

Он молился. Начинал со Святого Яна, освящающего всякие воды. Но Ксендзу Настоятелю во время этой молитвы часто казалось, что Святой Ян не слушает его, что он больше занят равноденствием и кострами, которые разжигает молодежь, водкой, венками, бросаемыми на воду, ночным шелестом в кустах. Ксендз имел некоторую претензию к Святому Яну, который каждый год регулярно допускал, чтобы Черная заливала луга. По этой причине он даже был слегка обижен на Святого Яна. И начал молиться самому Богу.

На следующий год после страшного паводка Бог молвил Ксендзу Настоятелю: «Отгороди реку от лугов. Привези землю и построй защитный вал, который удержит реку в ее русле». Ксендз поблагодарил Господа и принялся организовывать насыпку валов. В течение двух недель он гремел с амвона, что река уничтожает дары Божьи, и призывал к солидарному противостоянию стихии следующим образом: с каждого двора один мужчина два дня в неделю будет сносить землю и насыпать вал. На Правек пали четверг и пятница, на Ешкотли – понедельник и вторник, на Котушув – среда и суббота.

В первый день, назначенный для Правека, на работу явилось только двое крестьян – Маляк и Херувин. Разгневанный Ксендз Настоятель сел в свою бричку на рессорах и объехал все халупы в Правеке. Оказалось, что у Серафина сломан палец, молодого Флориана забирают в армию, у Хлипалов родился ребенок, а у Святоша вылезла грыжа.

Так Ксендз ничего и не добился. Разочарованный, он вернулся домой.

Вечером во время молитвы он снова советовался с Богом. И Бог ответил: «Заплати им». Ксендз Настоятель несколько смешался, получив такой ответ. Но поскольку Бог Ксендза Настоятеля бывал иногда очень похож на самого Ксендза Настоятеля, то тут же добавил: «Дай им не больше десяти грошей за рабочий день, иначе овчинка выделки не стоит. Все сено не потянет больше чем на пятнадцать злотых».

Поэтому Ксендз Настоятель снова поехал на бричке в Правек и нанял нескольких рослых крестьян для насыпки вала. Он взял на работу Юзека Хлипалу, у которого родился сын, Серафина со сломанным пальцем и еще двоих батраков.

У них была только одна телега, так что работа продвигалась медленно. Ксендз беспокоился, что весенняя погода перечеркнет все планы. Он как мог поторапливал мужиков. Сам подворачивал сутану и, следя за безопасностью своих дорогих кожаных ботинок, бегал между мужиками, ощупывал мешки, охаживал кнутом лошадь.

На следующий день на работу пришел один только Серафин со сломанным пальцем. Разгневанный Ксендз снова объехал на бричке всю деревню, но оказалось, что работников или нет дома, или они лежат, сраженные болезнью.

Это был тот день, когда Ксендз Настоятель возненавидел всех крестьян из Правека – ленивых, праздных и жадных до денег. Он с жаром оправдывался перед Богом за свое чувство, недостойное слуги Божьего. Он снова просил у Бога совета. «Подними им ставку, – молвил ему Бог. – Дай им пятнадцать грошей за рабочий день, и хотя из-за этого ты не получишь никакой прибыли за сено в нынешнем году, зато возместишь потерю в следующем». Это был мудрый совет. Работа пошла.

Сначала телегами свозили песок из-за Горки, потом этот песок грузили в джутовые мешки и обкладывали ими реку, словно она была ранена. И только тогда засыпали все землей и сеяли траву.

Ксендз Настоятель с радостью рассматривал собственное произведение. Теперь река была полностью отгорожена от луга. Река не видела луга, луг не видел реки.

Река уже не пробовала вырваться из обозначенного для нее места. Она текла себе, спокойная и задумчивая, непрозрачная для человеческого глаза. Вдоль ее берегов луга зазеленели и затем покрылись одуванчиками.

На ксендзовых лугах цветы молятся, не зная устали. Молятся все эти цветочки святой Малгожатки и колокольчики святого Роха, а также обыкновенные желтые одуванчики. От постоянных молитв одуванчики становятся все менее материальными, все менее желтыми, все более одухотворенными, так что в июне вокруг их головок появляются нимбы. Тогда Бог, тронутый их набожностью, присылает теплые ветры, которые забирают просветленные души одуванчиков на небо.

Эти же теплые ветры принесли на Святого Яна дожди. Река поднималась сантиметр за сантиметром. Ксендз Настоятель не спал и не ел. Через луга и дамбы он бегал к реке и смотрел. Измерял палкой уровень воды и бормотал под нос проклятия и молитвы. Река не обращала на него внимания. Она текла широким потоком, образовывала воронки, подмывала ненадежные берега. Двадцать седьмого июня луга Ксендза Настоятеля начали пропитываться водой. Ксендз бегал с палкой по свеженасыпанному валу и с отчаянием смотрел, как вода с легкостью проникает в щели, просачивается какими-то лишь ей известными дорожками, проходит под валом. В следующую ночь воды Черной разрушили песочную преграду и, как это происходило каждый год, разлились по лугам.

В воскресенье Ксендз с амвона сравнил выходку реки с кознями сатаны. Что, мол, сатана ежедневно, час за часом, как вода, покушается на душу человека. И посему человек должен прикладывать неустанные усилия, чтобы ставить ему преграды. Что малейшее пренебрежение ежедневными религиозными обязанностями ослабляет эту преграду и что упорство искусителя можно сравнить с упорством воды. Что грех сочится, течет и капает на крылья души, а волны зла захлестывают человека, пока тот не попадает в его водовороты и не идет на дно.

После такой проповеди Ксендз Настоятель еще долго оставался возбужденным и не мог спать. Не мог спать от ненависти к Черной. Он говорил сам себе, что нельзя ненавидеть реку – обыкновенный поток мутной воды, даже не растение и не животное, а просто физическое оформление ландшафта. Как это возможно, чтобы он, Ксендз, мог испытывать нечто столь абсурдное? Ненавидеть реку!

А все же это была ненависть. Дело было даже не в подмоченном сене, дело было в бессмысленном и тупом упрямстве Черной, в ее бесчувственности, эгоизме и безграничной тупости. Когда он так думал о ней, кипящая кровь пульсировала в его висках и стремительно неслась по артериям. Его разбирало. Он вставал и одевался, невзирая на ночную пору, а потом выходил из дома и шел на луга. Холодный воздух отрезвлял его. Он улыбался сам себе и говорил: «Как можно злиться на реку, обычное углубление в грунте? Река это только река, и ничего больше». Но когда вставал на ее берегу, все возвращалось. Его охватывали отвращение, омерзение и ярость. Охотнее всего он засыпал бы ее землей, от истока до самого устья. И, оглядываясь, не видит ли кто-нибудь, срывал ольховую ветку и хлестал ею округлые, бесстыдные телеса реки.

Время Эли

– Уйди. Я потом спать не могу, – сказала ему Геновефа.

– А я не могу жить, когда тебя не вижу.

Она посмотрела на него светлыми серыми глазами, и он опять почувствовал, что этим своим взглядом она дотронулась до самой глубины его души. Геновефа поставила ведра на землю и отбросила прядку со лба.

– Возьми ведра и иди за мной на речку.

– Что скажет твой муж?

– Он у Помещика, во дворце.

– А что скажут работники?

– Ты мне помогаешь.

Эли подхватил ведра и двинулся за ней по каменистой дорожке.

– Ты возмужал, – сказала Геновефа, не оборачиваясь.

– А ты думаешь обо мне, когда мы не видимся?

– Я тогда думаю, когда ты обо мне думаешь. Каждый день. Ты мне снишься.

– Господи! Почему ты не прекратишь этого? – Эли резко поставил ведра на тропинке. – Что за грех совершил я сам или мои отцы? Почему я должен так мучиться?

Геновефа остановилась и смотрела себе под ноги.

– Не богохульствуй, Эли.

С минуту они молчали. Эли поднял ведра, и они двинулись дальше. Тропинка расширилась. И теперь они могли идти рядом.

– Мы больше не увидимся, Эли. Я беременна. Осенью рожу ребенка.

– Это должен был быть мой ребенок.

– Все разрешилось и утряслось само собой…

– Убежим в город, в Кельце.

– …Нас разделяет все. Ты молодой, я старая. Ты еврей, я полька. Ты из Ешкотлей, я из Правека. Ты свободный, я замужняя… Ты – движение, я – стояние на месте.

Они вошли на деревянный помост, и Геновефа начала вынимать белье из ведра. Погружала его в холодную воду. Темная вода вымывала светлую мыльную пену.

– Это ты мне голову заморочила, – сказал Эли.

– Знаю.

Она прервала стирку и впервые положила голову ему на плечо. Он почувствовал запах ее волос.

– Я полюбила тебя, как только увидела. Сразу. Такая любовь никогда не проходит.

– А это любовь?

Она не ответила.

– Из моих окон видно мельницу, – сказал Эли.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17 
Рейтинг@Mail.ru