bannerbannerbanner
Тело каждого. Книга о свободе

Оливия Лэнг
Тело каждого. Книга о свободе

Полная версия

Чувство, что ее личность – восприятие, мысли, воспоминания, идеи – больше не имеет значения, что она не более чем биологический механизм, во многом и послужило причиной, почему Акер отказалась от традиционной медицины. «Мой поиск средства от рака превратился в поиск жизни и смерти, которые что-то значат, – писала она. – Не той жизни, какой ее видит традиционная медицина, жизни, в которой смысл и личность полностью зависят от слов и действий другого человека, пускай и врача»[42]. Для нее тело, наполненное смыслом, было куда бóльшим источником свободы, чем просто здоровье.

Эссе, опубликованное в The Guardian, отличается от «Болезни как метафоры» по всем параметрам, от тона и структуры до главной мысли. В большинстве аспектов Сонтаг предстает как автор более рассудительный, осведомленный и собранный. Однако «Дар болезни», в частности утверждение, процитированное выше, обнаруживает в рассуждениях Сонтаг момент иррациональности, странный сбой в ее логике. Если ты знаешь, что тебя что-то убивает, почему не позволить этому опыту пролить свет на твою жизнь, почему не задуматься, что это может значить, кроме базовых фактов биологии? Как сказал хирург Акер, мы всё равно все умрем.

* * *

Медсестра, смазывая пересохшие губы Сонтаг глицерином, еще в 1975 году сказала ей то же самое. Конечно, она это понимала. Это очевидно и совершенно бесспорно, и всё же у нее оставалось чувство, будто особенная Сьюзен, незаурядная с самого детства, сможет улизнуть от смерти. Ей представлялось, что она, словно матадор, будет ловко переступать туда-обратно перед черным быком. Она писала, что ей хотелось бы забежать вперед смерти, хорошенько ее рассмотреть, а затем пропустить ее и занять свое положенное место позади.

В любопытном интервью, данном The New York Times в 1978 году, вскоре после того, как ей сообщили, что рак отступил, в ее голосе звучит ликование, почти опьянение от того, насколько близко она побывала от гибели. «Это потрясающее чувство – знать, что ты скоро умрешь», – сказала она собеседнику и добавила, что хотела бы сохранить это «ощущение кризиса»[43] – восхитительную концентрацию, которой осознание своей смертности наделяет человека в любом начинании. Она курила одну сигарету за другой всё интервью, смахивая волосы с лица и сияя радостью от того, что жива.

На протяжении следующих лет только крепло ощущение, что она обладает уникальным талантом избегать смерти. В 1998 году у нее диагностировали саркому матки. Вновь она настояла на агрессивном лечении, на этот раз на гистерэктомии и химиотерапии цисплатином, отчего она позже страдала от сильных болей и потеряла возможность ходить. На это лишение она ответила тем, что научилась играть на фортепиано. Она вновь выздоровела, хоть ее знаменитые черные волосы и стали седыми. Кто-то же должен быть исключением в любой статистике. Ей везло и раньше, и она верила, что ее везение напрямую связано с решением обратиться к радикальным методам лечения; а значит, если она вновь это сделает, то удача снова будет на ее стороне.

Сонтаг по-прежнему пренебрегала заботой о своем теле, поэтому эта обязанность легла на домработницу Сухи Чинкан. В начале 2004 года Сухи заметила кровоподтеки на спине Сонтаг, когда помогала ей принимать ванну. Затем плановый анализ крови показал странные результаты. Сонтаг сдала дополнительные анализы и сделала биопсию костного мозга. Двадцать девятого марта, в возрасте семидесяти одного года, Сонтаг узнала свой диагноз: миелодиспластический синдром, также известный как тлеющий лейкоз, который обычно предшествует неизлечимому раку крови. Существует две стратегии лечения, сказал ей врач, обе с малым шансом на успех, особенно среди людей возраста Сонтаг и тех, кто ранее болел раком. Непреклонная и объятая ужасом, она потребовала пересадки костного мозга – единственной терапии, которая могла привести к полному выздоровлению.

В Онкологическом исследовательском центре Фреда Хатчинсона в Сиэтле она прошла процедуру, полностью уничтожившую ее иммунную систему, и процесс этот оказался куда более мучительным, чем она и круг ее поддержки могли ожидать. В июле того года ее изолировали в крошечной палате, где облучали почти смертельными дозами радиации. Лежа в кровати с торчащими из тела трубками, она спасалась от одиночества в компании «Дон Кихота», романа о гордыне и смелости, который почти двадцать лет назад так виртуозно переиначила Акер. После процедуры Сонтаг постоянно подхватывала инфекции, часто не могла говорить и глотать, страдала от изматывающей диареи и галлюцинаций. Ее тело гротескно раздулось, кожу покрыли синяки и язвы.

Саму пересадку ей сделали в августе. Восстановление после нее шло медленно. В ноябре врачи собрались и все вместе сообщили Сонтаг: пересадка прошла неудачно. Через несколько дней ее на самолете перевезли снова в Мемориальный центр Слоуна-Кеттеринга в Нью-Йорке, где доктора начали еще один тягостный экспериментальный курс лечения в согласии с ее пожеланиями, озвученными весной. Сказать, хочет ли она этого сейчас, Сонтаг уже не могла. Новое лечение тоже не увенчалось успехом. Она умерла 28 декабря 2004 года, за восемнадцать дней до своего семьдесят второго дня рождения.

Мы все однажды умрем; однако, несмотря на свою незаурядную способность к логическому мышлению, Сонтаг так и не смогла принять эту неизбежность. Кэти Ройфи в «Сумеречном часе», красивом, тревожном рассказе о смерти Сонтаг и еще пяти писателей, замечает, что для этого кощунственного упорства были предпосылки. Сонтаг знала, что ее отец умер, но никогда не имела полной уверенности в том, что это так. В конце концов, она же не видела тела, а только слышала ложь за ложью. Может, он всё еще по неизвестной причине скрывался и жил в Китае, ожидая подходящего момента для возвращения. Шанс был ничтожен, но и такой шанс, по ее опыту, мог сработать. Может, и умирать всё-таки необязательно.

Это – слепое пятно? отрицание? – вероятно, и есть причина логического сбоя «Болезни как метафоры», причина иррационального отказа Сонтаг поверить в смертность, ее уверенности, что люди умирают, только если сами захотят, и едва скрываемого презрения к тем, кто сдается. Оказывая огромную помощь тем, кто подвержен стигме, «Болезнь как метафора» в то же время находится во власти магического мышления, которое Сонтаг придумала еще в детстве: если ты укротишь свои эмоции и отвергнешь тело, если ты будешь существовать исключительно в измерении мысли, ты выживешь. В интервью Rolling Stone спустя несколько месяцев после публикации «Болезни как метафоры» в 1978 году она говорила: неважно, от чего именно ты заболел. «Важно быть как можно более рациональным в поиске верного лечения и действительно хотеть жить. Если ты не хочешь жить, то ты очевидно становишься соучастником болезни»[44]. Вне сомнения, ты можешь способствовать болезни, если потеряешь волю к жизни, но обратное не является истиной. Миллионы миллионов людей умерли, несмотря на то что очень хотели жить. Считать, что воля к жизни спасает, – это та же логика, по которой люди сами становятся виноваты в своей гибели, логика учений Луизы Хэй.

* * *

«Каждая женщина отвечает на кризис, который приходит в ее жизнь с раком груди, согласно всему ее устройству: тому, кто она есть, и тому, как она жила свою жизнь»[45],– пишет поэтесса и активистка Одри Лорд в «Раковых дневниках» – воспоминаниях о борьбе с раком груди. В этих словах есть много истины. Сонтаг так отчаянно хотела жить, что превратила последние месяцы своей жизни в ад. Про Акер многие думали наоборот: она подвергла себя лишним страданиям из-за того, что недостаточно хотела жить.

Она поверила своим целителям, когда в 1996 году они сказали ей, что рак отступил. Она продолжила фанатично принимать биодобавки и заниматься йогой, часто переезжая между Лондоном и Виргинией. К лету 1997 года ей стало совсем плохо. Она объясняла свои симптомы тем, что выпила плохую воду: уронила бутылку «Эвиана» в канал, а потом достала оттуда. В сентябре она сказала газете The Independent, что вес «осыпается с нее».

В следующем месяце она вернулась в Сан-Франциско и наконец поддалась на уговоры обратиться в клинику, где узнала, что рак распространился на кости, почки, печень, легкие и поджелудочную. Последняя стадия: вес ребенка, кости торчат под кожей, покрытой татуировками средневекового бестиария из рыб и цветов; но даже тогда она оставалась в глубокой паранойе и отрицании. Она не собиралась умирать в больнице. Больница – это перевалочный пункт, это часть процесса дегуманизации человека, и она не желала в нем участвовать.

 

Каким-то образом она уговорила друзей отвезти ее в «Американ Биолоджикс», госпиталь альтернативной медицины в Тихуане в Мексике. Они направились туда в День мертвых на арендованном фургоне, с баллонами кислорода и сиделкой-буддисткой, – максимальный контраст с высокотехнологичной эвакуацией Сонтаг на частном самолете, оплаченном ее партнершей, фотографом Анни Лейбовиц. Акер разместили в палате номер 101, в мифическом месте для расставания с жизнью, которую она настойчиво населяла мифами, украшая и перекраивая убогий, постыдный материал, ей доставшийся.

У меня из головы не выходит одна история о последних днях жизни Акер. Она больше не могла говорить, но одна из подруг, живших с ней, почувствовала, что она хочет какого-то сексуального контакта, и легонько коснулась ее вульвы и шрамов на месте груди, в ответ на что Кэти послала ей воздушный поцелуй. Она лежала в кровати, окруженная своими любимыми плюшевыми игрушками, пятидесятилетняя маленькая девочка с игрушечной крысой в руках, отброшенная в телесный опыт уязвимости, который неизбежно напоминает младенчество с его страхами и удовольствиями. Есть ли место сексу на смертном одре? Для Кэти – может быть.

Чем объяснить отказ Акер от лечения, ее суицидальное на первый взгляд решение возложить надежды на знахарей? Почему она не согласилась на химиотерапию, которая могла продлить ее жизнь на десятки лет? Она говорила, что ужасно боится побочных эффектов, выпадения волос и мышечной атрофии. Она говорила, что традиционная медицина превратит ее в марионетку. Она говорила: если она сможет понять причину болезни, она сможет обернуть ее вспять, словно это проклятье или заслуженное наказание, а не просто случайное движение определенных клеток.

В качестве еще одной причины она называла деньги. В «Даре болезни» она приводит краткий подсчет расходов. Лучевая терапия: двадцать тысяч долларов. Химиотерапия: как минимум двадцать тысяч долларов. Одинарная мастэктомия: четыре тысячи долларов; двойная мастэктомия: семь тысяч долларов. Пластика молочных желез: как минимум двадцать тысяч долларов. В институте в Сан-Франциско она не числилась в штате и не имела социальных гарантий. Реши она лечиться, ей пришлось бы за всё платить самой. Ее подруга Авиталь Ронелл вспоминала: «В институте она работала чуть ли не на почасовой ставке и не имела защиты … Я никогда не смогу смириться с тем, что Акер отказали в льготах на медицинскую помощь. Как у многих американцев, у нее не было страховки»[46].

Не все поверили в эту математику. Биограф Акер Крис Краус отнеслась к ней особенно скептически. У Кэти, пишет она, оставалось двести шестьдесят тысяч долларов в доверительном фонде; «ее доводы не лишены погрешности»[47]. Но Кэти совершенно не имела стабильности: ни партнера, ни семьи, ни постоянной работы, ни постоянного дома. Ее зарплата не покрывала даже стоимость аренды жилья в Сан-Франциско. За свою жизнь она купила немало квартир и огромное количество одежды, но сейчас почти достигла дна копилки. На тот момент ее карьеры у нее не было даже собственного издателя – после того, как она перессорилась со всеми, с кем когда-либо работала.

В любом случае опыт двойной мастэктомии для незастрахованного человека – это испытание. «Помню, как только я пришла в себя, попыталась встать: я хотела убраться из больницы как можно скорее. Я не намеревалась оставаться на ночь, да даже если бы хотела, мне не дали бы без страховки»[48]. (Одри Лорд рассказала похожую историю в 1980 году, как и поэтесса Энн Бойер в ее блистательных раковых мемуарах «Бессмертный» почти сорок лет спустя.)

К моменту приезда Акер в «Американ Биолоджикс» ее финансовое положение стало совсем плачевным. В последние недели ее жизни друзья пытались создать фонд для оплаты ее счетов. В коллективном письме от 25 ноября они приводят еще больший список гнетущих цифр. На госпиталь в Мексике уже ушло двадцать восемь тысяч долларов из сорока тысяч ее накоплений (хотя это не совпадает с суммой в сто шестьдесят тысяч фунтов, за которую, по словам Краус, Акер продала свою лондонскую квартиру несколькими месяцами ранее). Недельное пребывание в госпитале стоило семь тысяч долларов. Плюс восемь дней в центре «Дейвис» в Сан-Франциско уже обошлись ей больше чем в тридцать тысяч долларов, но часть этой суммы должна была покрыть национальная программа медицинского страхования «Медикэр».

Даже Сонтаг, куда более защищенному представителю среднего класса, была не чужда тревога от перспективы болезни в условиях системы здравоохранения, где важнее всего иметь средства на лечение. В эссе для The New Yorker после смерти Сонтаг ее сын упоминает те же самые ужасающие числа, эту немыслимую арифметику. Программа «Медикэр» не могла покрыть пересадку костного мозга, если миелодиспластический синдром не перерос в острый миелолейкоз – свою более летальную стадию. Сонтаг не хотела ждать так долго. Ее частная страховая компания в итоге согласилась оплатить процедуру, но только в определенном ряде больниц, а не в центре Фреда Хатчинсона – самом опытном и экспертном учреждении. Изначально сумма составляла двести пятьдесят шесть тысяч долларов плюс сорок пять тысяч на поиск подходящего донора. Обама изменил эту историю, а после него – Трамп, но факт остается фактом: без единой системы здравоохранения выживание зависит не от воли человека к жизни, а от его способности платить.

И всё же не только финансовый вопрос заставил Акер отказаться от традиционной медицины. В действительности она потратила небольшое состояние на свиту целителей, с одним из которых она иногда консультировалась ежечасно (согласно рассказу Краус, он раздавал свои визитки на похоронах Акер). Она отказалась от лучевой и химиотерапии, потому что боялась их больше, чем самого рака. В том, как Акер пишет о теле, звучит глубокая паранойя, мрачное недоверие к мужчинам в белых халатах вкупе с наивной тягой к псевдонаучным теориям. Нельзя сказать, что ее недоверие совершенно безосновательно. Ятрогенная болезнь[49] – не вымысел. Факторы риска того рака, от которого умерла Сонтаг, – это лучевая и химиотерапия в прошлом. Ее основной врач даже сказал ей, что цитогенетика ее рака явно указывает на его развитие в результате химиотерапии, которую она проходила во время лечения саркомы матки. Настояние на агрессивном лечении, без сомнения, ее спасло, но оно же ее убило.

У этой истории нет морали. И Сонтаг, и Акер принимали те решения, которые считали верными для себя. Последствия, ужасавшие одну, ничего не значили для другой. Их гибель, как и их болезнь, была одновременно случайностью и символическим отражением их личностей. Физическое «я», по видению Райха, бесконечно подвергается влиянию самых разных факторов: прошлого, образа мышления, культуры, общества и политического климата, в котором оно обитает. И, как нам показывает фильм «Спасение», не может быть никакой безопасной зоны: нельзя изолировать себя от внешнего мира. Жизнь требует обмена – этот факт болезнь доказывает по своей природе.

Сонтаг была права в том, что решила войти в больничную палату и чистой метлой вымести из нее все предрассудки. Я уверена, что ее книги облегчили груз страха, вины и стыда для очень многих. И всё же, и всё же … Нет исцеления от смерти. Никто еще не изобрел некое «странное химическое бессмертие»[50], которым она утешала своего рыдающего сына, когда он осознал, как это бывает со всеми детьми, что все его любимые однажды умрут. Для всех, кого мы бы хотели видеть живыми, и для всех, кого мы бы хотели уберечь от бед, жизнь без недугов – это невозможная фантазия. Как бы я ни восхищалась текстами Сонтаг, мне кажется более здравым признать, что мы никогда не будем свободны от болезней, никогда не сможем противиться смерти. Возможно, какие-то решения Акер были мудрее, чем казалось на первый взгляд: она знала, что однажды должен наступить момент принятия, и использовала дарованную болезнью возможность осмыслить прошлое. Я не ставлю под сомнение необходимость лечения и обеспечения медицинской помощи, а, скорее, пытаюсь помнить, что всё это случается на фоне одного фундаментального факта, общего для нас всех, – факта конечности нашей жизни.

Сожжение книг на площади Опернплац. 1933 (Keystone / Getty Images)

3. Закон и секс

Брайтон всегда привлекал эскапистов и отказников, людей, влюбленных в свободу, находящихся в поиске экспериментов и иной жизни. Когда я впервые приехала туда в детстве, на обшарпанных площадях кремового цвета собирались стареющие актеры, но к 1990-м их сменил поток проезжих гомеопатов, диджеев транс-музыки и преподавателей кундалини-йоги. С тех самых пор, как принц-регент построил там свой нелепый бюстоподобный дворец, город заработал репутацию лона удовольствий, особенно популярного среди квир-сообщества, но также готового радушно принять людей всех предпочтений. По пятничным вечерам клубы на пляже заполнялись лондонцами в убранстве из кожаных портупей, крылышек фей и блесток на лице; весь захудалый город пульсировал в ритме секса.

Я переехала в Брайтон, будучи подростком, и осталась там жить на добрый десяток лет дольше, чем планировала, кочуя между пристанищами в вытянутых ветхих зданиях с высокими потолками. Бездарность управляющих компаний, этими зданиями заведовавших, компенсировали головокружительные виды на море. В последние годы века секс случался легко и без разграничений по гендеру. Он витал в воздухе, был частью характерной атмосферы города. Под конец вечеринок на чьей-нибудь кровати или на полу подвального этажа в доме друга чьего-то друга неизбежно распластывались тела. Мне нравился этот переход настроения, когда платоническая симпатия концентрировалась во что-то конкретное и жадное. Иногда секс был очень хорош безо всяких обязательств, и некоторые связи относительно счастливо длились годами, заполняя промежутки между более серьезными романами.

Я была не одна такая, по крайней мере уж точно не в своем круге общения. Тысячелетие подходило к концу, и мы с друзьями были последним издыханием поколения X в эпоху пост-СПИДа; осторожность сдерживала наш гедонизм. Мы знали, что секс чреват не только рождением, но и смертью, мы выросли под лозунгом «Не умирай от незнания», и всё же мы жаждали удовольствия – и еще сильнее мы жаждали опыта. В то время было модно относиться ко всему с иронией и искушенной бесстрастностью. Мы хотели казаться взрослыми, детская наивность и глупость нам претили. Я помню, так было даже в школе: циничные девицы в закатанных юбках и бордовых пиджаках, бесконечные расспросы про то, как далеко вчера зашло дело на свидании. Позже, когда я читала Ив Бабиц, я узнала этот стиль своего юношества. Уж лучше быть распутником, чем пуританином.

 

В тех годах было много очарования, много кайфа по ночам, но этот вездесущий дух не давал нам увидеть явное неравенство в наших удовольствиях. По крайней мере, в гетеросексуальных конфигурациях риски очевидно были не общими для участников, как и последствия. Мы трахались, а потом шли в клинику на Истерн-роуд и сдавали болезненные, страшные анализы в одиночку. Случались нежеланные беременности, недели нескончаемой тревоги из-за задержки месячных, а затем и визиты в абортарий, обязательный чай и тарелка сэндвичей, прежде чем тебе разрешали одеться и уйти. Звучит, будто я описываю 1960-е, но это было три, даже четыре десятилетия спустя. Мы, феминистки, выросшие на фэнзинах riot grrrl, почему-то не могли сказать: «Надень презерватив» – даже не от стеснения, а потому, что отдаться сейчас и здесь имело для нас такое первостепенное значение, что будущее как будто переставало существовать. Поэтесса Дениз Райли однажды написала эссе под названием «Лингвистическое подавление как причина беременности», и это было про нас, бессловесных даже без одежды. Мы знали, что только идиот будет заниматься сексом без защиты, но это не отменяло факта, что без нее секс лучше, вот только потом жизнь могла стать ощутимо хуже, по крайней мере для одного из участников эксперимента.

Никто не назовет это полной свободой, но, по крайней мере, все знали, что раньше могло быть и было хуже. Вести активную половую жизнь на рубеже столетий означало пожинать плоды долгой истории движения, боровшегося с опасностями, по-прежнему актуальными и тогда, во времена моих собственных сексуальных исследований. Если бы я попробовала отследить, куда уходят корнями свободы, которыми я наслаждалась в Брайтоне, я бы неминуемо оказалась в Берлине Веймарской республики – городе, о котором я прочитала в том же году, когда впервые занялась сексом.

Джонни учился в колледже на год старше меня. Я то и дело видела его с бас-гитарой, красивого темноглазого мальчика с тонким лицом и орлиным носом. Какое-то время мы совершенно упивались друг другом: между нами трещало электричество, пока мы бродили по городу, соприкасаясь бедрами и держась за руки. Однажды мы застряли в благотворительном магазине, и мне попалась в руки повидавшая виды копия автобиографического романа Кристофера Ишервуда «Прощай, Берлин», привлекшая меня обложкой с черно-белой фотографией неоновых вывесок и их глянцевых отражений в мокром асфальте.

Меня манил и несколько обескураживал нищий, утонченный город Ишервуда – жаркое, шаткое ложе бурной эротической жизни. На поверхности он многим напоминал Брайтон: девушки, похожие на юношей, и юноши, похожие на девушек, танцы и притоны, кабаре и бары на любой вкус, разукрашенные для туристов толстыми слоями «золотого и инфернально-красного»[51]. Разница была в том, что веймарский Берлин находился на грани экономического краха. Продавался каждый, и иностранцы вроде Ишервуда в поисках удовольствий наживались за счет чудовищно перекошенного курса валют. Это был, как говорил его друг Клаус Манн, «Содом и Гоморра в прусском темпе … Наш личный супермаркет сопутствующих грехов»[52].

Очарование веймарского Берлина часто преувеличивают, но он точно был одним из самых толерантных в сексуальном плане городов Европы, если не мира. Художник Фрэнсис Бэкон, который подростком провел там один разгульный месяц в 1927 году, рассказывал: «Было чувство, что в отношении секса ты можешь получить абсолютно всё, что ни захочешь». Он вспоминал улицы с клубами, где у входов толпились люди и «имитировали разврат, происходивший внутри». И добавил задумчиво: «Это было очень интересно»[53]. Когда после Первой мировой войны была принята либеральная Веймарская конституция, цензуру отменили, и даже незаконные гомосексуальные связи чаще оставались безнаказанными. Этот город был куда более терпим к однополой любви, чем драконовская старая Англия, где воспоминания о каторге Оскара Уайльда три десятилетия спустя всё еще не выветрились, процветал шантаж и крепла ненависть; чувство это едва ли помог искоренить в 1928 году судебный запрет на распространение лесбийского романа Рэдклифф Холл «Колодец одиночества», признанного «непристойным».

Прежде Ишервуда в город приехал его друг Оден, примерно во время вышеупомянутого суда, и он расписывал в восторженных письмах неисчерпаемые возможности для знакомств, ведь в городе было сто семьдесят мужских борделей, состоящих на учете толерантной полиции (число это как минимум немного преувеличено). Его берлинский дневник заканчивается мечтательным перечнем любовников: Пипс, Калли, Герхарт, неизвестный, неизвестный. Неудивительно, что он называл этот город «мечтой педераста»[54].

Ишервуд приехал к нему в гости следующей весной. Ему было двадцать четыре, и он излучал аппетит и амбиции: хрупкая, мальчиковая фигура, очаровательная белозубая ухмылка, лоснящиеся каштановые волосы с неизменно спадающей на глаза прядью; талант пришел к нему рано: он уже издал первый роман. Как и Оден, он бежал из мира привилегий, где ему не хватало воздуха и свободы. Из-за своей ориентации он не прижился в английском обществе и приехал в Берлин в поисках возможностей любви, хотя эти поиски он был вынужден замалчивать в своих автобиографических романах того периода. Позже он стал более откровенен. В мемуарах 1976 года «Кристофер и ему подобные», книге, всколыхнувшей движение за права геев, он писал: «Для Кристофера Берлин – это прежде всего мальчики»[55]. (Для Кристофера, добавлю я, мальчиками были юноши позднего подросткового возраста и старше, не дети.)

Свой первый субботний вечер он провел так же, как проведет еще сотню: в баре «Кози Корнер» в рабочем квартале района Халлешес-Тор. Отодвинув тяжелую кожаную портьеру, он оказался в сумрачном раю среди крепких юных красавцев. Тут никто не собирался его осуждать, и уж точно никто не собирался его арестовывать, если он решит флиртовать, танцевать, целоваться или даже трахаться. У него так кружилась голова и крутило живот, когда он студентом-медиком впервые увидел, как оперируют человека, в больнице Сент-Томас. На протяжении следующих недель с помощью очаровательного блондина, которого он называл Буби, он избавлялся от своей стеснительности и учился чувствовать себя «естественно»[56] во время секса, как естественно чувствует себя пловец в воде после первых трудных, судорожных гребков.

Он стеснялся своего тела, в особенности странного пучка растительности на шраме от акне на левом плече – источника «сокровенного физического стыда»[57]. В то время он виделся с психотерапевтом, англичанином Джоном Лэйардом, который убедил его, что это его звериная натура рвется наружу и ему нужно ее принять. Лэйард прошел обучение в Вене и привез оттуда собственное видение фрейдовского «говорящего тела», которое выражает похороненные желания через психосоматические и истерические симптомы. У Ишервуда постоянно болело горло, что Лэйард трактовал как неспособность сказать то, что он в самом деле хочет сказать. Тело призывало его быть честным, жить в согласии со своими истинными желаниями. (Оден придерживался этой теории в 1920-е годы даже с бóльшим рвением, чем Луиза Хэй, и уверял Ишервуда, что упрямство вызывает ревматизм и что высокие люди обладают большей духовностью, чем низкие, и их рост – это доказательство их устремления в небеса.)

Оден вскоре уехал, но чары этого города околдовали Ишервуда. Даже язык, даже сырые улицы источали аромат секса. «Вот что такое свобода, – говорил он себе. – Так я всегда должен был жить»[58]. Он вернулся в ноябре, спустя несколько недель после краха Уолл-стрит, повергнувшего весь мир в упадок, и оставался до прихода Гитлера к власти в 1933 году. После череды интрижек с проститутами он влюбился в рабочего парня Отто с лицом, похожим на спелый персик. Отто, писал он с восхищением в «Кристофере и ему подобных», «вдыхал тепло и цвет в блеклый, холодный город, от него на липах завязывались листья, прохожие в поту сбрасывали пальто, музыканты выходили играть на улицы»[59]. Фрейдовское либидо как оно есть: эротическая энергия, от которой всё светится жизнью и трепещет.

Однако Берлин того времени – не просто публичный дом для удовлетворения индивидуальных желаний. Даже Ишервуд, который приехал сюда с убеждением, что секс – это исключительно личное дело, пришел к пониманию роли Берлина как места, где претерпевала стремительные перемены вся концепция половых отношений в общественных масштабах. В период Веймарской республики Берлин стал центром бурного освободительного движения, гигантской лабораторией по перекраиванию отношения к сексу во всём мире. В равной степени по своему выбору и в результате случайности Ишервуд оказался зрителем, наблюдающим за происходящим из первых рядов.

В первый день после возвращения, 30 ноября 1929 года, Ишервуд навестил своего английского знакомого, археолога Фрэнсиса Тервилла-Питера, тоже гея, который жил в огромном доме на улице Ин-ден-Цельтен c видом на яркие зеленые просторы парка Тиргартен – уже как минимум сто лет популярного места для поиска знакомств. Особняк некогда принадлежал знаменитому скрипачу и всё еще был обставлен в пышном, богато декорированном стиле восемнадцатого века; приходилось пробираться сквозь «черный лес мебели»[60]. При всей помпезности этот дом производил впечатление жилого, хотя на самом деле здесь находился Институт сексуальных наук, основанный его руководителем Магнусом Хиршфельдом, полноватым добродушным врачом-евреем шестидесяти лет в толстых очках, с седыми волосами и моржовыми усами. Хиршфельд, по прозвищу Тетушка Магнезия, был главным сексуальным реформатором в мире. Фрэнсис, друг Ишервуда, жил в комнате над лекционным залом и операционной и на этаж ниже камер, где ожидали суда заключенные по обвинениям в половых преступлениях. «Не желаешь ли тут пообедать?»[61] – спросил он насторожившегося Ишервуда.

От мысли об обеде Ишервуду стало не по себе. Его нервировало присутствие пациентов в вычурных дрэг-одеждах, как и фотографий знаменитых пар геев: Эдварда Карпентера и Джорджа Меррила, Оскара Уайльда и лорда Альфреда Дугласа, Уолта Уитмена и Питера Дойла, развешанных по соседству с изображениями половых органов. Принять свою тягу к крепким парням – это одно, но совсем другое – смириться со своими «эксцентричными соплеменниками и их неприглядными обычаями»[62], как он выразился в «Кристофере и ему подобных». На родине он осознавал свои глубинные желания, но не видел ориентацию как источник общей, коллективной идентичности, как то, что ты есть, а не то, что ты делаешь. И всё же он почувствовал интерес. К концу обеда он был заинтригован настолько, что согласился поселиться в комнате в этом здании, предложенной ему Фрэнсисом.

Институт был очень необычным местом. Здесь открылась первая в Германии сексуальная консультация, она же одна из первых в мире, где посетителей информировали о методах контрацепции и лечения венерических заболеваний (Фрэнсис как резидент в тот момент как раз проходил курс лечения от сифилиса и вместе с тем был членом одной из институтских комиссий и читал лекции по сексуальной этнологии). Первая в мире операция по смене пола прошла в клинике Института, и здесь же находили убежище геи и трансгендеры (оба термина тогда еще не вошли в обиход), образовав одну из первых квир-коммун – доброжелательное сообщество людей разных вариантов сексуальной ориентации. Даже горничными там работали прооперированные транссексуалы. Несмотря на изначальный скептицизм, Ишервуд полюбил это место и остался там почти на год.

42Acker K. The Gift of Disease // Guardian. 18 January 1997.
43Susan Sontag Found Crisis of Cancer Added Fierce Intensity to Life // The New York Times. 30 January 1978.
44Cott J. Susan Sontag: The Complete Rolling Stone Interview. P. 8. Рус. пер.: Котт Д. Сьюзен Сонтаг. Полный текст интервью для журнала Rolling Stone. С. 24.
45Lorde A. The Cancer Journals [1980]. San Francisco: Aunt Lute Books, 1997. P. 7.
46Цит. по: Scholder A., Harryman C., Ronnell A. Lust for Life: On the Writings of Kathy Acker. London: Verso, 2006. P. 15.
47Kraus C. After Kathy Acker. London: Allen Lane, 2017. P. 267.
48Acker K. The Gift of Disease // Guardian. 18 January 1997.
49Ятрогения – ухудшение физического или эмоционального состояния пациента, обусловленное неосторожными высказываниями или поступками врача (или другого лица из числа медицинского персонала).
50Rieff D. Swimming in a Sea of Death. P. 16.
51Isherwood C. Goodbye to Berlin [1939]. London: Hogarth Press, 1954. P. 296.
52Page N. Auden and Isherwood: The Berlin Years. New York: Macmillan Press, 1998. P. 86.
53Peppiatt M. Francis Bacon: Anatomy of an Enigma [1996]. London: Constable, 2008. P. 35.
54Page N. Auden and Isherwood: The Berlin Years. P. 14.
55Isherwood C. Christopher and His Kind: 1929–1939 [1976]. New Rochelle: Magnum, 1977. P. 10.
56Ibid. P. 16.
57Ibid. P. 13.
58Ibid. P. 24.
59Isherwood C. Christopher and His Kind: 1929–1939. P. 39.
60Ibid. P. 22.
61Ibid. P. 18.
62Ibid. P. 20.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18 
Рейтинг@Mail.ru