bannerbannerbanner
Музей Невинности

Орхан Памук
Музей Невинности

Полная версия

8. Первый турецкий фруктовый лимонад

Не могу упустить из виду газетные страницы с рекламными фотографиями первого турецкого фруктового лимонада «Мельтем» и сам этот лимонад с клубничным, персиковым, апельсиновым и вишневым вкусом, потому что он напоминает мне о радостной и спокойной атмосфере тех счастливых дней.

В честь сладкого начинания Заим устроил торжественный прием у себя в квартире в районе Айяспаша, из окон которой открывался роскошный вид на Босфор. Должны были присутствовать все наши друзья. Сибель очень любила бывать в кругу моих друзей, молодых и состоятельных, и всегда радовалась, когда мы катались на катерах по Босфору, вместе отмечали дни рождения или гоняли на машинах по ночному Стамбулу после веселых посиделок в ресторанах допоздна. Ей нравилась компания, однако Заима она не любила. Считала, что тот слишком любит красоваться, постоянно увивается за женщинами, что он крайне зауряден, и всегда посмеивалась, когда на его вечеринках в конце празднества в качестве подарка для гостей приглашенная танцовщица исполняла танец живота и когда он зажигалкой с эмблемой «Плейбоя» помогал девушкам прикуривать сигареты. Ей ужасно не нравилось, что у Заима не счесть мелких интрижек с малоизвестными актрисками или манекенщицами (новая сомнительная профессия, только-только появившаяся в те дни в Турции), на которых он никогда бы не женился. Она считала столь же безответственными и его отношения с порядочными девушками, поскольку они тоже ни к чему не приводили. Вот поэтому я удивился, услышав нотки разочарования в голосе Сибель, когда сказал ей по телефону, что вечером не смогу пойти в гости к Заиму, так как неважно себя чувствую.

– Там же будет та немецкая манекенщица, которая снялась в рекламе «Мельтема»! – разочарованно вздохнула Сибель.

– Ты же всегда говоришь, что Заим – плохой пример для меня…

– Если ты не идешь в гости к Заиму, значит ты действительно болен. Хочешь, я приду к тебе?

– Не надо. За мной ухаживают мама и Фатьма-ханым. Скоро все будет нормально.

Я лег на кровать прямо в одежде, подумал о Фюсун и решил, что ее нужно забыть и больше никогда не встречаться с ней до конца дней моих.

9. Ф

На следующий день, 3 мая 1975 года, в половине третьего, Фюсун пришла ко мне в «Дом милосердия», чтобы впервые в своей жизни «сделать это». Я отправился туда, даже не мечтая, что опять встречусь с ней. Хотя нет, втайне меня не покидала надежда снова увидеть Фюсун там… Я прокручивал мысленно наш с ней разговор, вспоминал о старинных маминых вещицах, часах, трехколесном велосипеде, сохранивших наше общее, на двоих детство в странном сумраке полутемной квартиры. И так остро почувствовал запах пыли и старости, что мне захотелось побыть одному и долго-долго смотреть в окно на сад… Вероятно, это желание и привело меня в «Дом милосердия» в тот день. Здесь я мог пережить посекундно нашу встречу еще раз, подержать в руках чашку, из которой пила Фюсун, затем собрать мамины вещи и постараться забыть о своих постыдных мыслях. Раскладывая все по местам, я нашел фотографии, сделанные много лет назад отцом из дальней комнаты, на которых запечатлелись кровать и вид из окна на сад, – в комнате уже много лет ничего не менялось… Помню, когда раздался звонок в дверь, я подумал: «Мама!»

– Я пришла за зонтиком, – сказала Фюсун.

Но войти не решалась.

– Входи! – пригласил я.

Она колебалась, однако, почувствовав, что стоять в дверях невежливо, вошла. Я закрыл за ней дверь. На ней было темно-розовое платье с белыми пуговицами и белый пояс с широкой пряжкой, делавший ее талию еще тоньше. Они особенные экспонаты моего музея.

В молодости я страдал странной слабостью – с красивыми и таинственными девушками чувствовал себя уверенно, только когда был искренним. Потом почему-то решил, что к тридцати годам избавился от этой робости и простодушия, – оказалось, ошибался.

– Твой зонтик здесь, – внезапно признался я. И вытащил его из укромного тайника. Я даже не задавался вопросом, почему раньше этого не сделал.

– Как же он туда попал? Упал с вешалки?

– Никуда он не падал. Я вчера спрятал его, чтобы ты сразу не ушла.

Мгновение она раздумывала, сердиться ей или смеяться. Взяв Фюсун за руку, я повел ее на кухню под предлогом угостить чаем. На кухне царил полумрак, пахло влагой и пылью. Там все развивалось стремительно. Не сдержав себя, мы начали целоваться. Целовались мы долго и страстно. Она так отдавалась поцелуям, так крепко обнимала меня за шею и так крепко закрывала глаза, что я почувствовал: она готова «пойти до конца».

Однако это было невозможно – ведь Фюсун наверняка девственница. Хотя, пока мы целовались, я в какой-то момент почувствовал, что она давно приняла столь важное в своей жизни решение и открыла дверь «Дома милосердия», чтобы пойти со мной «до конца», – происходившее напоминало европейское кино. Вообразить, что турецкая девушка вдруг, ни с того ни с сего, решилась совершить подобный поступок… Это выглядело странным. Хотя, может, она и девственницей уже не была…

Целуясь, мы вышли из кухни, сели на кровать и, не особо смущаясь, но и не глядя друг на друга, сбросили с себя почти всю одежду, тут же забравшись под одеяло. Оно было слишком толстым, да к тому же душило своей тяжестью, так что вскоре я его скинул, и мы предстали друг перед другом полуголыми. Пот разъедал глаза, все тело покрылось каплями, и лишь близость Фюсун почему-то умиротворяла. Из-за раздвинутых занавесок в комнату падал желтоватый луч золотистого света, от которого ее влажное тело тоже казалось золотистым. Фюсун, не отводя глаз, смотрела на меня – так же как я на нее – с задумчивой, но неосознанной, как желание, нежностью, смотрела на мое тело, часть которого на ее глазах меняла размер и форму, и ее спокойствие пробудило во мне ревнивую уверенность, что она уже видела мужчин, бывала в их постелях, на диванах, на задних сиденьях автомобилей.

Мы отдались тягучей мелодии наслаждения и желания, без чего невозможна ни одна любовная история. Однако по взволнованным взглядам стало заметно, что нас тревожит мысль о сложном испытании, через какое нам предстоит пройти. Фюсун медленно сняла сережки, одной из которых предстояло стать первым экспонатом моего музея, и аккуратно положила их на тумбочку у кровати. То, как вдумчиво она сделала это, напомнив мне близорукую девочку, осторожно снимающую очки, прежде чем ступить в воды моря, заставило меня поверить, что она и в самом деле решила впервые «пойти до конца». Тогда молодые люди носили разного рода медальоны, колье и браслеты в виде заглавных букв своего имени – такой уж была мода; но сережек подобной формы я никогда ни у кого не видел. С той же решимостью Фюсун сняла с себя и трусики – это окончательно убедило меня. Если бы она не хотела идти до конца, то, как диктовали негласные правила того времени, так и осталась бы в них.

Я поцеловал ее плечи, пахнувшие миндалем, коснулся языком влажной бархатной шеи и слегка удивился, заметив, что кожа на груди у нее немного светлее, – ведь загорать еще было рано. Фюсун смотрела на меня грустными и полными страха глазами. Но я решился сделать это прежде всего ради нее самой и только потом ради нас двоих и вовсе не для одного лишь удовольствия. Жизнь поставила нас перед испытанием, и мы стремились преодолеть его, веря в себя. Поэтому, когда наступило время, всем телом навалившись на нее, причинить ей боль и среди множества нежных слов, какие шептали мои губы, я спросил: «Тебе больно, милая моя?» – а она ничего не ответила, я не удивился, но замолчал. Ведь оттуда, где было ближе всего к ней, я чувствовал, точно собственную боль, легкую дрожь, поднимавшуюся из глубин ее тела (и вдруг подумал, что так же дрожат подсолнухи на легком летнем ветерке).

По ее взгляду, который она отвела от меня и, будто дотошный доктор, направила к своему лону, я понял, что она прислушивается к себе и хочет пережить в одиночестве то, что ей дано испытать впервые и только раз в жизни. А мне, чтобы завершить начатое и вернуться из трудного путешествия, следовало теперь эгоистично позаботиться о собственном удовольствии. Так мы оба поняли, что ощутить максимум наслаждения, которое привязывало нас друг к другу, можно, лишь оставшись наедине с собой. С силой, даже яростно, сжимая друг друга, мы безжалостно начали пользоваться телами друг друга ради корыстной, безудержной радости свершения. В том, как Фюсун пальцами впилась мне в спину, что-то напомнило мне испуганную маленькую девочку, которая не умеет плавать и, войдя в море, вдруг начинает бояться, что сейчас утонет, а потом изо всех сил прижимается к подоспевшему отцу. Десять дней спустя, когда она лежала с закрытыми глазами, обняв меня, я спросил, что она увидела в тот первый раз, и она ответила: «Я видела поле с подсолнухами».

Мальчишки, которые и в последующие дни будут сопровождать наши любовные игры смехом, веселыми криками и отборной бранью, играли в футбол в старом саду соседнего особняка. Когда их гомон на мгновение стих, комната погрузилась в сверхъестественную тишину, если не считать нескольких робких стонов Фюсун и одного-двух счастливых вскриков, которые, забываясь, издал я. Где-то вне нашего пространства, издалека, с площади Нишанташи, доносились вой полицейских сирен, гудки автомобилей, удары молотка. Какой-то мальчишка гонял по улице консервную банку, заплакала чайка, разбилась чашка, зашелестели листья платана от легкого ветерка.

Мы лежали обнявшись, и нам обоим хотелось забыть о примитивных общественных штампах, вроде окровавленной простыни, разбросанной одежды и наших обнаженных тел, забыть постыдные подробности, которые так стремятся изучить и классифицировать ученые всех мастей. Фюсун тихонько плакала. Она не особо прислушивалась к моим утешительным словам. Сказала, что никогда всего этого не забудет, и потом затихла.

Так как много лет спустя жизнь сделает исследователем собственной жизни меня самого, мне не хотелось бы пренебрежительно отзываться о тех увлеченных людях, которые собирают различные предметы со всех концов света, пытаясь придать своей и нашей жизни особое значение. Однако я опасаюсь, что чрезмерное внимание к предметам и свидетельствам «первого любовного опыта» помешает посетителям моего музея разглядеть огромное чувство нежности и благодарности, возникшее между мной и Фюсун. Поэтому пусть хлопчатобумажный носовой платок в цветочек, который в тот день не показывался из сумки Фюсун, а лежал там, тщательно сложенный, и станет знаком этой нежности, с которой моя восемнадцатилетняя возлюбленная целовала мое тридцатилетнее тело, когда мы, обнявшись, молча лежали в кровати. А мамина хрустальная чернильница и письменный прибор, которые взяла со стола посмотреть Фюсун, закуривая сигарету, будут знаком хрупкости и уязвимости этого чувства. Когда мы одевались, я подержал в руках ее большую, увесистую заколку, и меня охватил прилив мужской гордости. Поэтому пусть модный в те дни широкий мужской пояс, застегивая который я почувствовал себя виноватым из-за этой гордости, расскажет посетителям моего музея, как нам обоим было трудно покидать рай, одеваться, теряя наготу, и как тяжело было просто смотреть на старый грязный мир.

 

Перед выходом я сказал Фюсун, что, если она хочет поступить в университет, последние полтора месяца ей нужно много заниматься.

– Ты что, боишься, что я до конца жизни останусь продавщицей? – улыбнулась она.

– Нет, конечно… Но я хочу подготовить тебя к экзамену. Будем заниматься здесь. По каким вы книгам учитесь? Классическая математика или современная?

– В лицее у нас была классическая. Но на курсах преподают обе. Вопросы будут и по той и по другой. И мне все это трудно дается.

Мы договорились начать занятия завтра же. Как только она ушла, я пошел в книжный магазин Нишанташи, нашел учебники, по которым их учили в лицее и на курсах, и, немного полистав их у себя в кабинете за сигаретой, понял, что действительно способен ей помочь. Мне сразу стало легче на душе, и я почувствовал огромное счастье и странную, смешанную с радостью гордость. Счастье, острое как кинжал, отдавалось болью в шее, на носу и даже в груди. Где-то в уголках сознания все время трепетала мысль, что у нас с Фюсун впереди еще немало любовных свиданий в «Доме милосердия». Но я сразу понял, что смогу встречаться с ней, только если не буду воспринимать ее как нечто особенное.

10. Огни города и счастье

Тем вечером Йешим, лицейская подруга Сибель, праздновала помолвку в гостинице «Пера Палас». Все наши друзья должны были присутствовать там, и я тоже пошел. Сибель в тот вечер сияла от счастья. На ней было блестящее серебристое платье и вязаная шаль. Она полагала, что помолвка подруги будет репетицией нашей, и потому обращала внимание на все детали, подходила ко всем гостям и все время улыбалась.

К тому моменту, когда сын нашего с Фюсун дяди Сюрейи, имя которого я никогда не помнил, представил меня немецкой манекенщице, снявшейся у Заима в рекламе его лимонада, я уже выпил два стаканчика ракы и наконец расслабился.

– Как вам Турция? – поинтересовался я у нее по-английски.

– Я видела только Стамбул, – ответила Инге. – Удивительный город, ничего подобного себе не представляла.

– А что вы представляли? – Неожиданно для себя самого я почувствовал раздражение.

Мгновение мы молча смотрели друг на друга. Видимо, эта умная женщина давно поняла, как легко обидеть турка. Она быстро улыбнулась и произнесла по-турецки с очень сильным акцентом рекламный слоган лимонада «Мельтем»:

– «Вы достойны всего!»

– За неделю вас узнала вся Турция, как вы себя чувствуете после этого?

– Да, теперь на улице меня все узнают. Полицейские, водители такси – все. – Мой вопрос обрадовал ее, как ребенка. – Как-то даже продавец воздушных шаров остановил меня, подарил шарик и сказал: «Вы достойны всего!» Легко стать известным, когда в стране только один телевизионный канал.

Интересно, заметила ли она сама презрение в своих словах? А ведь ей хотелось проявить почтение.

– А сколько каналов в Германии? – поинтересовался я. Она поняла, что сказала не то, и смутилась. Мой вопрос также был неудачен, и я поспешно произнес: – Каждый день по пути на работу вижу вашу фотографию на стене. Очень красивая.

– Да. Вы, турки, намного опережаете Европу во всем, что касается рекламы.

Эти слова почему-то порадовали меня, хотя не следовало забывать, что говорят их из вежливости.

Я поискал глазами Заима в шумной толпе веселых гостей. Он разговаривал с Сибель. Приятно было думать, что они смогут подружиться. Даже сейчас, спустя много лет, помню, как обрадовался тогда. Между нами Сибель придумала Заиму прозвище под стать рекламному девизу его лимонада – Заим, Достойный Всего. Эти слова казались ей глупыми и вульгарными. Сибель считала, что в такой бедной и проблемной стране, как Турция, где убийства происходили только лишь за принадлежность к правым либо левым политическим организациям, эти рекламные лозунги совершенно неуместны.

Через большую балконную дверь внутрь проникал аромат цветущей липы. Внизу, в водах Золотого Рога, отражались огни города. Даже трущобы и бедные кварталы Касымпаши казались прекрасными. Я чувствовал, что меня ожидает полная гармонии и радости жизнь и что все происходящее сейчас – только подготовка к настоящему счастью, которое предстоит пережить в дальнейшем. Напоминание о случившемся между мной и Фюсун выбивало меня из равновесия, но, впрочем, ведь у каждого бывают тайны. Кто знает, какие заботы или душевные раны снедали этих блестящих гостей? Однако стоило только выпить в компании друзей, сразу становилось понятно, как не важны и ничтожны все беды и горести.

– Видишь того раздражительного человека? – Сибель показала мне взглядом на него. – Это знаменитый Супхи; собирает спичечные коробки. У него их целая комната. Говорят, он начал их коллекционировать, когда его бросила жена. Да, скажи, у нас на помолвке официанты не будут так забавно одеты? И почему ты пьешь сегодня так много? Вот еще что…

– Что?

– Мехмеду нравится немка-манекенщица, он от нее не отходит, а Заим ревнует. А вот тот человек, видишь? Сын твоего дяди Сюрейи… Оказалось, он племянник Йешим!.. У тебя сегодня плохое настроение? Ты что-то от меня скрываешь?

– Нет, ничего. Мне очень даже весело.

Сейчас, через много лет, прекрасно помню, как нежна в тот вечер была Сибель. Веселая, умная и ласковая, и я не сомневался, что буду счастлив рядом с ней – не только в молодости, всю жизнь счастлив. Но, проводив ее поздно вечером домой, мне не хотелось уходить к себе; я долго бродил по пустым и темным улицам, размышляя о Фюсун. Больше всего меня беспокоило не столько то, что Фюсун отдалась мне первому, сколько ее решимость, это никак не укладывалось в нарисованную мною картину. Ведь Фюсун совершенно не ломалась; даже раздеваясь, она не колебалась ни минуты…

Дома родители спали, гостиная была пуста. Бывало, отцу не спалось, иногда по ночам он приходил в гостиную в пижаме, и мы подолгу беседовали. Но сейчас из их спальни доносился мерный мамин храп и шелест папиного дыхания. Прежде чем лечь, я выпил еще пару рюмок ракы и выкурил сигарету. Сцены наших с Фюсун объятий, смешавшись со сценами помолвки, проплывали перед глазами.

11. Курбан-байрам

Между сном и явью я почему-то вспомнил о сыне нашего с Фюсун дальнего родственника, дяди Сюрейи, который оказался племянником Йешим и имя которого я все время забывал. Дядя Сюрейя ведь тоже приходил к нам домой в тот далекий праздничный день, когда в гостях была Фюсун и мы поехали кататься на машине. Я лежал в кровати и пытался заснуть. Сознание восстанавливало картины холодного, свинцового праздничного утра. Известные в деталях, они почему-то казались замысловатыми, неправдоподобными: так бывает, когда во сне видишь привычное, обыкновенное. Я заметил наш с Фюсун старый трехколесный велосипед, потом мы вышли с ней на улицу и смотрели, как режут барана, затем поехали кататься на машине. На следующий день, когда мы встретились в «Доме милосердия», я спросил ее, помнит ли она об этом.

– Велосипед мы с мамой принесли из дому, чтобы вам вернуть, – сказала Фюсун. Она помнила все лучше меня. – За несколько лет до этого твоя мама отдала его мне, после того как на нем катались ты с братом. Но я тоже выросла. И в тот день мама принесла его обратно.

– А потом, наверное, моя мама принесла его сюда, – задумчиво произнес я. – Я почему-то вспомнил, что дядя Сюрейя был у нас дома…

– Потому что именно он захотел ликера, – подсказала фрагмент прошлого Фюсун.

Ту неожиданную автомобильную прогулку Фюсун тоже запомнила лучше, чем я. Фюсун тогда было двенадцать, мне – двадцать четыре года. 27 февраля 1969 года шел первый день Курбан-байрама, праздника жертвоприношения. Как всегда, праздничным утром у нас дома в Нишанташи собралась в ожидании застолья толпа веселых, нарядных родственников – близких и далеких; женщины надели свои лучшие платья, а все мужчины – пиджаки и галстуки. Часто раздавался звонок в дверь, прибывали новые гости. Собравшиеся вставали, чтобы пожать руку или расцеловать в щеки вновь пришедших, пододвигали им стулья. Мы с братом и Фатьмой-ханым стояли и держали сладости для большой компании, как вдруг отец отвел нас обоих в сторонку.

– Мальчики, дядя Сюрейя опять требует ликера, – сказал он. – Пусть кто-то из вас сходит в лавку Алааддина и купит ликер – мятный и клубничный.

Раньше в нашем доме существовала традиция на праздники угощать мятным и клубничным ликером, который подавали в хрустальных стаканах на серебряном подносе, но в те годы мама запретила это делать, потому что отцу пить было вредно, а он иногда перебирал лишнего. Помню даже, как двумя годами ранее, таким же праздничным утром, когда дядя Сюрейя не менее настойчиво требовал налить ему ликера, мать, чтобы не допустить скандала, заявила: «Разве мусульманам можно пить алкоголь во время религиозных праздников?» И тогда наш чрезмерно светский дядя, ярый сторонник Ататюрка, вступил с ней в нескончаемый спор об исламе и цивилизованности, Европе и республике.

– Так кто из вас пойдет? – Из пачки новеньких, хрустящих десятилировых купюр, специально взятой в банке к празднику, чтобы раздавать подходившим почтительно поцеловать ему руку детям, привратникам и сторожам, отец вытащил одну бумажку.

– Пусть Кемаль идет! – предложил брат.

– Пусть Осман идет! – отозвался я.

– Давай иди-ка ты, – посмотрел на меня отец. – Да, и не говори матери, куда отправляешься!

Выходя из дому, я заметил двенадцатилетнюю Фюсун с тонкими, как тростинки, ножками, в аккуратном платьице.

– Пойдем со мной в магазин.

Ничто в ней не привлекало внимания, кроме бантов из белоснежной капроновой ленты, похожих на бабочек, в ее блестящих косичках. Обычные вопросы, заданные мной той маленькой девочке в лифте, Фюсун воспроизвела через шесть лет: в каком ты классе? («В шестом!»); в какую школу ходишь? («В женский лицей Нишанташи!»); кем хочешь стать? (молчание).

Мы прошли несколько шагов по холоду, как вдруг я заметил, что на соседнем с нашим домом пустыре, под маленькой липой, будут резать барана и уже собралась толпа зрителей. Сейчас я, конечно, никогда бы не повел маленькую девочку смотреть на это. Но тогда… Тогда, ни о чем не задумываясь, направился прямиком туда.

На земле лежал принесенный нашим привратником Саимом-эфенди и поваром Бекри-эфенди баран со связанными ногами, выкрашенными хной. Рядом, в переднике и с огромным ножом, стоял мясник. Баран все время вырывался, и мяснику никак не удавалось выполнить свою миссию. Наконец у привратника с поваром получилось крепко прижать бедное животное к земле. Тогда мясник, грубо взяв барана за добродушную мордочку, повернул его голову в сторону и резко вонзил ему в горло длинный нож. Воцарилась тишина. «Аллах велик! Аллах всемогущ!» – громко провозгласил мясник. Быстро двигая ножом, он разрезал белое горло барана. Едва он вынул нож, как хлынула густая ярко-красная кровь. Баран бился в предсмертной судороге. Все застыли. Внезапно в голых ветках липы завыл жуткий ветер. Наконец мясник отрезал баранью голову, а кровь вылил в заранее вырытую яму.

Я увидел скривившихся в сторонке любопытных мальчишек, нашего водителя Четина-эфенди, какого-то старика, возносившего молитву. Фюсун, затаив дыхание, вцепилась мне в рукав пиджака. Баран еще бился, но то была уже агония. Вытиравшего о фартук нож мясника звали Казымом, лавка его располагалась неподалеку от полицейского участка, но я его не узнал. Когда мы встретились взглядами с поваром Бекри, стало понятно, что зарезали нашего барана, которого купили накануне праздника и неделю держали на привязи в саду.

– Пойдем отсюда, – сказал я Фюсун.

Ни слова не говоря, мы зашагали прочь по улице. От чего мне стало не по себе – от того ли, что по моей вине маленькая девочка оказалась свидетелем такой сцены? Я ощущал вину, но причину ее понять не мог.

 

Мои родители не были религиозны. Не припомню, чтобы кто-то из них когда-либо совершал намаз или постился. Как многие люди, взрослевшие в первые годы республики, они не пренебрегали религией, просто не придавали ей особого значения, объясняя это безразличие любовью к реформам Ататюрка и стремлением к светскому образу жизни. Несмотря на это, в семьях многих обитателей Нишанташи, подобно нашей, на праздник жертвоприношения резали барана, а мясо раздавали беднякам, как того требовала традиция. Родители сами, конечно, никогда этим не занимались, да и раздачу мяса с требухой поручали прислуге. Я тоже всегда держался в стороне от церемонии заклания, множество лет утром праздничного дня совершавшейся на пустыре рядом с домом.

Мы молча шли с Фюсун к лавке Алааддина. Перед мечетью Тешвикие задул пронизывающий ветер, и мое беспокойство почему-то переросло в страх.

– Ты очень испугалась? – Я внимательно посмотрел на нее. – Не надо было нам останавливаться, чтобы не видеть…

– Бедный барашек… – только и проговорила она.

– А ты знаешь, зачем режут барана?

– Когда-нибудь, когда мы будем на пути к раю, этот барашек проведет нас по мосту Сырат.

Так объясняли причину мусульманского жертвоприношения дети либо неграмотные.

– Начинается эта история не так, – сказал я, словно учитель детям в школе. – Знаешь начало?

– Нет.

– У пророка Ибрагима не было детей. Он долго молился Аллаху: «О великий Творец, ниспошли мне сына, и я сделаю все, что ты повелишь мне». В конце концов Аллах принял его молитвы, и однажды у Ибрагима родился сын Измаил. Ибрагим был несказанно счастлив. Он очень любил сына, не мог наглядеться на него и каждый день возносил хвалы Аллаху. А однажды ночью Аллах явился ему во сне и сказал: «Повелеваю тебе принести своего сына мне в жертву».

– Зачем он это сказал?

– Сначала дослушай… Пророк Ибрагим повиновался Аллаху. Он вытащил острый нож и собирался уже вонзить его сыну в горло… Как вдруг на месте сына появился баран.

– Почему?

– Аллах пожалел пророка Ибрагима и послал ему барана, чтобы он зарезал его вместо любимого сына. Потому что Аллах увидел, что Ибрагим послушен ему.

– Если бы Аллах не послал барана, Ибрагим бы и в самом деле зарезал сына?

– Зарезал бы. – Голос мой внезапно ослаб. – Аллах был уверен, что Ибрагим зарезал бы сына, и, чтобы не расстраивать его, послал ему барана.

Я волновался, потому что видел – мои попытки толково рассказать двенадцатилетней девочке об отце, попытавшемся убить собственного сына, успехом не увенчались. Волнение мое постепенно перерастало в отчаяние.

Лавка Алааддина оказалась заперта.

– Пойдем в магазин на площади! – предложил я.

Мы дошли до Нишанташи. Там на перекрестке имелась табачная лавка «У Нуреттина», но и она была закрыта. Пришлось повернуть обратно. Пока мы возвращались, я придумал толкование истории о пророке Ибрагиме, которое бы устроило Фюсун.

– Послушай. Сначала пророк Ибрагим, конечно, не знал, что на месте сына появится баран, – начал я. – Но он так сильно верил в Аллаха и так сильно его любил, что ничуть не сомневался: Аллах не причинит ему зла. Когда мы сильно любим кого-то и отдаем ему самое дорогое, что у нас есть, мы ведь знаем, что от этого человека нам не будет никакого зла. Это и есть жертва. Ты кого больше всего любишь на свете?

– Маму и папу…

Рядом с домом мы встретили водителя Четина.

– Четин-эфенди, отец попросил купить ликер, – сказал я. – В Нишанташи магазины закрыты, отвези нас на площадь Таксим. А потом, как знать, еще немного покатаемся.

– Мне тоже можно, да? – обрадовалась Фюсун.

Мы сели с ней на заднее сиденье отцовского вишневого «шевроле» 56-й модели. Четин-эфенди повел машину по ухабистым стамбульским улицам, вымощенным плиткой. Фюсун смотрела в окно. Проехав через район Мачка, мы спустились к Долмабахче. Улицы были пустынны, не считая нескольких одиноких празднично одетых пешеходов. Проехав мимо стадиона «Долмабахче», мы опять увидели людей, наблюдавших, как режут барана.

– Четин-эфенди, ради Аллаха, объясни ребенку, зачем мусульмане приносят в жертву барана. У меня не получается.

– Что вы, что вы, Кемаль-бей! – смущенно улыбнулся шофер. Но, не устояв перед удовольствием похвастаться, что он набожнее нас, все же заговорил: – Мы жертвуем Всемогущему барана, чтобы показать, что мы любим его так же, как пророк Ибрагим… Жертва означает, что мы готовы пожертвовать Аллаху самое дорогое. Мы, маленькая ханым, так любим Аллаха, что отдаем ему самое-самое любимое. И не ждем ничего в ответ.

– То есть за жертву попасть в рай не получится? – схитрил я.

– Как сказал великий Аллах… Кто попадет в рай, станет известно только в Судный день. Но мы приносим жертву не для того, чтобы оказаться в раю. Мы приносим ее, не ожидая никакой награды, лишь потому, что любим Аллаха.

– А ты, оказывается, хорошо разбираешься в религиозных вопросах, Четин-эфенди.

– Ну что вы, Кемаль-бей, куда мне до вас! Вы такой ученый, лучше меня все знаете! Да и чтобы разбираться в этом, не надо ни веры, ни мечети. Мы всегда отдаем тому, кого любим, самое дорогое, то, над чем трясемся, и отдаем лишь потому, что крепко любим, ничего не ожидая взамен.

– Но ведь человеку, которому приносят такую жертву, делается не по себе, – заметил я. – Он думает, что от него чего-то хотят.

– Аллах велик, – проговорил Четин-эфенди. – Аллах все видит и все знает… Он понимает, что мы любим его и не ждем награды. Никому не обмануть Аллаха.

– Вон открытый магазин, – прервал я нашу религиозную беседу. – Четин-эфенди, останови машину. Я знаю, что здесь продают ликер.

Мы с Фюсун за пять минут купили по бутылке мятного и клубничного ликера «Текель» и быстро вернулись обратно.

– Четин-эфенди, у нас еще есть время. Покатай нас немного, – попросил я.

Почти обо всем, что мы обсуждали во время той долгой автомобильной прогулки, годы спустя мне напомнила Фюсун. Мне же с того морозного праздничного утра запомнилось только одно: тем утром Стамбул был похож на скотобойню. С рассвета в городе были зарезаны десятки тысяч баранов, притом не только на окраинах, пустырях и пожарищах в бедных кварталах, но и в самых богатых районах города, и даже в центре. Местами мостовую заливали красные лужи крови. Пока наш автомобиль перебирался с холма на холм, переезжал мосты и колесил по извилистым переулкам, мы повсюду видели мертвых баранов. С тех, которых зарезали недавно, сдирали шкуру, а которых давно – резали на части.

Через мост Ататюрка мы переехали Золотой Рог. Несмотря на всеобщее ликование, на флаги и разряженную толпу на улицах, нам было грустно и мы чувствовали усталость. Проехав акведук Боздоган, повернули к Фатиху. На одном из пустырей продавали вымазанных хной баранов.

– Их тоже зарежут? – робко спросила Фюсун.

– Может быть, этих и не зарежут, маленькая ханым, – отозвался Четин-эфенди. – Время к полудню, а покупателей на них нет… Возможно, до конца праздника не будет, так что бедные животные спасутся… Но поставщики все равно продадут их мясникам, маленькая ханым.

– А давайте до мясников купим их и спасем, – предложила Фюсун. Она сидела в красивом красном пальто. Улыбнувшись, она смело подмигнула мне. – Надо украсть барана у человека, который хочет зарезать своего ребенка, правда?

– Надо, – согласился я.

– Как сообразительна юная госпожа, – улыбнулся Четин-эфенди. – Но ведь пророк Ибрагим не хотел убивать своего сына. Просто так повелел Аллах. Если мы не будем выполнять все, что велит Аллах, в мире наступит неразбериха, будет конец света… Основа всего мира – любовь. А основа любви – любовь к Аллаху.

– Но как это понять ребенку, которого хочет зарезать собственный отец? – не выдержал я.

На мгновение наши с Четином-эфенди взгляды встретились в зеркале.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39 
Рейтинг@Mail.ru