bannerbannerbanner
Деловые записки. Великий русский физик о насущном

П. Л. Капица
Деловые записки. Великий русский физик о насущном

Полная версия

За меня ты не беспокойся, я тут, что называется, all right[19]. Простуда прошла, и чувствую себя хорошо. Работа двигается. Эта неделя и следующая будут для меня решительными. Те результаты, которые я получил, уже дают надежды на благополучный исход моих опытов. Резерфорд доволен, мне передавал его ассистент. Это сказывается в его отношении ко мне. Когда он меня встречает, то всегда говорит приветливые слова. Пригласил в это воскресенье меня пить к себе чай, и я наблюдал его у себя дома. Он очень мил и прост. Расспрашивал меня об Абраме Федоровиче. Но, вообще говоря, он свирепый субъект. Когда недоволен, то держись. Так обложит, что мое почтение. Но башка поразительная. Это совершенно специфический ум. Колоссальное чутье и интуиция. Я никогда не мог это представить прежде. Слушаю курс его лекций и доклады. Он излагает очень ясно. Он совершенно исключительный физик и очень своеобразный человек.

Книгу Ольги Конрадовны я получил, твою я еще не получил. Спроси О. К., получила ли она записки гр. Витте, которые я ей послал. Очень рад, что очки и лорнет тебе пришлись по вкусу.

Есть у меня к тебе большая просьба. Но не торопись ее выполнить. Я знаю, что ты очень занята. Когда у тебя будет свободных часа 3–4, то съезди на Смоленское кладбище к нашим могилкам, посмотри, все ли там исправно. Сегодня ровно семь месяцев, как я уехал из Питера. А кажется, я тебя не видел уже целых два-три года.

Ты, дорогая моя, не скучай без меня. Помни, что мне тоже грустновато тут, я ведь один среди не только совершенно чужих мне людей, но еще людей другого рода, не говорящих на моем языке и совершенно чуждых по духу. Но то, что я могу здесь работать, и хорошо работать, искупает все.

Вечера действительно подчас очень тоскливы. Но что поделаешь. Я занимаюсь и пишу тебе письма, и мне кажется, что расстояние между нами сокращается.

Ты сама знаешь, как мне повезло в жизни, что у меня есть любимое дело, в котором я могу работать с некоторым успехом. Это дает возможность многое пережить.

Сейчас у меня новая переписка, но, пожалуйста, никому не говори о ней. Я переписываюсь с проф. Эренфестом[20] из Лейдена. Он был в Петрограде в прежние годы и был очень популярен среди физиков. Мне посоветовал начать эту переписку проф. Тимошенко. Он встретил Эренфеста в Йене на съезде физиков, и тот изъявил согласие. Тимошенко написал мне письмо об этом. Тогда я написал Эренфесту. Он очень любезно мне ответил и обещал отвечать впредь. Переписка чисто научного характера. Не знаю, что выйдет из нее. Если я выдержу эту марку, то буду очень рад. Ну пока! Крепко вас целую, дорогие мои.

Твой сын Петр

Кембридж, 21 ноября 1921 г.

Дорогая моя Мамочка!

Немного виноват перед вами, на прошлой неделе не писал вам и вообще не отправил ни одного письма. Этому причина – лаборатория, меня затирает с экспериментом, я не мог добиться желанного результата. Так был полон работой, что не мог себя заставить писать.

Дело в том, что мне надо увеличить чувствительность моих аппаратов по крайней мере в 10–15 раз, а я уже достиг такой чувствительности, которая превосходит обычную, достигаемую аппаратами того типа, с которыми я сейчас работаю. Задача трудная и потребует много искусства. Крокодил (Резерфорд) часто приходит посмотреть, что я делаю, и прошлый раз, рассматривая полученные кривые, высказался в том смысле, что я уже близок к намеченной цели. Но чем ближе подходишь, тем больше и больше затруднений <…>

Мое материальное положение вполне хорошее, хотя жизнь в Кембридже очень дорогая, гораздо дороже, чем в Лондоне. Тут живут сынки богатых родителей, и город живет ими.

Меня беспокоит твое здоровье, дорогая моя. Вещей не жалейте. Продавайте мои тоже. Только картины не трогайте. Главное, чтобы вам было сытно и тепло. Копить и хранить ничего не следует.

Вы пишете, что у вас зима, а тут все еще осень. Не все листья еще опали…

Ну, пока! Всего доброго, дорогая моя. Не сердись, если не пишу, но я всегда-всегда думаю о тебе, ведь ты самое дорогое, что у меня есть на свете. И я знаю, что я для тебя тоже дорог. Так приятно в одиночестве, среди чужих людей, сознавать, что кто-то тебя все же любит и что не всем безразлично. существуешь ты на свете или нет. Поцелуй всех.

Твой сын Петр

Кембридж, 16 декабря 1921 г.

Дорогая Мама!

<…> Скоро каникулы, и лаборатория закрывается на две недели. Я просил Крокодила позволить мне работать, но он заявил мне, что он хочет, чтобы я отдохнул, ибо всякий человек должен отдыхать. Он поразительно изменился к лучшему по отношению ко мне. Теперь я работаю в отдельной комнате, тут это большая честь. Достиг результатов в работе, но все еще не окончательных, хотя теперь на удачу довольно много шансов.

Тут было кое-что забавное, что следует описать. Это обед Кавендишского физического общества. Члены этого общества автоматически – все работающие в лаборатории (только мужчины). Раз в год они устраивают обед. На этот обед приглашаются профессора лаборатории Томсон[21] и Резерфорд и несколько профессоров из других университетов. На этот раз это были проф. Баркла[22] и проф. Ричардсон.

На обеде присутствовало человек 30–35. Сидели за П-образным столом, причем председательствовал один из молодых физиков, по сторонам от него сидели гости. Сперва ели и пили. Пили-то не особо много, но англичане очень быстро пьянеют. И это сразу заметно по их лицам. Они становятся подвижными и оживленными, теряют свою надменность.

После кофе начали обносить портвейном, и начались тосты. Первый – за короля. Потом второй – за Кавендишскую лабораторию. Причем произносил тост кто-нибудь из молодежи, а отвечал один из профессоров. Тосты были по возможности комического характера. Эти англичане очень любят шутки и остроты. Третий тост был за «старых студентов», и четвертый – за гостей.

Между тостами пели песни. Есть специальный сборник песен, написанных самими физиками. Там в самом комическом виде воспевается лаборатория, физика и профессора и пр. Поют эти песни все без исключения. Причем мотивы заимствованы из оперетт. Такой обычай ведется со времен Максвелла.

Вообще за столом можно было проделывать все что угодно, пищать, кричать и пр. Вся эта картина имела довольно-таки дикий вид, хотя и очень своеобразный. После тостов все стали на стулья и взялись крест-накрест за руки и пели песню, в которой вспоминали всех друзей и пр. Очень было забавно видеть таких мировых светил, как Дж. Дж. Томсон и Резерфорд, стоящими на стуле и поющими во всю глотку.

Потом спели «God save the King»[23] и в 12 часов ночи разошлись по домам, но я попал домой только в три часа ночи. Так как среди обедавших были такие, которых пришлось разводить, я, смею тебя уверить, был в числе разводящих по домам, а не разводимых. Последнее, пожалуй, приятнее. Но мое русское брюхо, видно, более приспособлено к алкоголю, чем английское. Дам на обеде не было…

Твой сын Петр

Кембридж, 22 декабря 1921 г.

Дорогая Мамочка!

Пишу тебе, сидя у камина. На улице все еще не было морозов. Только две ночи были с заморозками…

Сегодня наконец получил долгожданное отклонение в моем приборе. Крокодил был очень доволен. Теперь успех опытов почти обеспечен. Есть кое-какие затруднения, но я думаю, я их перескочу.

Я, кажется, тебе писал уже, что получил отдельную комнату для работы. Это очень приятно. Не только потому, что лестно моему самолюбию, так как это тут большая честь, но много стало легче работать. Если опыты удадутся, то мне удастся решить вопрос, который не удалось разрешить с 1911 г. самому Крокодилу и другому хорошему физику, Гейгеру[24]. Нечего тебе описывать эти опыты, ты все равно ничего не поймешь. Я только скажу, что прибор, который я построил, называется микрорадиометр, и я его так усовершенствовал, что могу обнаружить [пламя] свечки, находящейся на расстоянии двух верст от моего прибора. Он чувствует одну миллионную градуса! Вот посредством этого прибора я измеряю энергию лучей, посланных радием.

 

Завтра еду в Лондон, так как начинаются каникулы рождественские и лаборатория закрывается. Может быть, поеду на несколько дней в Париж посетить лабораторию мадам Кюри, но это немного проблематично. Я никогда не видел Париж и с удовольствием слетаю (на аэроплане) туда, это берет только 2½–3 часа времени.

Как поживает Лёнька? Меня его нервы очень беспокоят. Пошлю вам деньжат из Лондона – 2½ миллиона, специально на дрова. Итак, пока! Всего доброго, целую вас крепко, дорогие мои. Желаю всего-всего хорошего на Новый год. Вспомню вас ровно в 12 часов 1 января. Думаю, вы сделаете то же.

Твой сын Петр

Кембридж, 17 января 1922 г.

Дорогая Мама!

Боюсь, что вы очень обеспокоены после долгого неполучения от меня писем. Я ездил в Париж и оттуда на Ривьеру. Забавно было среди зимы очутиться в цветущих садах и под лучами солнца. Писать из Франции мне вам нельзя было, хотя я и послал одно письмо, но не уверен, что вы его получили. Впечатлений от поездки очень много и хватит на несколько писем. Сразу всего не опишешь, поэтому буду описывать помаленьку.

В Париже, между прочим, я посещал лаборатории Ланжевена и де Бройля[25]. Это и была главная цель моей поездки. Монте-Карло было только маленьким развлечением, но как без него обойтись?

Итак, я поехал в Париж, но перед этим должен тебе рассказать об одном случае со мной, происшедшем пять недель тому назад, который был мне неприятен и, боюсь, тебя тоже огорчит, но теперь все обстоит благополучно. Дело в том, что в одно из воскресений я поехал кататься на мотоцикле, взяв с собой Чедвика[26], одного из молодых здешних ученых. Я имел глупость дать ему править, в результате чего он на хорошем ходу опрокинул машину, и мы оба вылетели из нее. Я упал очень неудобно, прямо на подбородок и рассек его пополам. Чедвик упал на бок и сильно ушиб бок.

Мне тут же в деревне врач зашил подбородок, но так как раны были не чистые, то сделалось гнойное воспаление. Когда я приехал в Кембридж, то обратился к врачу, который считается специалистом по такого рода ранам. Тут, среди англичан, во время [занятий] спортом это очень часто случается. Этому доктору, который был ко мне очень внимателен, я обязан тем, что он починил мне подбородок. Кроме того, он сразу, как я к нему пришел, сделал противостолбнячную прививку. Это тут всегда делают в этих случаях. Но рана зажила, и то не совсем, дней 10 тому назад. Так как было гнойное воспаление и, когда снимали швы, рана немного разошлась, то у меня на подбородке шрам очень некрасивой формы, 3½ сантиметра длиной. Думаю, ты меня не разлюбишь за это, а потому меня это мало огорчает, в крайнем случае отпущу себе бороду. Поэтому за это время не мог исполнить твоей просьбы и сняться. Снимусь недели через 2–3 и пошлю тебе свою карточку. Машина осталась цела.

Такие приключения тут, в Кембридже, вызывают к тебе уважение. Несмотря на то, что у меня была повышенная температура и голова была забинтована так, что торчал один нос, я не прервал работы в лаборатории. Крокодил гнал меня в постель, но я не шел. Он проявил, между прочим, ко мне большое внимание, спросил, у какого я доктора [лечусь] и т. д. Это все послужило мне +-ом.

Итак, я, окончив свои дела в лаборатории, но с пластырем особой системы на подбородке, решил ехать в Париж. Визу мне добыли французские ученые. Я ведь теперь веду, как тебе писал, обширную научную корреспонденцию, которая все разрастается.

Итак, я решил ехать в Париж на аэроплане, уж очень мне хотелось полетать. А на мое несчастье, в день моего отлета – буря. Я уже писал тебе, что не забыл о тебе и застраховал свою жизнь, оставив доверенность Алексею Николаевичу Крылову для получения страховой премии и для передачи ее тебе. Так как была буря, то отправлялся в этот день большой аэроплан точь-в-точь такого типа, который употребляется для трансатлантических полетов. Берет он 15 человек…

На аэродром меня доставили на автомобиле. Взвесив багаж (больше 1 пуда 5 фунтов нельзя брать, а если берешь, то большая доплата), мне предложили лететь не в каюте, а впереди – перед пилотом есть сиденьице, на котором помещается два человека. Я, конечно, с радостью согласился. Одели меня в специальный авиаторский костюм – шлем, меховые перчатки, брюки на меху и т. д. Там, наверху, мне говорили, холодно.

После осмотра паспортов начали заползать в аэроплан. Я влез на свое сиденьице, рядом со мной сидела англичанка, барышня. Сзади сидели пилот и механик, а на самом заду, в каюте, сидела публика. Из-за плохой погоды там было только человека 4–5. Пропеллеры крутились, и машины шумели. Когда мы запаковались, то стали пробовать машины. Их две, по 700 л. с. каждая. После пробы машин сняли аппарат с привязи, и он мерно покатился по аэродрому в другой конец его, там машина повернулась, стала против ветра и, постепенно ускоряя [бег], помчалась по полю.

Вот земля опускается помаленьку книзу, аппарат покачнулся слегка вправо, потом влево. Нужно быть откровенным: конечно, мне было страшно. Ведь ни я, ни мои самые старинные предки не летали, а если и летали, то только во сне в сундучке-самолете, и это ощущение страха, которое я испытывал, должно быть, просто есть непривычка к летанию. Но главное дело, как глупо, я совершенно инстинктивно схватился за бока той коробки, в которой сидел. Ведь, конечно, если аппарат будет падать, это не поможет. И еще глупее того, я все время, даже понимая глупость этого, держался за бока коробки в продолжение первого часа полета.

Летели мы невысоко, так как облака были низкие… Ощущения высоты не испытываешь, гораздо неприятнее смотреть с балкона четырехэтажного дома, чем с высоты 500–600 футов. Даже наоборот, хочется, чтобы аэроплан подымался выше, а то другой раз такое ощущение, что он заденет за дерево или колокольню. Первые 45 минут мы летели над Англией и подбирались к Ла-Маншу…

Вот мы над морем. Тут понимаешь, что ежели машина начнет спускаться, то придется выкупаться. Это тоже несколько портит настроение…

Но вот опять под нами твердая почва, мы во Франции. Погода тут хуже, облака ниже, и через полчаса полета мы попадаем в облако. Кругом серо. Хлещет дождь… Ты совсем не чувствуешь скорости полета на аэроплане, хотя она и достигает 120–150 верст в час, но когда начался дождь, то я понял, с какой колоссальной скоростью мы мчимся. Капли дождя ударяли по обнаженной части лица с такой силой, что мне казалось, что они должны были разрезать кожу. Я уже совершенно освоился с неустойчивостью положения, и мысль о том, что каждый момент можешь свалиться, прошла, но появилась новая неприятность… Дело в том, что утром я плотно позавтракал и выпил много кофе. Так как наверху было холодно, а что бывает на холоду, это всякому известно, то мне нестерпимо захотелось удовлетворить свои естественные потребности. Я уже начал бояться погибнуть от разрыва внутренностей, и когда аэроплан начал спускаться на парижском аэродроме, то я глазами искал маленький домик, где я мог бы найти облегчение. Как только машина спустилась, я вышел из нее и стрелой помчался к ангарам. Полиция паспортного контроля стала меня задерживать, но когда я им объяснил, в чем дело, то французы звучно расхохотались и указали мне дорогу. Следующее письмо посвящу Парижу и так понемногу опишу всю мою поездку.

Твой сын Петр

Кембридж, 3 февраля 1922 г.

Дорогая моя Мамочка!

Не писал давно (10 дней). Занят очень, и было очень много работы. Главное, у меня теперь лекции и доклады. И публика заваливает работой – кому помочь в подсчетах, кому сконструировать прибор…

Чувствую, что нужно тебе написать длинное письмо о моих делах… Я откладывал это делать, так как многое еще не выкристаллизовалось. Но теперь можно это сделать. Сейчас поздний час ночи, и я четыре часа занимался, хочется спать. Очень устал! Я сейчас нахожусь в счастливом расположении духа, ибо дела двигаются не без успеха. Главное, важно очень то, что с людьми налаживаются дела. Но много-много еще впереди трудного.

Ты упрекаешь меня, что отхожу от вас. Это нехорошо. Я так много думаю о вас. Я оторванный осколок, странник, отправившийся в погоню за чем-то, и здесь я один всегда. Все, что составляет мое «внутреннее», с вами.

Ты знаешь меня, дорогая, я всю жизнь до сих пор борюсь и куда-то стремлюсь. Куда – не знаю, и зачем – тоже. Но вдали от вас я потому, что это надо… Но ни один день, ни один час я не перестаю чувствовать, моя дорогая, как мне тебя и всех вас недостает. Но что сделаешь. Ну крепко тебя целую и вас всех.

Твой сын Петр

Кембридж, 5 февраля 1922 г.

Дорогая Мама!

Вчера получил извещение от Американского комитета[27], что тетя Саша[28] получила посланные мною продукты. Я был очень рад. Думаю, что вы тоже их получили, так как я послал вам всем одновременно… Сейчас меня немного затирает с монетой, но как только мои финансы благополучно восстановятся, немедленно пошлю еще (3-й раз) вам и (2-й раз) тетушке. Но прежде меня интересует вопрос: хороши ли продукты?

Я живу помаленьку, работается как-то немного слабо, но я надеюсь, скоро наладится полным ходом. Во всяком случае, сейчас я все же по сравнению с тем, что я делал в Питере, делаю много. Но в прошлом триместре я работал по 14 часов в день, теперь же меня хватает всего-навсего на 8–10 часов. Стал почитывать беллетристику. Я себя знаю, когда не работается, то не следует насиловать натуру. К тому же тут климат, от которого прямо легко сдохнуть. Представь себе, то тепло так, что ходишь без пальто, то мороз сразу. Я сплю по здешним правилам с открытым окном круглый год, и в спальне никогда не топят, так что другой раз вода подмерзает. А ты знаешь, дорогая моя, как я не люблю холода. К тому же тут еще сырость, так что в правом колене и в левом плече другой раз под утро ревматическая боль.

Сегодня воскресенье, и я целый день читал «Таис» Анатоля Франса. Наслаждался этой книгой. Но тут, в Англии, Анатоль Франс не пользуется почетом, а Мопассан считается порнографией, и об этих писателях в обществе не принято говорить.

Передай, пожалуйста, Борису Михайловичу Кустодиеву, что мои попытки передать письмо об его болезни проф. Оппенгейму не увенчались успехом по [той] простой причине, что проф. Оппенгейм умер. Спроси его, что сделать с письмом, хочет ли он его получить обратно. Мне очень приятно, что вы были у него и что остались довольны посещением…

Твой сын Петр

Кембридж, 16 февраля 1922 г.

Дорогая Мама!

Сегодня беседовал с Резерфордом. Крокодил принял меня очень свирепо. Ты не поверишь, какая у него выразительная морда, просто прелесть. Позвал он меня к себе в кабинет. Сели. Я посмотрел на его физию – свирепую, и мне стало чего-то смешно, и я начал улыбаться. Представь себе, морда Крокодила тоже стала улыбаться, и я готов был уже рассмеяться, как вспомнил, что надо держаться с почтением, и стал излагать дело. Касалось оно моих опытов, несколько затрудненных необходимостью пользоваться большими количествами радия и т. д. Он был очень мил. Потом, увидев, что он в хорошем расположении духа, я рассказал ему одну из моих мыслей. Эта идея касается δ-радиации, теория которой очень неясна. Я дал свое объяснение. Довольно сложный математический подсчет подтверждает хорошо эту мысль и дает объяснение целому ряду опытов и явлений. До сих пор, кому я ни говорил, все находили мои предположения чересчур смелыми и относились очень скептически. Крокодил со свойственной ему молниеносностью схватил сущность моей идеи и, представь себе, одобрил ее. Он человек прямой, и если ему чего не нравится, он так выругается, что не знаешь, куда деваться. А тут он очень хвалил мысль и советовал скорее приняться за те опыты, которые из нее вытекают.

 

У него чутье чертовское. Эренфест в последнем письме ко мне называет его просто богом. И меня его положительное мнение ободрило очень. И тут очень забавно: как только проф. с тобой мил, это сразу сказывается на всех остальных в лаборатории – они тоже сразу делаются внимательнее. Да, мамочка, Крокодил действительно уникум, и мне бы очень хотелось, чтобы ты как-нибудь взглянула на его морду. Я не робкий, а перед ним робею.

Опыты мои идут ничего. По-видимому, все идет к благополучному концу. Я взял много препятствий, и осталось совсем мало. Но сейчас почему-то голова пустая, и совсем не могу работать теоретически.

Подбородок мой очень некрасив. Последнее время на мотоциклетке не катался <…>

Твой сын Петр

Кембридж, 6 марта 1922 г.

Дорогая моя Мама!

После долгого перерыва получил твое и Лёнькино письма. Меня всегда беспокоит ваша жизнь, и мне кажется, что я мало делаю, чтобы подсобить вам. Потом меня очень беспокоит твое здоровье. Что ты так много работаешь и с таким успехом, меня радует очень, и я очень люблю читать те места в твоих письмах, где ты описываешь свою работу.

Дорогая моя, ты часто упрекаешь меня, что я мало пишу о себе, но ты знаешь, если начнешь описывать свои душевные переживания, то рискуешь сам погрязнуть в этом гнусном занятии – копании в самом себе. Уж если мне очень не по себе, я пишу тебе об этом.

Моя работа по-прежнему идет удовлетворительно, но, судя по вашим письмам, вы сильно преувеличиваете мои успехи, до сих пор ничего особенного не сделано. И, дорогая моя, пожалуйста, не рассказывайте другим о моих успехах, а то у меня неспокойно на душе: люди бог знает что подумают. Я тут теперь рядовой работник, и все, что я сделал за это время, это просто стал из нуля рядовым работником, который не хуже, не лучше других 30 человек, работающих в Кавендишской лаборатории…

Твой сын Петр

Кембридж, 28 марта 1922 г.

Дорогая Мама!

Ты, должно быть, мною недовольна за короткие и редкие письма. Но всему виной работа.

Но могу тебе сказать, что дела мои сильно подвинулись вперед и почти окончательные результаты получены, так что Крокодил доволен, и уже у нас с ним идут разговоры о дальнейших работах. Сегодня было очень забавно. Как я тебе писал, моя работа была несколько лет назад начата самим Крокодилом и потом немецким ученым Гейгером, но оба из-за нечувствительности методов не могли изучить явление до конца, что удалось теперь мне. Но [когда я] сравнивал свои результаты с их результатами, оказалось, что мои данные ближе согласуются с данными Гейгера, а не Резерфорда (Крокодила). Когда я ему это изложил, то он спокойно мне сказал: «Так и должно быть. Работа Гейгера произведена позже, и он работал в более благоприятных условиях». Это было очень мило с его стороны. Вообще он относится ко мне теперь хорошо. Я доволен…

Через три дня ровно год, как я покинул вас, мои дорогие. Год скитаний, год одинокой жизни, год интенсивной работы, год с большим количеством новых впечатлений и, по-видимому, год не без результатов.

Итак, дорогая моя, я здесь, затерянный среди чужих людей, часто-часто думаю о вас, и мне бесконечно хочется, чтобы вы были счастливы, сыты и были в тепле…

Твой сын Петр

Кембридж, 7 апреля 1922 г.

Дорогая Мама!

Десять дней вам не писал, но работал, как вол. Сегодня кончил работу в лаборатории и завтра еду в Лондон, на праздники… Последнее время я работал так: приходил в лабораторию в 10 часов, подготовлялся к опыту до 3, между 3 и 4 [шел] поспать. Потом между 6 и 9 – опыт (работал после урочного времени по специальному разрешению Крокодила), после приходил домой и подсчитывал результаты до 4–5 часов ночи, чтобы на следующий день начать опять с утра. Немного устал. Но зато у меня есть уже окончательные результаты, и теперь с уверенностью можно сказать, что опыт мой увенчался успехом.

За это время имел три долгих разговора с Крокодилом (по часу). Мне кажется, что теперь он ко мне хорошо относится. Но мне даже немного страшно, как-то уж очень мне говорит комплименты. Зовет меня пить чай к себе в комнату вдвоем. Мне страшно, так как это человек большого и необузданного темперамента. А у этих людей всегда возможны резкие переходы. Но голова его, мамочка, действительно поразительная. Лишен он всякого скептицизма, смел и увлекается страстно. Это человек с таким темпераментом, [что] не мудрено, [что он] может заставлять работать 30 человек.

Ты бы его видела, когда он ругается! Образчик его разговора: «Это когда же вы получите результаты?», «Долго вы будете без толку возиться?», «Я хочу от вас результатов и результатов, а не вашей болтовни» и пр.

По силе ума его ставят на один уровень с Фарадеем. Некоторые даже выше: Эренфест пишет мне, что Бор, Эйнштейн и Резерфорд занимают первое место среди физиков и ниспосланы им богом.

Отдохну немного, и надо работать дальше, у меня столько сейчас тем – и своих и Крокодиловых, – что не знаю, право, как со всем справиться. Ну, пока! Всего доброго, дорогая моя, крепко-прекрепко целую.

Твой сын Петр

Маргет, 14 апреля 1922 г.

Дорогая Мамочка!

Вот наконец есть время писать тебе длинное письмо. Покончив в прошлую пятницу с работой в лаборатории, я в субботу поехал в Лондон на мотоциклетке. Воскресенье, понедельник и вторник провозился по делам, а в среду уехал на берег моря, где предполагаю отдохнуть, что весьма мне не мешает. Сейчас сижу в гостиной пансиона у камина и пишу. Федор Ипполитович Щербатской, с которым я здесь, сидит у рояля и наигрывает «Фауста». Он подвирает довольно часто, а еще чаще запинается, но я с удовольствием слушаю его бренчание. Тут, в Англии, мало хорошей музыки, и я доволен всякой.

Приехал я сюда вчера на мотоциклетке (150 верст), должны были ехать вместе с Щербатским, но он из-за дождя сдрейфил, и я уехал один. Здорово промок и сегодня чихаю и кашляю. Проехал эти 150 верст совершенно благополучно: пришлось пересекать Лондон поперек. И я первый раз в жизни очутился в этом движении на улице, которое славится на весь мир. Но тут, если знаешь правила, совершенно не трудно править. Вообрази, мамочка, что твой сын проезжал в своей собственной мотоциклетке мимо Вестминстерского аббатства и английского парламента. Могла ли ты думать об этом года полтора тому назад?

Тут мы в очень людном и шумном месте, и я этим недоволен, но чтобы не быть в одиночестве, я решил ехать со Щербатским, который почему-то хотел ехать непременно сюда.

<…> Он, конечно, не может быть мне ни другом, ни приятелем. Вообрази себе человека выше меня головы на полторы, толщиной с папу, широкая физиономия бритая, пенсне и почти совершенно лысый, хотя сегодня и купил помаду для волос (наверное, просто хотелось польстить самому себе). Ему под 60 лет, он знает тибетский, санскритский и занимается индусской философией и буддизмом. Физиономия его бритая и кругловатая, пожалуй, довольно сильно напоминает Будду. Он очень развитой человек, член Академии наук, холост и не прочь поухаживать. И представь себе, не без успеха.

У нас с ним довольно курьезные отношения. Он относится немного свысока не только ко мне, но ко всей нашей науке. Когда он пришел ко мне в лабораторию в Кембридже, то увидел, что я что-то паяю. Посмотрев на мою работу, он заявил, что его кузнец, в его имении, паял куда лучше моего. Наши разговоры очень курьезны. Что ему ни рассказываешь, он уверяет, что в индийской философии это было уже давно. Но что он знает действительно – это политику. Благодаря прекрасному знанию языков он читает все газеты и бесконечно лучше меня ориентируется в событиях. Он другой раз рассказывает мне, и я довольно много почерпнул от него. Мы, конечно, подходим друг другу, как седло корове, но вот уже довольно много времени провели вместе. Он подшучивает надо мной, но и я в долгу не остаюсь. Он скоро приедет обратно в Питер, обещал мне зайти к тебе и рассказать обо мне.

Как я уже тебе писал, моя научная работа увенчалась успехом. Но как раз в последние два дня я натолкнулся на одно явление, которое надо выяснить более пунктуально. Это возьмет еще две недели. Но все же в начале мая думаю кончить. Чувствую некоторое удовлетворение. Решил себе сделать маленький подарок, купил себе маленький токарный станочек, он мне очень необходим для моей работы.

Тут сейчас удивительно мерзкая погода, уже около месяца дожди и холод. Прямо соскучился по солнцу. Ну, пока! Всего доброго, дорогая моя…

Твой сын Петр

Кембридж, 24 апреля 1922 г.

Дорогая Мама!

Вчера приехал в Кембридж и сегодня принялся за работу…

Тут погода плохая. Все как-то весна не налаживается. Я не люблю весну. Как-то грустно, тоскливо. Былое вертится в голове. Вспоминаешь прошедшее; оно ушло безвозвратно, а все же вспоминаешь его. Надя, Нимка – 2½ года как я их целовал в последний раз. 2½ года уже прошло, как я слышал в последний раз Нимкин смех и болтовню «папа – тьфу», и это ушло навсегда. Сколько я бы ни дал, чтобы это вернулось. Что тот успех, то благосостояние, которое теперь у меня? Страшно как-то зависеть от других. Меня подчас одолевает тоска и хандра. Мне кажется, что я превратился в какую-то машину без души, без содержания, которая доказывает, что альфа-лучи, испускаемые радием, обладают такими-то свойствами, что при ударе их происходят такие-то явления. А к чему это все, если нет тех радостей, которые были у меня 2½ года назад? Я подобен именно машине, которая работает, работает, не зная, для чего и почему. Но так суждено. И я не сдамся и буду этой машиной до конца. Хандра, тоска – это слабость. Тут легко раскиснуть. Слава богу, что как машина я работаю исправно. Но тебе, моя дорогая, я пишу это все потому, что ты тоже переживаешь. Но я тут, в одиночестве, должен обладать гораздо большим мужеством, чтобы переносить это. И я чувствую, что вся моя жизнь будет такой. Что судьба как бы подразнила меня, показала мне, что существует что-то другое в жизни, что лучше всего и что можно оценить только потерянное. Урок жестокий, но могучий. Я теперь понимаю много того, чего не понимал раньше… Но все это прошло, и в будущем мне не видеть подобного. Я не жалуюсь, я тоскую только.

Здесь я окружен людьми, которые стремятся куда-то за счастьем, ищут его в деньгах, в карьере и почете, а мне теперь так ясно, что быть счастливым можно очень просто, без всякой этой мишуры. Все это мы читаем в книгах и в особенности в Библии, но вот почувствовать самому, пережить это, должно быть, и не так просто.

Ну да хватит этой философии, ни к чему не ведущей. Пока! Крепко тебя целую, моя дорогая, не беспокойся обо мне, ты знаешь ведь, это все у меня минутное и вызвано, должно быть, долгим неполучением писем от вас. Так хочется, чтобы тебя кто-нибудь любил и кому-то ты был бы еще дорог. А кто это может, кроме вас? Целую тебя и всех.

Твой сын Петр

Кембридж, 2 мая 1922 г.

Дорогая Мамочка!

<…> Мои дела идут помаленьку, скорее хорошо. Сегодня был удачный день, работал с большим количеством радия и установил одно из явлений, которое предполагал. Но весна сказывается на мне, действует как-то расслабляюще, энергии хотя и достаточно, но другой раз бывает больше. Погода тут начинает налаживаться, это очень приятно.

19В порядке (англ.).
20Эренфест Пауль (1880–1933) – нидерландский физик-теоретик. Родился в Вене. в 1907–1912 годах работал в Петербурге, с 1912 года – в Нидерландах. Иностранный член-корреспондент Академии наук СССР.
21Томсон Джозеф Джон (1856–1940) – английский физик, директор Кавендишской лаборатории в 1884–1919 годах. Лауреат Нобелевской премии (1906), иностранный член Петербургской Академии наук (1913) и Академии наук СССР (1925).
22Баркла Чарлз (1877–1944) – английский физик, лауреат Нобелевской премии (1917).
23«Боже, храни короля» – начальные слова английского национального гимна.
24Гейгер Ханс (1882–1945) – немецкий физик.
25Ланжевен Поль (1872–1946), де Бройль Морнс (1875–1960) – французские физики.
26Чедвик Джеймс (1891–1974) – английский физик, лауреат Нобелевской премии (1935).
27Речь идет об Американской администрации помощи (АРА), созданной для оказания помощи европейским странам, пострадавшим в Первой мировой войне. В 1921 году в связи с голодом в Поволжье деятельность АРА была разрешена в РСФСР.
28Стебницкая Александра Иеронимовна (1868–1928) – сестра матери П. Л. Капицы. Окончила математическое отделение Высших женских Бестужевских курсов, до Октябрьской революции преподавала в гимназии и в вечерней школе для рабочих, после революции работала в школе и на рабфаке. Жила вместе со своими сестрами Верой Иеронимовной Редзько и Юлией Иеронимовной Стебницкой, которые по состоянию здоровья не могли работать (Вера Иеронимовна была глухонемой). У В. И. Редзько было два сына и три дочери, у Ю. И. Стебницкой – сын. Основную тяжесть по содержанию этой большой семьи несла Александра Иеронимовна. Постоянную помощь всем им оказывали Ольга Иеронимовна и Петр Леонидович.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23 
Рейтинг@Mail.ru