Покосные участки в Сысертских заводах, как уже упоминалось вначале, были чуть ли не главной основой заводской кабалы.
Рабочий, имевший клочок покосной земли, старался использовать его для ведения хозяйства, в котором большинство рабочих видело единственную возможность стать независимыми от заводского начальства.
– Сам себе хозяин. Не кланяйся.
– Хоть и прогонят, так есть за что держаться.
– Да вон Гусак росчисть себе загоил, дак ему теперь чорт не брат.
– То-то и есть! Вот бы еще пахоты маленько.
– Костыльком с возу пахать будешь?
– Да уж нашли бы чем. Земли бы только дали!
Такие речи о преимуществах крестьянского хозяйства и мечты о своей пашне приходилось слышать нередко. Положение «сельских работников», которых земельная теснота загоняла в заводские рудники или заставляла всю зиму «робить на лошадях», как-то не замечалось. Видели одно – над крестьянином не могло измываться без конца разное заводское начальство, – и этому завидовали.
Такое отношение заводского населения к крестьянскому хозяйству побуждало большую часть рабочих стремиться к развитию этого хозяйства у себя. Чуть не у каждого рабочего имелась корова; многие держали лошадей, на которых кто-нибудь из семейных возил в течение большей части года разную заводскую «кладь».
Пахоты около заводских селений не было, но покосные участки имелись везде. Размер их был неодинаковый. В Сысерти это были небольшие клочки, на которых при хорошей траве ставилось копен двадцать-тридцать[20] сена.
В Полевском и Северском покосные угодья были много обширнее. Там каждому домовладельцу отводилось по два покоса: ближний – верст за пять – десять и дальний – верст за пятнадцать – тридцать – тридцать пять. Ближние покосы были очень невелики. На них ставилось сена лишь на «первосенок», до санного пути. Дальние были довольно значительного размера. Сено там ставилось сотнями пудов.
Кроме того, у заводского населения была почти неограниченная возможность ставить сено по «чаще» и «росчистям». По «чаще» значило – по лесным лужайкам, которых можно было много найти в лесу. «Росчистями» назывались тоже лесные поляны, но такие, где уже издавна литовка и топор не давали разрастаться лесной поросли.
Иногда на этих «росчистях» «подчерчивались»[21] отдельные деревья, и «росчисть» постепенно доводилась до размеров очень большого покоса.
Заводское начальство, видимо, прекрасно понимало кабальное значение покосов и всегда «шло навстречу» населению, освобождая его от работы, когда оно «делало свой годовой запас». Тем более, что такая отзывчивость ровно ничего не стоила, а иногда даже вызывалась необходимостью частичного ремонта предприятия.
Ежегодно среди лета – на месяц, иногда на полтора – работа на фабриках прекращалась. Замолкал гудок, затихал обычный шум и лязг фабрики, и только доменные печи продолжали дышать огнем и искрами. Непривычно тихо становилось в заводе. Казалось, что завод умер. И вечерами тянуло взглянуть на дыхание доменной печи, чтобы убедиться, что жизнь в фабричном городке все-таки есть.
Отец, помню, терял от этой тишины сон и старался скорее уехать на покос.
Привычка к фабричным работам сказывалась и во время покоса. Рабочие редко вели дело в одиночку, в большинстве объединялись в группы, чтобы легче и скорее поковчить с покосом. Группы составлялись с приблизительным учетом рабочей силы семьи; иногда в целях уравновешивания вводилась оценка работы рублем. Дело шло дружно, быстро и весело.
Случалось, конечно, что траву, скошенную с одного луга, удавалось убрать «без одной дожжинки», а другая попадала «под сеногной». В таком случае артель старалась поправить дело правильной дележкой сена с того и другого участка. И я не помню, чтобы на этой почве выходили недоразумения.
Радость коллективной работы как-то особенно выпукло выступала в это время. Вечером любой покосный стан представлял собою картину дружной рабочей семьи, веселой без кабацкого зелья.
Наработавшись за день, похлебав поземины или вяленухи,[22] люди подолгу не расходились от костров. Часто старики зачинали проголосную, а молодежь занималась играми, пока не свалится с ног.
Утром, чуть свет, все уже на работе, бодрые и веселые. Эта дружная работа кончалась обыкновенно быстро. Только разойдутся, а уж покосов-то и не осталось. Начиналась страда в одиночку – по лесным полянкам. Здесь уж объединяться было нельзя, да и работу эту вели лишь те, у кого были в хозяйстве лошади. Работа, надо сказать, была неблагодарная. Приходилось переезжать с места на место в поисках подходящих полянок. Сочная, густая лесная трава долго не сохла и попадала под дождь. В результате тяжелой работы получалось плохое сено.
Попутно нужно отметить, что если в Сысерти единоличная работа на покосах была редкостью, то в Полевском и Северском, где заводское население имело большие участки, она составляла обычное явление.
Углежоги и «возчики», имевшие по десятку лошадей, забирались на свои покосы с Петрова дня и трудились там «до белых комаров», выезжая или даже только высылая кого-нибудь домой «за провьянтом». В заводе в это время было мертво. Дома оставались лишь старухи да малыши. Тех рабочих, у которых не было большого хозяйства, эта страда углежогов тоже уводила «в даль», где они действовали как наемные рабочие, частью с условием натуральной оплаты: за работу – сено.
Верстах в двенадцати от Полевского завода есть Глубочинский пруд. Красивый тихий уголок, в раме хвойного леса.
Рыбы здесь раньше было полным-полно и птицы тоже немало. Это было заповедное место, где рыбачили и охотились только сам владелец да высшая заводская знать.
Полевчане иной раз рыбачили контрабандой, но почти всегда без успеха. Сторожа зорко следили за каждым появившимся на берегу человеком. Охранять к тому же было очень просто, так как пруд был невелик и весь на виду, никаких заливов, – по-заводски «отног», – не было.
Редко кому удавалось перехитрить глубочинских сторожей. Они ловко накрывали контрабандиста-рыболова и отбирали весь улов и рыболовный снаряд. Охотники платились большим – у них отбиралось ружье.
Озлобленные полевские рыбаки пытались как-то спустить рыбу, разломав решетки в плотине, но из этого тоже ничего не получилось: не рассчитали хода рыбы, да и помешало особое устройство пруда, о чем будет ниже.
У плотины, кроме сторожевского домика, был построен для гостей довольно просторный «господский дом».
Нельзя сказать, чтобы сюда наезжали часто. Для увеселительных поездок в лес это было далеко, да и дорога туда была не из важных. Пьянствовать с таким же успехом можно было гораздо ближе, а наслаждаться тихим глухим уголком из всей заводской знати мог, видимо, только владелец, который иногда жил здесь не по одной неделе.
Был потом в этом доме и постоянный жилец – брат, заводовладельца, отставной гусарский ротмистр. Раньше он жил в Питере и, как слышно, «гусарствовал» во-всю, пока не «прогусарил» причитавшиеся ему части владения. Когда не стало возможности «гусарить», он явился на заводы и здесь «шалыганил» до конца жизни. «Шалыганство», впрочем, было безобидное: ходил в рубахе-косоворотке и плисовых кучерских штанах, иногда надевал лапти и бродяжил с ружьем по лесам, пока не осел крепко в домике на Глубочинском пруду. Здесь он жил несколько лет безвыездно: рыбачил, охотился и жестоко глушил сивуху.
Отношение заводской знати к этому пропившемуся гусару было презрительное, рабочие смотрели на него с насмешкой, иногда пользовались его слабостью. Объявится кто-нибудь компаньоном по пьяному делу, глядишь – везет пуда два-три рыбы.
Рыбы было так много, что никак не поймешь, почему все-таки не давали ловить ее даже удочками. Получалось забавное положение. Рыбачить на Глубочинском пруду было интересно только контрабандой. Здесь надо было осторожно пробраться мимо сторожевского домика, выбрать где-нибудь местечко в кустарнике на берегу, устроиться так, чтобы не видно было, как закидываешь удочку, и вытаскиваешь рыбу. Если прибавить к этому постоянный риск попасться сторожу, то спортивный интерес рыболовства понятен. Это для любителей.
Для промышлявших рыбной ловлей интерес тоже был – наловить в час-два столько, сколько в другом месте не поймаешь сетями в течение нескольких дней.
Но вот какой интерес был владельцу или его пропойному братцу – это непонятно. Выехать на лодке, закинуть удочку и сейчас же тащить добычу, которую часто некуда деть: для еды нужно немного, заниматься рыбной торговлей не приходилось. Вот и получилось: собака на сене – ни себе, ни людям.
Рыбный садок, красивый лесной угол – это не самое интересное для Глубочинского пруда. Пруд замечателен с другой стороны. Сооружался он во всяком случае не для того, чтобы разводить там рыбу. Это уже потом прибавилось. Расчеты были другие, более серьезные.
Дело в том, что Полевской заводский пруд питается пятью или шестью маленькими речками, из которых только Полевая и Ельнишная побольше ручьев. В засушливые годы речушки дают воды совсем мало, и дешевой водной силой Полевской завод пользоваться не мог.
Недалеко от пруда есть еще речка Глубокая, но она впадает в реку Чусовую. И заводские экономисты сообразили – запрудить Глубокую, прорыть соединительную канаву, и Полевской пруд будет обеспечен запасом воды. Стоит напустить через соединительную канаву воды, сколько надо, и работай себе на дешевке.
За этот проект ухватились как полевское заводоуправление, так и главное начальство округа. Живо отыскали «подходящего человека», который раньше околачивался по плотничным работам, и дело закипело. Кипело оно довольно долго и не без выгоды для «главного строителя». По крайней мере, когда его прогнали, так он сразу же купил несколько домов и открыл две лавки «с красным товаром» тут же, в Полевском заводе. И надо сказать, что это никого не удивило. Известно ведь: у хлеба – не без крох. А тут ни много, ни мало прошло денег, а около миллиона рублей. Было от чего остаться.
После того как выгнали «строителя», наступило разочарование, сменили даже полевское начальство, но работы решили заканчивать.
И тут только догадались как следует пронивелировать местность. Нивелировка и раньше производилась, но «по-плотничному», на-глаз больше, а когда походили с инструментами, то нашли «ошибочку». Речка Глубокая оказалась на одиннадцать аршин ниже речушек, питающих Полевской пруд. Нужно было скопить, значит, свыше десятка аршин «мертвой воды», чтобы пользоваться следующими. Расширить водоем не позволял рельеф местности, да и основные работы по устройству плотины были уж сделаны, миллион ведь убухали, не переделывать же заново! И то сказать, речка Глубокая все же была только речка, – при расширении размера пруда она не могла бы дать высокого подъема воды. Пришлось выкручиваться «как-нибудь», чтобы не все пропало. И толк получился очень небольшой: в редкие годы Глубочинский пруд мог служить кой-каким подспорьем для Полевского. Плотину между тем Глубокая просасывала основательно, и чуть не каждый год приходилось ее чинить.
В полевской заводской конторе, обширной комнате с низко нависшим закопченным до последней возможности потолком, много народу. За деревянной загородкой из массивных точеных балясин у столов сидят приказные и щелкают на счетах или пишут, осторожно засыпая свежеисписанный лист «аверинским песком»,[23] который потом сдувают, перелистывают лист и снова пишут.
Перед заборкой – с прихода – набилось много людей в собачьих ягах, толкутся у железной печки, сидят на скамейках вдоль стены, на полу и тихо переговариваются друг с другом. Это углежоги ждут расчета.
Расходчик, высокий худой человек без волосинки на месте усов и бороды, сидит около заборки и быстро щелкает на счетах.
Вот он кончил проверку и начинает вызывать.
– Медведев Василий! Получай!
Молодой белобородый мужик в собачьей яге подходит и берет деньги. Медленно пересчитывает.
– Не задерживай. Проходи!
– Да у меня, Емельян Трофимыч, нехватка, говорит Медведев.
– Небось, обсчитал тебя? – язвительно спрашивает расходчик.
– Да ведь ряда-то известная.
– Ну?
– А тут семи гривен нехватает.
– Вот и дура! Церковные-то забыл?
Это упоминание о «церковных» выводит углежога из терпения, и он озлобленно говорит.
– До которой это поры будет? Отец всю жизнь платил, а все тянут. Мы вовсе приходу-то другого.
– Тянут, говоришь? Та-ак! – многозначительно подчеркивает расходчик. – А знаешь ты, дурова голова, что сама государыня нашим храмом антиресуется? – вдруг завизжал он.
– А мне хоть кто, – угрюмо бормочет углежог и отходит от загородки.
Расходчик, однако, не склонен остановиться на этом и продолжает разглагольствовать перед остальными углежогами, ждущими расчета.
– Вот они, работнички-то! Им хлеб дают, а они вон што! Государыню-то за никого считают! Да ведь наш-от храм, можно сказать, гордость… Нельзя же его без хорошего иконостасу оставить? Отцы-то строили по усердшя, а деткам семи гривен жаль!
Толпа углежогов угрюмо молчит и, когда кончается разглагольствование, начинает по списку подходить за получкой. О «церковных» не говорят, хотя расходчик все еще ворчит на молодых, которых в церковь-то «силом надо водить».
При расчете с фабричными разговор о «церковных» был много острее. Но расходчик теперь больше отмалчивался или ссылался на общественный приговор, которому было уже не один десяток лет.
Все дело шло из-за постройки церкви.
Владельцы и заводское начальство решили построить в Полевском заводе «храм на удивление окрестным селениям».
Постройка была затеяна заводоуправлением еще в 1845 году. Прихожан никто не спрашивал, надо ли им новую церковь и где ее строить. Здание по заводу начали довольно внушительное – двадцать две сажени длины и восемнадцать ширины. Тратиться на такую махину заводское начальство было, однако, не склонно, и дело вышло «общее»: с владельца – копеечка, с рабочего – пятачок.
Так как на Полевском заводе, в связи с прекращением работ на Гумешевском медном руднике, «дело пошатнулось», то затянулась и постройка храма. Закончилась она лишь в 1897 году.
Свыше пятидесяти лет с полевских углежогов, немногочисленных рабочих фабрики и даже со старателей тянули проценты на постройку «величественного храма», а сами владельцы ограничились лишь предъявлением разных «художественных» требований да жертвовали вещи, которым «цены нет».
Привезли, например, из Москвы особо чтимую икону, «пожалованную великой государыней» Марьей. Для окончательной умилительности были даже посланы особые одежды, «сшитые» из покровов «в бозе почившего» царя.
Попы, конечно, старались на этом заработать, но, кажется, неудачно. Уж очень пятидесятилетнее строительство надоело рабочим и всему заводскому населению, и церковь, построенная по выбору владельцев где-то за заводом – на плотнике, посещалась мало. Не помогли ни «особо чтимая», ни «замечательные одежды» с «августейшего» покойника.
Расходы «на благочестие» были довольно распространенным явлением и по другим заводам округа, хотя нигде они не принимали характера такого длительного вытягивания, как в Полевском.
Любили владельцы «обновлять» и строить церкви и часовни, считая это чуть не основой заводского строительства. Особенно в этом отношении усердствовал Турчанинов после «пугачевского бунта». Он тогда на жестоком усмирении пугачевцев, – из числа своих крепостных рабочих, – заработал какой-то чин или дворянское звание, поэтому и понатыкал часовен «в память чудесного избавления» чуть не на всех голых пригорках вблизи заводских селений.
При всяком церковном строительстве основа была одна: владельцы затевали, а рабочий платил. Сами же владельцы ограничивались лишь «ходатайствами» о разрешении построек да составлением планов.
Если они «жертвовали», то в большинстве ненужные вещи. Пошлют, например, попу нарукавники и скажут, что они имеют особую ценность: сшиты из петровского кафтана, жалованного первому владельцу заводов.
Бывало и забавнее.
В Сысерти в одном из алтарей главной церкви была икона, тоже жалованная одним из владельцев. На серебряной пластинке можно было прочитать, что икона принесена в дар церкви в 1820 году, что писана она в Италии в 1516 году неким Бенвенуто Гарафолло, «славного живописца Рафаэля учеником».
Среди других скучных казенных образов картина казалась занимательной.
Мадонна и две каких-то «великомученицы», – все очень телесные, в костюмах, отчетливо обрисовывающих основательную конструкцию таза и бедер, с довольно глубокими для небожительниц вырезами платья на груди, – непринужденно расположились на облаках. Кругом снуют веселые ангелы, амуры трубят и что-то нашептывают улыбающимся женщинам. От картины, несмотря на потускневшие краски, так и пышет радостью бытия.
Попы не любили эту «древнюю икону», держали ее в тени, на стенке алтаря, в котором редко служили, акафистов перед ней не чинили и вообще не рекламировали. Даже больше, когда мы, школяры, заберемся, бывало, посмотреть на веселую картину, то дьячок вытаскивал нас для большей убедительности «за волосья».
Снять или замазать этот владельческий подарок, однако, не решались. Так он и висел, как свидетель благочестия бар, которым было неведомо, что в русских церквах приняты были другие образцы иконописи.
В[24] то лето, 1889 года, мы усердно занимались рыбной ловлей. Только это уж была не забава, как раньше. Ведь мы не маленькие! Каждому шел десятый год, все трое перешли в третье, последнее, отделение заводской школы и стали звать друг друга на «ша»: Петьша, Кольша, Егорша, как работавшие на заводе подростки. Пора было помогать чем-то семье. И вот мы сидели утрами на окуневых местах, вечерами выискивали ершей, в полдень охотились за чебаками. Наши семейные нередко хвалили за это.
– По рыбу в люди не ходим, свой рыболов вырос, – скажет при тебе мать.
Иной раз отец одобрит:
– Хоть мелконька рыбка, а все – ушка! Понятно, что такие разговоры подбадривали нас, но все-таки тут было что-то вроде шутки: говорят, а сами посмеиваются.
Вот бы так наудить, чтобы не смеялись! С полведра бы окуней, да все крупных! Либо ершей-четвертовиков!
– Давай, ребята, сходим на Вершинки, – предложил вечером Петька. – Вот бы половили! Там, сказывают, всегда клев. Сходим завтра?
– Не отпустят, поди, одних-то.
– Это уж так точно, не отпустят, – согласился Петька. – А мы так…
– Отлупят тогда.
– Не отлупят. Мы скажем, будто на Пески пошли либо к Перевозной на целый день, а сами туда…
– Наскочишь на кого на перевозе-то… Мало ли наших на Вершинки бегают. Яшку-то Лесину забыл? – сказал Колюшка.
– А мы трактом.
– Далеко так-то.
– Десять-то верст далеко? Ты маленький, что ли? Не дойдешь?
– Ну-ка, ладно нето, – согласился Колюшка. – Червей надо накопать, а завтра пораньше пойдем. Не проспим?
– У нас Гриньша в утренней смене. Разбудит меня, – успокоил Петька.
Вершинки – это завод на той же речке Горянке, на которой жили и мы. Поселок при заводе был маленький, а пруд гораздо больше нашего, горянского. О рыбалке на этом пруду мы давно думали. Мешало одно – не отпускали. По зимней дороге до Вершинок считалось меньше пяти верст. Летом пешие рабочие ходили через Перевозную гору, от нее переплывали пруд на лодках или пароме и выходили на зимник. Этот путь был немногим больше пяти верст. Но ездить так было нельзя: хлопотливо с перевозом и очень крутой спуск с Перевозной горы. Ездили трактом вдоль пруда. Эта дорога была много длиннее. По ней до Вершинок считалось больше десяти верст. Выбрали мы эту длинную дорогу потому, что тут не ждали встретить никого из знакомых взрослых. К тому же на перевозе у нас был враг – угрюмый старик перевозчик Яша Лесина. Раз как-то мы угнали у него лодку, так еле улепетнули. Вдогонку еще сколько орал:
– Я вас, мошенников! Поймаю, так оборву головы-то! Тому вон чернышу большеголовому первому! Колюшка потом, правда, говорил:
– Ну, этак он всем ребятам грозит. Где ему всех упомнить, кто лодку угонит.
Мы с Петькой, однако, побаивались:
– А вдруг узнает! Не зря же он про Петькину голову кричал. Заметил, видно.
Уйти из дому на целый день с удочками было просто. Сказались, что пошли до вечера на Пески, а то и к Перевозной горе. В ответ каждый получил строгий наказ:
– Гляди, чтобы к потемкам домой! Слышал? Открыто взяли по хорошему ломтю хлеба да по такому же тайком. Каждый не забыл по щепотке соли и нащипал в огороде лукового пера. Червянки были полны, и удочки приготовлены с вечера. Сначала шли хорошо. Было еще рано, хотя уже становилось жарко.
На пятой версте от Горянки есть участок Красик. Тут был когда-то железный рудник, потом около этого места мыли золото, а теперь по красноватому каменистому грунту весело журчали мелкие ручейки. Живая струя в жаркий день кого не остановит! Стали мы собирать разноцветные галечки. Потом кто-то сказал:
– Ребята, а вдруг тут самородок?
– А что ты думаешь – бывает. Поверху находят.
– Вот бы нам! А? Это бы так точно, – сказал Петька.
– Хоть бы маленький!
– Я бы первым делом жерличных шнурков купил. На шестьдесят бы копеек!
Три клубка.
– Найди сперва!
Самородок, конечно, не нашли, но по ручьям спустились к пруду, который в этом месте близко подходил к дороге. Как тут не выкупаться! И место как нельзя лучше.
После купанья стали осматривать свои запасы. У каждо-го было по два ломтя хлеба, по щепотке соли и по пучку лукового пера. До спасова дня нам запрещалось рвать лук с головками, но у Петьки все-таки оказалось три луковицы, у меня – две. По поводу моих ломтей Петька заметил:
– Тебе, Егорша, видно, бабушка резала? Ишь какие толстенные.
У Колюшки не было луковиц, да и ломти оказались тоненькими. Петька выбрал самую большую луковицу и протянул ему:
– Бери, Медведко, да вперед учись у больших!
– Ну-к, я, поди-ка, старше тебя.
– На месяц! О чем говорить! Ты вот лучше померяйся со мной! Увидишь, кто больше.
Я отделил Колюшке половину своего ломтя, но уж ничего не сказал. Наши отцы все жили «не звонко» но Колюшке все-таки приходилось хуже всех.
Когда так подравняли запасы, все отломили по кусочку.
– Эк, с лучком-то! Это так точно! – воскликнул Петька.
– Здорово хорошо.
– Промялись. Пять верст прошли.
– Ребята, дорога-то как кружит! Сколько идем, а Перевозная гора – тут она. Совсем близко.
– Сперва ведь Мохнатенькую обходили. Она вон какая широкая!
– Про что я и говорю. От Перевозной к этому бы месту.
Под разговоры о прямой дороге мы незаметно и съели весь хлеб до крошки. У каждого осталась лишь соль – было с чем уху сварить. И посуда была: все трое вместо корзинок тащили на этот раз по ведерку.
Выкупались еще раз, «на дорожку», и пошли. После еды и купанья идти стало легче, приятнее. Стали заглядывать в лес, не попадутся ли ягоды.
Вдруг Петька закричал:
– Ребята, зеленая! У куста села! И он бросился к кусту, из которого сейчас же выпрыгнула большая ярко-зеленая кобылка. Мы не хуже Петьки знали, что на такую кобылку хорошо берет крупный елец и чебак, и тоже стали ловить ее. Такая кобылка встречается не часто и очень далеко прыгает. Втроем все-таки одолели, и Петька понес полузадавленную добычу. Мы ему наказывали:
– Гляди, Петьша, не выпусти! Они страсть живучие!
Петька хвастливо уверял:
– У нас не вырвется! Не такому попала! Петькино хвастовство показалось обидным.
– Подумаешь! Ловко не выпустить-то, коли я ее раз прихлопнул да другой раз ножку обломил. Куда поскачет хромая-то?
Мы предлагали Петьке: «Давай я понесу», но он важничал, напоминал, что это он увидел и поймал кобылку.
– Вот хвастун! Еще бы не поймать, коли мы ее оглушили! Задается теперь. Да мы такого барахла сколько хочешь наловим.
Не сговариваясь, мы с Колюшкой бросились ловить кобылок. Их было много. Чаще всего попадались жирные желтяки, которые смолку дают. Зажмешь такую в кулак, поскачешь кругом на одной ножке да попросишь: «Кобылка, кобылка, дай мне смолки!» – она и выпустит каплю. Черная, густая, как есть смола! Много было серовиков, каме-нушек, остроголовиков. Реже попадались черные летунцы, но зеленой не было.
Петька посмеивался:
– То, да не то. Не то-о!
Зато наша добыча не требовала такой охраны, как Петькина. Сдавишь пойманным головки и бросаешь в ведерко. Там они и ползают вокруг тряпочки с солью и смолку оставляют, хоть их никто не просит.
Мы так занялись ловлей кобылок, что Петька взвыл:
– Ребята, что всамделе! Кобылок мы пошли ловить али на Вершинки за рыбой? Пойдем скорее! Мало ли таких кобылок! Неси мою, кому охота.
– Ага, покорился!
Я осторожно перехватил зеленую кобылку, и мы зашагали по дороге. Вскоре вышли на урочище речки. По-настоящему, это два рукава нашего горянского пруда, через которые переброшены мосты. Один побольше, другой вовсе маленький. Первый прошли спокойно, но на втором остановились. Соблазнило место. В тихой воде были видны заросли щучьей травы, расположенной грядами. По воде плавали на гибких стеблях круглые листья купавок, и везде расходились большие и маленькие круги от плавившейся рыбы.
Как пройти мимо такого места с зеленой кобылкой? Только Колюшка настойчиво твердил:
– Пошли, ребята, до места! Тут вовсе близко, версты, поди, не будет.
Уговорить нас все-таки ему не удалось.
– Мы только попробуем. Скорехонько. Ты иди потихоньку один.
Когда Петька разматывал удочку, Колюшка еще пригрозил:
– Глядите, ребята, заведет вас эта зеленая!
– Куда заведет?
– А вот увидишь. Как вечером драть станут, так поминай меня.
– Тебе какая печаль?
– Ну-к, мне столько же попадет. Знаешь ведь у нас матери?
«Заединщина-заодно и получай!» Только и слов у них, а отцы похваливают: «Пущай без обиды растут!» Говори вот вам!
– Не бойся, Кольша! Мы только два разичка. Это уж так точно. Без этого не пойдем.
Петька насадил кобылку, поплевал ей на головку и забросил в середину самого дальнего прогала, какой можно было достать удочкой. Не прошло и полминуты, как поплавок глубоко нырнул, удилище дрогнуло, и Петька, закусив губу, как в драке, выметнул на мост большую рыбину. Это был елец, но Петька для важности назвал его подъязком. Мы не спорили – уж очень крупный елец. Такого можно и подъязком звать. Петьке повезло: зеленая кобылка оказалась нетронутой, и он снова забросил соблазнительную приманку. Но на этот раз с поплавком было спокойно. Петька терпеливо ждал и в утешенье себе говорил:
– Подъязков-то в нашем пруду так точно, а мелочь и подойти боится.
Чтобы не стоять зря, мы с Колюшкой тоже размотали удочки. Колюшка попробовал на червя, и вышло неплохо. Мелкие окунишки брали «по-собачьи», с трудом крючок достанешь. О насадке беспокоиться не приходилось – лишь бы прикрывала жальце крючка.
У меня тоже стали клевать мелкие ельцы и чебачишки. Петька все чаще начал коситься в нашу сторону, но все еще надеялся на свою зеленую кобылку.
– Пф! Мелочь у вас! Такая к моей кобылке небось не подойдет.
Но вот у него потянуло поплавок. Петька насторожился, опять закусил губу, ловко подсек и вымахнул малюсенького чебачишку. Мы с Колюшкой захохотали.
– Ну-к что! Зато я этак-то хоть версту пробегу, а ты язык высунешь.
– Ну…
– Вот те и «ну»… А ты задерешь башку, руками замашешь… Кто так бегает?
– У тебя поучиться?
– Хоть бы и у меня. Не думай, что ноги долгие, так в этом сила. Дых-от у меня лучше. Вишь, ровно и не бежал, а ты все еще продыхаться не можешь.
Это был старый спор. Петька в нашей тройке был выше всех. Худощавый, длиннорукий, с угловатой головой на Длинной шее, он легко обгонял нас. Но бегал он неправильно – закидывал голову и сильно размахивал руками. Оба мы старались уговорить Петьку, чтобы он «бегал по правилу», а Петька щурил свои черные косые глаза, взмахивал головой и говорил:
– Эх вы, учители! А ну, побежим еще.
Под этот спор мы прошли половину пустыря. Тут справа от него выходила торная дорожка с прииска Скварец. Прииск совсем близко. Не только гудки слышно, но шум машины и поскрипыванье камня под дробильными бегунами.
По этой дороге со Скварца «гнал на мах» какой-то крутолобый старичина в синей полинялой рубахе, в длинном холщовом фартуке, в подшитых валенках, но без шапки. Фартук сбился на сторону и трепыхался, как флаг. Старик был в таком возрасте, в каком обычно уже не гоняют верхом.
Глядя, как он, сгорбившись, высоко подкидывал локти, мы расхохотались, а Петька крикнул:
– Ездок – зелена муха! Пимы спадут!
Старику, видно, было не до нас. Он даже не посмотрел в нашу сторону, направляя лошаденку к заводской конторе.
– На телефон пригнал. Случилось, видно, что-нибудь на Скварце, – сделал я предположение.
– Случилось и есть! – подтвердил Петька. – Не без причины караульный пригнал. Это уж так точно.
– Почему думаешь, караульный?
– На вот! Не видишь – старик, в пимах, в запоне. Кому быть?
– Пожар, поди…
– А гудок где? Завывало бы, а видишь – молчит. Нет, тут другое.
– Золото украли?
– Украдешь, как же! Тятя сказывал – большая строгость у них. Стража там, начальство… Подступу нету. Всякого обыскивают. Догола раздевают. Украдешь! Так точно.
– А много на Скварце рабочих?
– С тысячу, а то и больше.
– И все в земле? – спросил Колюшка.
– Ты думал – на облаке? – захохотал Петька.
– Ну-к, мало ли. У машин там либо еще где. А где они живут?
– Казармы там. Помногу в одном доме живут. Больше пришлый народ. Отовсюду. И наши, заводские, есть. Только они домой бегают через перевоз.
По приисковой дороге опять показались две лошаденки, Запряженные в песковозки. На той и другой таратайке стояли женщины, размахивавшие концами вожжей. Из лесу наперерез им вылетел на высокой гнедой лошади стражник с Зелеными жгутами на плечах и заорал:
– Куда вы? Поворачивай сейчас же!
Женщины что-то кричали в ответ, но нам не было слышно. Потом они поворотили лошадей и трусцой поехали обратно, а стражник направился к конторе. Старик уже вышел из конторы, и около него толпилось человек десять – пятнадцать. Стражник что-то сказал старику. Тот закивал плешивой головой, взобрался с чурбана на лошадь и поехал обратно. На этот раз шагом. Стражник еще что-то говорил около конторы. Часть людей торопливо побежала к поселку, а часть пошла к зимнику. За ними поехал и стражник.
Старик остановился у леса, привязал лошадь к сосне, сел на пенек, достал кисет и стал курить цигарку.
– Это так точно… – проговорил Петька.
– Что – так точно?
– Видел – горная стража выскочила?
– Ну?
– Ну и ну… Только и всего.
На плотине с дребезжаньем прозвучало пять ударов колокола.
– Пошли, ребята! Вон уж сколько часов!
– Верно тетка-то говорила. Опоздаем мы.
– Часика два порыбачим – и домой.
Пруд был тих и пустынен. Только на мостике между ледорезами стоял человек с удочкой да в дальнем заливе виднелся одинокий рыбак на лодке.