Майя Михайловна Маскалькова (г. Копыль – г. Глуск Бобруйской области, Беларусь)
Мы жили в городе Глуске, тогда это была Бобруйская область, сейчас Могилёвская. Отец, мать, трое детей. Я – старшая, мне уже шесть лет, двум братьям – два года и шесть месяцев. Жили в самом центре, школа через дорогу.
В первый же день, как война началась, в той школе открыли пункт призыва. Отец обнял нас по очереди, перешёл дорогу – и больше мы его никогда не видели. И не слышали, что с ним случилось. Погиб в начале войны, почти в первом бою.
Мать осталась одна с тремя малолетними детьми. Немцы всё ближе, слухи страшные ходят, наша армия отступает. Мать испугалась, «клунки» на плечи, Вовку за руку, Лёню на руки подхватила, да я в юбку вцепилась. И пошли, куда глаза глядят, на восток. Подальше от немцев, от страха этого. Тогда ещё верили, что наши быстро немцев остановят. День, два – и покатятся назад, выгонят врага с родной земли. Поэтому мы не одни бежали. Все дороги были забиты телегами, грузовиками. Люди шли огромными толпами. Кто-то тележки катил, кто-то чемоданы в руках нёс. И все – на восток, на восток… А немцы сзади, и вокруг, и над нами. Самолёты ревут, где-то грохочет.
Мы ещё поначалу непуганые были. Ну, летит самолёт, и летит. Но вот один пролетел, второй. А третий развернулся – и из пулемётов по толпе. А толпа плотная, дети, женщины. Крики, раненые, кровь… Бросились врассыпную, ещё и потоптали упавших. А самолёт на второй круг заходит, стреляет по убегающим, гоняется за людьми. Что думал тот нечеловек, что в тот момент в том самолёте сидел? Думал ли что-то вообще?
Часа не прошло – ещё несколько летят. Мы сразу бежать, а они прошли над дорогой и давай бомбить. Опять раненые, опять крики, земля в разные стороны. Толпа большая, не все успели убежать. Лошади на дыбы встали, бьются в оглоблях, телеги опрокидывают, и от этого ещё большая неразбериха.
Самолёты пролетели – мы опять к дороге. А что делать, идти-то надо от тех нелюдей, что по мирной толпе из пулемётов да бомбами. Что ж они тогда за нашими спинами делают? Оставляют ли кого в живых? Пошли дальше. Всё по сторонам смотрели. Как увидим издалека, что самолёт летит, сразу бежать от дороги. Пешим хорошо: отбежим, попадаем в кустах-канавах друг на друга, нас среди деревьев и не видно. А вот тем, кто на телегах ехал, выбирать пришлось. Кто-то коня выпряг, телегу с барахлом бросил и пешком пошёл. Жизнь дороже.
Несколько дней так шли. У матери еда кончилась, мы с Вовкой плачем, устали, страшно нам. Добрели до какой-то деревни, присели у колодца. Вышла женщина, привела нас в свой дом, накормила, да и с собой дала.
Я мало что с этой дороги помню. Помню, ноги очень болели и жарко было. И спрашивала у мамы, далеко ли ещё, а она молчала. Сейчас жалею, что позже не расспросила её про эту дорогу. А сейчас поздно: мама умерла, рассказать некому.
Помню, сидим мы где-то в лесу на большой поляне, а рядом с матерью стоит высокий мужчина в черной шапке и сапогах. Он варит что-то на костре в ведре. Наливает нам с братом по очереди в жестяную миску. Миска жжёт руки, обжигает губы, язык, но мы пьём это ароматное варево, потому что очень кушать хочется.
Пришла женщина с ближайшего хутора. Забрала нас. Привел домой, усадила за стол. Достала из подпола холодное топлёное молоко, масло в «гладыше» (стеклянная банка). Кормила нас, переночевать разрешила. Сколько лет прошло, а я помню запах этого топлёного молока. И как Вовка масло ел прямо руками, без хлеба. Давился, но ел. А хуторянка смотрела на него и ничего не говорила, хотя он чавкал и руки о штаны вытирал.
Как же я благодарна всем этим людям. Я не знаю их имён, не помню названий деревень. Но они были свои, родные. Не давали нам пропасть.
Ещё помню, остановились у какого-то старика. Он маме сказал:
– Дети твои совсем слабые, еды у вас нет. Не дойдут, не выживут. И мне дать нечего. Ты сходи за околицу, там войска наши, когда отступали, зерно сожгли. Ты набери остатки в мешочек, хоть что-то будет.
Мать так и сделала. Собрала эти зернышки с угольками и землёй вперемешку. Они кое-как просеяли, отсыпали в мешочек. Мать жевала эти зерна, заворачивала в тряпицу и давала нам на ходу сосать эту соску. Так и шли.
В лесу наткнулись на партизан. Я сейчас думаю, что это ещё не совсем партизаны были. Какая-то часть красноармейская, что из окружения выбраться не смогла и решила в лесах остаться. Они потом стали партизанским отрядом. На поляне – целый табор. Семьи беженцев, красноармейцы с оружием. Шум, тесно. Спали вповалку прямо на земле, ели, что придётся. О том, чтоб помыться где-то, даже не думали.
Военные соберутся тихонько, сходят на разведку. Потом сидят, молчат. А нам и спрашивать страшно. Понятно, что всё плохо.
До осени с ними жили, кое-как перебивались.
А осенью нас командир отряда собрал и говорит:
– Вот что, бабоньки. Зима на носу. Жить негде, есть нечего. Ещё и вы на мою шею. Что я с вами в морозы делать буду? Короче, у кого родственники в деревнях есть или дома целы, идите-ка вы домой. Иначе не переживём мы зиму с этим детским садом.
Что нам оставалось делать? Пошли мы с мамой обратно в Глуск. А вокруг уже немцы. Кругом мотоциклисты, машины ревут, колонны по дорогам пылят. Мама красивая была, немцы гоготали ей вслед, свистели. Мама каждый раз от страха замирала, стискивала мою руку. Но уберёг нас Бог, дошли.
Дом, в котором мы жили, раньше местному помещику принадлежал. Целых пять комнат, высокие потолки. Чудо какое-то, что немцы его не заняли. Их много было в Глуске, хозяйничали, выкидывали хозяев на улицу, выселяли в курятники и сараи, сами занимали дома. Наш дом им почему-то не приглянулся.
Жили мы, как мыши под веником. Лишний раз на улицу выйти боялись, по комнатам на цыпочках ходили.
Как-то утром стучит к нам в окно полицай, говорит, чтоб завтра в полдень все были в центре, на площади. Кто не придёт – того накажут.
Пришлось идти. Даже младшего брата взяли, не оставишь же его одного в доме. На площади уже полно народа. Немцы стоят цепью, теснят нас от самого центра в переулки. Прямо на земле стоит трибуна, на трибуне – офицер. Мы стоим, тесно, душно, того и гляди затопчут. Офицер посмотрел на нас с презрением и начал речь. Говорил по-немецки, но рядом полицай стоял, переводил. Что-то там про освобождение нас от коммунистов, о том, чтоб не помогали партизанам. Долго говорил, неторопливо. Мы стоим, пошевелиться боимся, потому что прямо в лица смотрят дула карабинов. И немцы смотрят поверх голов равнодушными пустыми взглядами.
Офицер договорил, махнул рукой, и на площадь стали выводить евреев. В Глуске их до войн много жило. И соседи наши были евреями, и учителя в школе. Выводили маленькими группами, ставили к стене и на наших глазах расстреливали. Потом следующих подводили. После четвёртого-пятого залпа новым уже становиться негде было. Их толкали, они спотыкались, падали на тела. Мы смотрим. В толпе тишина. Кто-то из баб сзади всхлипывает – и всё. Евреи тоже молчат. Немцы как машины: вывели, поставили, выстрелили.
Один парень молодой испугался, закричал, бросился в сторону. Там берёза стояла, так он начал по стволу вверх карабкаться. Обезумел от страха. Солдат подошёл снизу, прицелился, выстрелил и парень мешком свалился вниз. Его оттащили в общую кучу тел.
Когда стреляли – мама нас к себе лицами прижимала, чтоб не смотрели. Но мы всё равно смотрели. И запоминали.
В Копыле жил мамин отец наш дед Быстрицкий Иван Матвеевич. В начале войны немцы разорили в Копыле колхозную конюшню, но коней забирать не стали. Раздали по семьям – одна лошадь на два двора с условием, что если понадобится, мужики с конями и возами должны быть по первому требованию. И дед договорился с соседом, они запрягли этого коня в воз и приехали за нами.
Пожитков у нас набралось негусто. Несколько узлов с тряпками, какие-то тарелки, чугунки. Мать даже дом запирать не стала. Зачем? Если кому-то будет нужно – дверь сломают.
Ехали через Бобруйск и Старые Дороги. Постоянно останавливали, проверяли документы. Несколько раз полицаи копались в тряпках на возу, искали оружие, листовки. Такое помню. Едем мимо разбитого магазина в Бобруйске, а в окне стоит кукла. У меня никогда такой не было. Красивая. Я кричу:
– Мама, мама! Там кукла, давай заберём!
А мать меня к себе прижимает и не отпускает. А мне так жалко этой куклы, прямо до слёз. Дети странное запоминают, о странном жалеют. Вот я эту куклу навсегда запомнила. Во сне она мне снилась.
Ещё помню, как переезжали реку, и воз застрял в грязи. Дед нас поднял на руки и вынес на берег. Потом узлы перетаскал. Привязал верёвку к берёзе и вытащил воз вместе с лошадью.
Приехали в Копыль, стали жить у деда. Мать с дедом работали в поле, приходили поздно уставшие. Мы целый день дома одни. Я за братьями присматривала, командовала.
Сосед, с которым дед делил коня, был человек неплохой. У него сын подрастал Митька. Ему лет пятнадцать на начало войны стукнуло. Когда оккупировали, Митьку забрали в полицаи. Сейчас можно много рассуждать, мол, почему в лес не убежал к партизанам, почему полицаем стал? А его не спрашивали. Забрали как-то днём, сунули в руки винтовку – служи! Не нам его теперь судить. Тогда многих так забирали. И выбор у тебя – либо твоя жизнь, либо служба на врага.
Один из этих полицаев спас нас однажды. Вместе с мамой у деда жила её сестра, тётя Варвара. Помню, мы сидим, завтракаем, как вдруг полицай в окно стучит. Говорит шепотом: «Бегите быстрее, немцы сегодня начнут молодёжь собирать, чтобы в Германию угонять. Тётя Варя у них в списках».
Мы побросали ложки, забегали. Что делать? Дед тётку за шиворот – и в гумно. А там снопов немолотых – до потолка. Устроил ей среди снопов нору, туда бросили еды, воды во фляге, тряпок каких-то.
– Сиди, – сказал, – и чтоб не звука.
Полицаи на следующий день рано утром явились. Подняли нас с постелей, шарят по хате, Варю ищут. Кричат на деда, на маму. Братья ревут. Я стою босиком на холодном полу – мне страшно. Полицаи пошумели, покричали и пошли других забирать.
Тётя Варя целый месяц в норе среди снопов сидела. Мама ночью выйдет тихонько, еды ей отнесёт. А полицаи ещё несколько раз Варю искали. И среди ночи приходили. Вынесут двери, ворвутся в хату, шарят под кроватями и в шкафу. Детей трясли, допрашивали: «Где тётка?!»
Мать им кричала, что тётя Варя заболела и уехала в Слуцк в больницу. Не верили, но Варю так и не нашли. В тот месяц из Копыля сотнями молодёжь увозили. Многие больше никогда не вернулись.
Потихоньку привыкли к немцам. Человек ко всему привыкает. Мы, дети, бегали везде, всё нам было интересно. Помню, на площади виселицы стояли. Туда постоянно вешали партизан и тех, кто им помогал. Бежишь по своим делам, а на ветру тело качается. И табличка на груди: «Он помогал партизанам». Руки у мертвеца связаны, босые ноги по дощатому настилу скребут. Лицо страшное. Отвернёшься и бежишь мимо.
Партизаны немцев сильно доставали. То поезд под откос пустят, то застрелят кого из солдат. У стены райисполкома немцев хоронили. Даже помню одного офицера в форме и с наградой. Он какой-то заслуженный у них был, потому что салют устроили. В небо из винтовок стреляли. Потом по хатам долго ходили, всех обыскивали.
Про коня нашего ещё расскажу. Дед с соседом так уговорились: неделю – конь у деда, неделю – у соседа. Как-то в середине недели сосед приходит и коня ведёт.
– Ты, – говорит. – Иван, забери пока лошадку.
– Чего ты? – удивился дед. – Не моя же очередь.
– Да мне отъехать надо, – говорит сосед, а сам глаза прячет.
Дед неладное заподозрил, но промолчал. Коня забрал. А утром немцы пришли: «Собирайся, – говорят, – чтоб сейчас же с конём и возом был у комендатуры». Делать нечего. Дед помянул соседа недобрым словом, но запряг.
У комендатуры уже десяток таких, как он. Немцы грузят на возы оружие, сами садятся. Полицаи тут же. У деда на возу офицер с пулемётом примостился. По разговорам слышно, что едут в деревню Прусы. Понятно зачем. Мальчишки вокруг крутятся. Как узнали, куда едут, побежали предупредить. Только далеко до Прусов. Пока добегут, пока крик поднимут…
Тронулись. Дед первым едет, нарочно коня придерживает, тот еле плетётся. Немец заметил, начал ругаться, в спину кулаком бить. Пришлось подстегнуть коня. Доехали почти до Тимковичей, и тут Бог вмешался: что-то из упряжи у деда порвалось. Остановились. Немецкий офицер тут же в крик! А дед руками разводит, мол, не виноват я, оно само порвалось. Кинулись чинить. Возились, возились, а время-то идёт. Весь обоз стоит, ждёт. Дед опять нарочно всё медленно делает.
Короче, пока доехали – вся деревня пустая. Печи теплые, по улицам вещи валяются, кое-где ещё каша на столах. А в домах – ни души.
Офицер опять орать. Деда – к стенке. Пистолет достал, в лицо тычет, сейчас застрелит. Дед уже молится про себя, к смерти готовится. Сейчас застрелит!
Поорал немец, кулаками побил, но стрелять не стал. Уселись на возы – обратно поехали.
Дед в тот вечер домой вернулся, сел на завалинке, обмяк, ноги словно тряпичные стали. Сидел, курил без конца. Всю махорку свою скурил. И руки у него тряслись.
Как загремел за горизонтом фронт, как пошли слухи, что Копыль скоро освободят, мы пожитки собрали и всем городом в лес ушли, скотину, что осталась, с собой потащили. Боялись, что немцы озлобятся и сожгут всех или расстреляют. Лучше в лесу пересидеть. По ночам дед в город пробирался, узнавал, что да как. Пришли советские войска – мы обратно домой… Весь город в ямах, в воронках от взрывов. Дед понял, что бомбить будут, выкопал в огороде землянку. Мы туда все прятались, когда самолёты налетали. Набьёмся мы, соседи, ещё кто-то прибежит. Сидим, слушаем, как самолёты ревут и бомбы падают.
А однажды по улице большой колонной пошли наши танки. То-то радости было. Мы цветы прямо из горшков рвали, бросали им. А они нам в ответ сахар.
После этих танков война для нас кончилась. Не бомбили больше – фронт дальше откатился. Начали мирно жить. Вот только про отца так и не узнали до самых двухтысячных. Только недавно выяснили, что в первом бою пропал он без вести.
Антон Иванович Гурский (д. Свинка Копыльского района – г. Минск)
Мы жили в деревне неподалёку от Копыля. Жили как все деревенские: отец работал в поле, корова у нас была, куры, земли немного. Да разве же это богатство? Кто-то из соседей позавидовал, написал на отца донос. В 1938 году приехали из города и его забрали. Мать тогда сильно убивалась, думала, что он никогда не вернётся. А отец, уезжая, обнял её и сказал:
– Ничего, это ненадолго. Там разберутся.
Затолкали его в машину – и тишина. Несколько лет ни письма, ни весточки.
Самое страшное было то, что мы не знали, кто нам позавидовал. Этот человек ходил рядом, здоровался, улыбался. И знал, что погубил нашу семью. И радовался, наверное, нашему горю.
О том, что война началась, мы не узнали. В деревне было радио, но оно поломалось и не работало. В тот день старшие ребята играли возле силосной башни и встретили военного в новенькой форме и начищенных до блеска хромовых сапогах. Они ещё удивлялись, откуда, мол, такой франт. До города десяток километров, а он будто с картинки. Словно и не пылил в своих блестящих сапогах по сельской дороге.
Военный подозвал их, начал расспрашивать. Где он и в какой стороне город. Ребята отвечали охотно, ведь думали, что он был свой, советский. Подошли ещё двое. Все в новой форме, в сапогах. За спинами винтовки. Разрешили винтовку в руках подержать, шутили. Потом попросили молока. Кто-то из ребят сбегал, принёс. Гости напились, поговорили ещё немного и заторопились в сторону города.
Уже потом, недели спустя, мы поняли, кто были эти странные «франты». В первый день войны повсюду, словно из-под земли возникали немецкие диверсанты. Подбирались к заводам и железнодорожным станциям. Взрывали, поджигали. Готовились хорошо. На нашем языке говорили чисто. Вот только с формой и сапогами не угадили, да разве ж деревенские ребята разгадали бы их.
В конце июня возле деревни на несколько дней задержалась наша отступающая часть. Отходили они спешно, едва оружие успели прихватит, а о продуктах то ли не подумали, то ли времени не хватило. Голодали. А в деревне тогда был большой молокозавод. В его подвале в холоде хранилась целая гора сыров, которые не успели отправить в город. Голодные красноармейцы пробирались в этот подвал, воровали сыр. Некоторые по глупости так наелись, что лежали больные. Их доктор бегал по деревне, спрашивая в хатах хоть какие-то трубки, клизмы, промывал им желудки: сыр забил всё внутри.
Командир отряда очень ругался, грозился расстрелять воров. Конечно, сыр-то колхозный, а они бойцы Красной Армии. Позор! Деревенские помалкивали. Они знали, что такое голод.
На следующее утро опять двое на земле лежат, стонут. Пошли ночью в подвал и тоже с голода сыра наелись. Командир разозлился ещё сильнее, приказал поставить возле молокозавода часовых.
А тут и немцы подошли. Сначала просочились небольшими группами. Там десяток, там отряд мотоциклистов… Возле опушки леса наши на этих мотоциклистов напали, солдат убили, а мотоциклы с колясками отогнали в лес. Им не столько мотоциклы нужны были, сколько бензин. В отряде имелась своя техника, но, когда войска отступали, пожгли всё топливо. Попробовали завести, да куда там. Два бака мотоциклов, сколько там того бензина – слёзы одни. Пришлось технику бросить, на своих двоих уходить.
Последний бой часть приняла у деревни Старица. По дороге рядом с деревней тянулась длинная колонна немцев, так наши напали на них, разбили, прогнали. Но и сами понесли большие потери. Похоронили рядом с деревней убитых и пошли дальше на восток.
После этого большие отряды возле нас не проходили. Через деревню тянулись разбитые красноармейцы. Кто поодиночке, кто небольшими группами. Разные были люди. Кто остановится, поесть попросит, а кто и украдёт чего, что плохо лежит, а кто и винтовкой пригрозит, мол, отдавайте что есть! Но в основном просили. Их кормили, показывали дорогу. Свои же. Деревенские спрашивали, указывая на запад:
– Что там?
А солдаты прятали глаза и торопились дальше. Кто-то отчаивался, прятал в лесу оружие. Им тоже помогали, переодевали в деревенскую одежду.
Вскоре и немцы подошли. Стали в Копыле, до нашей деревни изредка доходили. В основном, чтобы пограбить, продукты забрать. Сыр с молокозавода в один день подчистую вывезли. Сторож наш, дед старый, только плевал вслед грузовику:
– Чтоб вы подавились этим сыром, гады.
Жалко было. Лучше бы сожгли, чем врагу достался.
Немцы обустроились по-хозяйски. Заняли чужие дома, всех евреев согнали в гетто, из местных подонков формировали отряды полицаев. И с первых же дней началось в округе партизанское движение. Сначала неорганизованное, робкое. Остались в лесу разбитые красноармейцы, не успели отступить, местные сбежали от немцев и начали по-своему сопротивляться врагу…
Наши соседи, семья Галины и Игната Богдановичей, передавали партизанам продукты питания. Их сын Ким вместе с отцом доставали со дна реки винтовки и патроны, затопленные при отступлении нашей армии. Всё это тайно передавали в лес.
Нашёлся человек… Хотя нет, этого гада у меня язык не поворачивается назвать человеком. Он донёс на Богдановичей в полицию. Осенью 1942-го года из городского посёлка Узда приехали пятеро полицаев, ворвались в дом Галины Константиновны, потребовали выдать мужа и показать, где находится партизанский отряд.
Мать дружила с Галиной. В праздники они с мужем иногда приходили к нам в гости. Старшие братья мои учились с Кимом. Мы знали Галину как тихую и сдержанную женщину. Никогда лишнего слова от неё не услышишь. Она и тут молчала. Полицаи выволокли её во двор, били прикладами, хлестали шомполами. Галина плакала от боли, стонала, но, когда её спрашивали, снова и снова молчала. Всю в крови, с растрёпанными волосами её погнали по улице на поле. Громко кричали, что если сейчас кто-то не выдаст партизан, то Галину тут же расстреляют.
Вели и всё время били. А деревенские прятались по домам, боялись выглянуть. Да и что они могли сделать? У полицаев винтовки, гранаты. А у нас? Вилы с топорами?
Спасло Галину чудо. Вывели её на другую улицу, а там целая толпа, беженцы из Минска. Убегали на восток, но заплутали на дорогах, натыкаясь на немецкие патрули. Шум, крики. Полицаи отвлеклись, бросились грабить, обыскивать беженцев, отбирать у них узлы с добром. Про Галину на миг забыли, а она тихонько отошла в сторону и бросилась в ближайший дом. Там её не прогнали, спрятали в погребе.
Полицаи нагребли добра, вспомнили про Галину. Начали ходить по деревне, кричать. Да поздно уже. А муж Галины всё это время прятался под пустым ульем у соседей. Руки себе все искусал, слышал, как жену мучали.
Уже после войны второй сын Галины Константиновны Владимир найдёт на Донбассе одного из мучителей матери, привезёт его в Беларусь. И полицая будут судить, расстреляют.
Осенью же начали угонять молодёжь в рабство в Германию. Приезжали и в нашу деревню, отобрали двадцать парней и девушек, загнали в большую хату, утром должны были везти их на станцию. Но ночью партизаны подобрались к деревне, выломали окна и увели всех в лес. Утром было много ругани, немцы и полицаи бегали по деревне, грозились, искали беглецов. Да где их найдёшь, все в лесу давно. Так и уехали ни с чем.
Двое из деревни ушли в полицаи. Гнилые были люди, подлые и бездельники. Поманили их тем, что смогут безнаказанно отнимать у сельчан что захотят. Они и пошли.
Поздней осенью через деревню шёл большой отряд карателей. А мы уже слыхали, что сделали эти каратели в Великих Прусах. Двести человек там сожгли, от деревни один пепел остался. А у нас тут и партизаны, и неспокойно в округе. Деревенские посовещались и решили на хитрость пойти.
Наловили курей, собрали яйца, тёплые вещи, вывели пару овец, с иконой и хлебом-солью вышли встречать непрошенных гостей. Немецкий офицер через переводчика сказал: «Нас нигде так не встречали, угощали только пулями». Очень был доволен. Наши потом плевались, но что поделать, жить-то хочется.
Зимой 1943-го года в деревне остановились «родионовцы». Стали ненадолго, вели себя тихо, никого не тронули. Один офицер из «родионовцев» сидел как-то в хате, со скуки листал хозяйские фотографии. Узнал на выпускной фотографии свою однокурсницу по мединституту Лиду Пархимович. Обрадовался, разговорился с её стариками, всё расспрашивал, где она и что с ней. А старики помалкивали. Потому что Лида была врачом партизанского отряда «За Родину» и в эти дни помогала раненым в лесу.
Вскоре партизанские отряды собрались в большую силу, начали серьёзно тревожить немцев. У них появилось хорошее оружие, опытные командиры, заброшенные на самолётах из России. Мой старший брат Евгений тоже не усидел дома, пошёл в отряд. Мать, плакала, просила пожалеть её и нас, младших. Но Женя твёрдо заявил, что в такой час он не может сидеть дома и смотреть, как немцы хозяйничают в округе. Ушёл.
Потом партизаны очистили от немцев небольшой район и в нашем доме устроили штаб бригады имени Ворошилова. Помогали матери с хозяйством, дрова рубили. Как-то спокойнее с ними стало, уже не ожидали каждую ночь полицаев да карателей.
А потом приблизился фронт. Загудело где-то вдалеке. По дорогам опять начали носиться мотоциклисты. Уже не такие наглые, как летом 1941-го. Двигались они теперь большими группами, всего боялись, чуть что стреляли в кусты из автоматов.
В мае 1944-го года прилетели немецкие самолёты и начали бомбить деревню. Я погнал нашу корову через реку в лес, а мама осталась спасти что-нибудь из вещей. Только успела она выскочить, как на крышу упала бомба-зажигалка. Хата наша вспыхнула, огонь поднялся до самого неба. Один из лётчиков заметил бегущих к лесу людей, не поленился развернуться и начать вдогонку стрелять из пулемётов.
…Мы бежим, а вокруг земля дыбом становится, в лицо летит. Корова наша испугалась выстрелов, вырвалась из моих рук, замычала – и в лес со всех ног. Я упал, поднялся, снова упал. Поцарапался весь, одежду порвал.
Иду по лесу и рыдаю в голос. Что я маме скажу? Как объясню, что не удержал единственную кормилицу? Зову эту дурную корову, кричу, да куда там… До темноты ходил, устал, да и свалился под кустом весь в слезах.
Утром просыпаюсь от того, что кто-то рядом топает, мычит тихонько. А это корова наша, нашла меня и стоит рядом. Вымя полное, уже давно доить пора. Как же я обрадовался! Обнимаю её, плачу в голос, целую ее грязную морду. Сам грязный, голодный, весь поцарапанный, в рваной одежде, но такой счастливый.
До конца войны мы с матерью протянули в колхозной конюшне. В 1944-м неожиданно вернулся отец. Он воевал, был ранен, с него сняли все обвинения. Сказали, что если что и было, то искупил кровью. Отец отгородил досками закуток в конюшне, слепил печку.
А там и война кончилась, мужики в деревню вернулись. Зажили мы, как прежде. Вот только разруха была, время голодное. Надо сеять, молотить, а нечего, не на чем. Всё порушено, всё сгорело, всё немцы украли. Так мужики сначала принялись колхозное хозяйство восстанавливать, а потом уж своё.
Вот и получилось, что дом наш отец только в 1950-м отстроил. Но тогда все так жили.