– Известно про какое!.. За что Дюков-от в остроге сидел?.. Увернулся, собачий сын, от Сибири, да, видно, опять за стары промыслы… Опять фальшивы деньги ковать.
– Окстись, Пантелей Прохорыч!.. Чтой-то ты? – воскликнул Алексей. – Каки фальшивы деньги? Поехали они золотой песок досматривать… На Ветлуге, слышь, золото в земле родится… Копать его думают…
– Знаем мы, какое золото на Ветлуге родится, – отвечал Пантелей. – Там, Алексеюшка, все родится: и мягкое золото, и целковики, в подполье работанные, и бумажки-красноярки, своей самодельщины… Издавна на Ветлуге живут тем промыслом… Ох уж мне эти треклятые проходимцы!.. На осине бы им висеть – поди-ка ты, как отуманили они, окаянные, нашего хозяина.
– Сам видел я ветлужский золотой песок – Стуколов показывал. Как есть заправское золото, – сказал Алексей.
– Знаем мы, знаем это золото, – молвил Пантелей. – Из него мягкую деньгу и куют. Ох, этот лодырь[130] Стуколов!.. Недаром, только взглянул я ему в рожу-то, сердце у меня повернулось… Вот этот человек так уж истинно на погибель…
Долго убеждал Алексея старик Пантелей и самому отстать от опасного дела и Патапа Максимыча разговаривать.
Не раз возобновлялся у них разговор об этом, и сердечными, задушевными словами Пантелея убедился Алексей, что затеянное ветлужское дело чем-то не чисто… Про Стуколова, пропадавшего так долго без вести, так они и решили, что не по дальним местам, не по чужим государствам он странствовал, а, должно быть, за фальшивую монету сослан был на каторгу и оттуда бежал.
– Гляди ему в лоб-от, – говорил Пантелей, – не знать ли, как палач его на торгу железными губами поцеловал.
На шестой неделе Великого поста Патап Максимыч домой воротился. Только что послышался поезд саней его, настежь распахнулись ворота широкого двора, и в доме все пришло в движение. Дело было в сумерки. Толстая Матренушка суетливо зажигала свечи в передних горницах; Евпраксеюшка, бросив молебные каноны, кинулась в стряпущую с самоваром; Аксинья Захаровна заметалась из угла в угол, выбежала из светлицы Настя, и, лениво переваливаясь с ноги на ногу, как утка, выплывала полусонная Параша. Чин чином: помолился Патап Максимыч перед иконами и промолвил семейным: «Здравствуйте», предоставив жене и дочерям раздевать его. Аксинья Захаровна кушак развязывала, Настя с Парашей шубу снимали. Раздевшись, стал Патап Максимыч целовать сначала жену, потом дочерей по старшинству. Все по-писаному, по-наученному, по-устáвному.
– Подобру ли, поздорову ли без меня поживали? – спрашивал он, садясь на диван и предоставив дочерям стаскивать с ног его дорожные валяные сапоги.
– Все слава Богу, – отвечала Аксинья Захаровна. – Ждали мы тебя, ждали и ждать перестали… Придумать не могли, куда запропастился. Откуда теперь?
– Из Городца, – отвечал Патап Максимыч. – Вечор в Городце видел Матвея Корягу… Зазнался в попах… А ты бы, Захаровна, чайку поскорее велела собрать.
– Тотчас, тотчас, Максимыч, – захлопотала она, – мигом поспеет… А вам бы, девки, накрыть покаместь стол-от да посуду поставить бы… Что без дела-то глаза пялить?..
Все принялись за работу.
– Пес его знает, как и в попы-то попал, – продолжал Патап Максимыч. – В Городце ноне мало в Корягу веруют и во все в это австрийское священство… Так я полагаю, что все это московских тузов одна пустая выдумка… Архиереев каких-то, пес их знает, насвятили! Нам бы хоть немудреного попика да беглого, и тем бы довольны остались. А они архиерея!.. Блажь одна – с жиру бесятся… Что нам с архиереями-то делать?.. Святости, что ли, прибудет от них, грешить меньше станем, что ли?.. Как же!.. По нашим местам московская затейка в ход не пойдет… Завелся вот Коряга, полугода не прошло, от часовни ему отказ как шест… у Войлошниковых теперь на дому службу справляют… Те пока принимают, ну и пусть их… А нам бы в Городецку часовню бегленького… С беглым-то не в пример поваднее… Перво дело – без просыпу пьян: хошь веревку вей из него, хошь щепу щепай… Другое дело – страху в нем больше, послушания… А Коряга и все, слышь, эти австрийские – капли в рот не берут, зато гордыбачить зачали… «У меня-де свой епископ, не вы, говорит, мужики, – он мне указ…» И задали мы Коряге указ: вон из часовни, чтоб духа его не было!.. Ну их к шуту совсем!..
– Как же мы Страшную-то да Пасху без попа будем? – унылым голосом спросила у мужа Аксинья Захаровна.
– А Евпраксея-то чем не поп?.. Не справит разве? Чем она плоше Коряги?.. Дела своего мастерица, всяку службу не хуже попа сваляет… Опять же теперь у нас в дому две подпевалы, – сказал Патап Максимыч, указывая на дочерей. – Вели-ка, Настасья, Алексея ко мне кликнуть. Что нейдет до сей поры?
Настя чуть-чуть вспыхнула. Аксинья Захаровна ответила мужу:
– Дома нет его, Максимыч. Давеча говорил: надо ему в Марково да в Березовку зачем-то съездить…
– Ну, ин ладно, – сказал Патап Максимыч и зевнул, сидя в креслах. Дорога притомила его.
А встреча была что-то не похожа на прежние. Не прыгают дочери кругом отца, не заигрывают с ним утешными словами. Аксинья Захаровна вздыхает, глядит исподлобья. Сам Патап Максимыч то и дело зевает и чаем торопит…
– Матушка у нас захворала, – подгорюнясь, молвила Аксинья Захаровна.
– Что? – равнодушно спросил Патап Максимыч.
– Матушка Манефа больнешенька, – повторила Аксинья Захаровна.
– Нешто спасенной душе! Не помрет – отдышится! – отозвался Патап Максимыч. – Старого лесу кочерга! Скрипит, трещит, не сломится.
– Нет, Максимыч, не говори, – молвила Аксинья Захаровна. – Совсем помирает, лежит без памяти… А Марья-то Гавриловна!.. греховодница эдакая, – промолвила старушка, всхлипывая. – Перед смертью-то старицу поганить вздумала: лекарь в Комарове живет, лечит матушку-то.
– Дело не худое, – молвил Патап Максимыч. – Лекарь больше вашей сестры разумеет… – И, немного помолчав, прибавил: – Спосылать бы туда, что там?
– И то я три раза Пантелея в обитель-то гоняла, – молвила Аксинья Захаровна. – На прошлой неделе в последний раз посылала: плоха, говорит, ровно свеча тает, ни рученькой, ни ноженькой двинуть не может.
– Кто возле нее? – спросил Патап Максимыч.
– Кому быть? – ответила Аксинья Захаровна. – Знамо, дело обительское.
– Что смыслят эти обительские! – с досадой молвил Патап Максимыч. – Дура на дуре, наперед смерти всякого уморят… А эта егоза Фленушка, поди, чать, пляшет да скачет теперь без призора-то… Лекарь разве, да не сидит же он день и ночь у одра болящей.
– Не греши на Фленушку, Максимыч, – заступилась Аксинья Захаровна. – Девка с печали совсем ума решилась!.. Сам посуди, каково ей будет житье без матушки!.. Куда пойдет? Где голову приклонит?
– Гм-да! – промычал Патап Максимыч.
– Возле матушки больше Марья Гавриловна, – проговорила Аксинья Захаровна. – Всю обитель под ноготь подогнула… Мать Софию из кельи вытурила, ключи отобрала, других стариц к болящей тоже не пускает…
– И умно делает, – решил Патап Максимыч. – Спасибо!.. Хоть она толком позаботилась.
– Я было вздумала, Максимыч… – робко, нерешительно проговорила Аксинья Захаровна.
– Чего еще? – спросил Патап Максимыч, глядя в сторону.
– Да вот Настя пристает: отпусти да отпусти ее за матушкой поводиться.
– Ну? – спросил Патап Максимыч, поворотив к жене голову.
– Не посмела, батька, без тебя, – едва пропищала Аксинья Захаровна.
– Еще бы посмела! – молвил Патап Максимыч. – Прасковья, сползи в подклет, долго ль еще самовару-то ждать?
Параша пошла поспешней обыкновенного. Прыти прибыло, видит, что отец не то в сердцах, не то в досаде, аль просто недобрый стих нашел на него.
– Отпусти ты меня, тятенька, – тихо заговорила Настя, подойдя к отцу и наклоня голову на плечо его. – Походила б я за тетенькой и, если будет на то воля Божия, закрыла б ей глаза на вечный покой… Без родных ведь лежит, одна-одинешенька, кругом чужие…
– Подумать надо, – сказал Патап Максимыч, слегка отводя рукой Настю. – Ну вот и самовар! Принеси-ка, Настя, там на окне у меня коньяку бутылка стояла, пуншику выпить с дороги-то…
Выкушал Патап Максимыч чашечку, выкушал другую, третью… Стал веселей, разговорчивей.
– Вот и отогрелся, – молвил он. – Налей-ка еще, Настенька. А знаешь ли, старуха? Ведь меня на Львов день волки чуть не заели?
– Полно ты!.. – всплеснув руками, вскрикнула Аксинья Захаровна.
– Совсем было поели и лошадей и нас всех, – сказал Патап Максимыч. – Сродясь столь великой стаи не видывал. Лесом ехали, и набралось этого зверья видимо-невидимо, не одна сотня, поди, набежала. Мы на месте стали… Вперед ехать страшно – разорвут… А волки кругом так и рыщут, так и прядают, да сядут перед нами и, глядя на нас, зубами так и щелкают… Думалось, совсем конец пришел…
– Как же отбились-то, как вам Господь помог? – спросила побледневшая от мысли об опасности мужа Аксинья Захаровна.
– Отобьешься тут!.. Как же!.. – возразил Патап Максимыч. – Тут на каждого из нас, может, десятка по два зверья-то было… Стуколову спасибо – надоумил огонь разложить… Обложились кострами. На огонь зверь не идет – боится.
– Дай Бог здоровья Якиму, как бишь его – Прохорыч, что ли, – набожно перекрестясь, сказала Аксинья Захаровна. – Как ему от всякого зла обороны не знать!.. Все страны произошел, всяких делов нагляделся, всего натерпелся.
– Мошенник! – сквозь зубы промолвил Патап Максимыч.
И жена и дочери смолкли, увидя, что он опять нахмурился.
Мало погодя, Аксинья Захаровна спросила его:
– Чем же мошенник-от он? Кажись бы, добрый человек… От Писания сведущий, постный, смиренный… Много зол ради веры Христовой претерпел.
– Может, и кнутом дран, только не за Христа, – с досадой молвил Патап Максимыч.
– Как так, Максимыч? – придвигаясь к мужу, спросила Аксинья Захаровна.
– Не твоего ума дело, – отрезал Патап Максимыч. – У меня про Якимку слова никто не моги сказать… Помину чтоб про него не было… Ни дома меж себя, ни в людях никто заикаться не смей…
Никто ни звука… Замолк и Патап Максимыч.
– Да, съели б меня волки, некому бы и гостинцев из городу вам привезти, – через несколько минут ласково молвил Патап Максимыч. – Девки!.. Тащите чемодан, что с медными гвоздями… Живей у меня… Не то осерчаю и гостинцев не дам.
Дочери побежали, хоть это и не больно привычно было обленившейся дома Параше.
– Пора бы девок-то под венец, – молвил Патап Максимыч, оставшись вдвоем с женой. – У Прасковьи пускай глаза жиром заплыли, не вдруг распознаешь, что в них написано, а погляди-ка на Настю… Мужа так и просит! Поди, чай, спит и видит…
– Да чтой-то с ума, что ли, ты сошел, Максимыч? На родных дочерей что плетет! – вскрикнула Аксинья Захаровна.
– Житейское дело, Аксинья Захаровна, – ухмыляясь, молвил Патап Максимыч. – Не клюковный сок, – кровь в девке ходит. Про себя вспомни-ка, какова в ее годы была. Тоже девятнадцатый шел, как со мной сошлась?
– Тьфу! – плюнула чуть не в самого Патапа Максимыча Аксинья Захаровна. – Бесстыжий!.. Поминать вздумал!..
Патап Максимыч только улыбался.
– А ты слушай-ка, Захаровна, – молвил он, – насчет Настасьи я кое-что вздумал…
– Снежков, что ль, опять?.. Чужим людям жену нагишом казать? – спросила Аксинья Захаровна.
– Ну его к шуту, твоего Снежкова! – ответил Патап Максимыч.
– Не мой, батюшка, не мой – твое сокровище, твое изобретенье! – скороговоркой затростила Аксинья Захаровна. – Не вали с больной головы на здоровую!.. Я бы такого скомороха и на глаза себе близко не пустила… Твое, Максимыч, было желанье, твоим гостем гостил.
– Заверещала!.. Молчи, дело хочу говорить, – молвил Патап Максимыч, но, заметив, что дочери тащат чемодан, смолк.
– После, – сказал он жене.
Чемодан вскрыли. Патап Максимыч вынул сверток и, подавая Аксинье Захаровне, молвил:
– Это тебе, сударыня ты моя Аксинья Захаровна, для Христова праздника… Да смотри, шей скорей, поторапливайся… Не взденешь этого сарафана в Светло воскресенье, и христосоваться не стану. Стой утреню в этом самом сарафане. Вот тебе сказ…
– Куда мне, старухе, такую одежу носить! – молвила обрадованная Аксинья Захаровна, развертывая кусок толстой, добротной, темно-коричневой шелковой материи… – Мне бы пора уж на саван готовить.
– Не смей помирать!.. – топнув ногой, весело крикнул Чапурин. – Прежде две дюжины таких сарафанов в клочья износи, потом помирай, коли хочешь.
– Уж и две дюжины! – улыбаясь, ответила Аксинья Захаровна. – Не многонько ль будет, Максимыч?.. Годы мои тоже немалые!..
– А это вам, красны девицы, – говорил Патап Максимыч, подавая дочерям по свертку с шелковыми материями. – А вот еще подарки… Их теперь только покажу, а дам, как христосоваться станем.
И открыл коробку, где лежали сахарные пасхальные яйца.
Качая головой, Аксинья Захаровна рассматривала их… Вдруг сердито вскрикнула на мужа:
– Выкинь, выкинь!.. Ах ты, старый греховодник!.. Ах ты, окаянный!.. Выбрось сейчас же, да вымой руки-то!.. Ишь каку погань привез?.. Это что?.. Четвероконечный!.. А?.. Не видал?.. Где глаза-то были?.. Чтобы духу его в нашем доме не было… Еретицкими яйцами христосоваться вздумал!.. Разве можно их в моленну внести?.. Выбрось, сейчас же выкинь на двор!.. Эк обмиршился, эк до чего дошел.
Патап Максимыч не возражал. Нельзя. Исстари повелось по вере бабе порядки блюсти. Он только отшучивался и кончил тем, что в мелкие крошки раздробил привезенные подарки.
– Ишь, грозная какая у вас мать-та… – шутливо молвил он дочерям. – Ну, прости, Христа ради, Захаровна, недоглядел… Право слово, недоглядел, – сказал он жене.
– То-то, недоглядел, – ворчала Аксинья Захаровна. – Ты такого, батька, натащишь, что после семеро попов дом-от не пересвятят… Аль не знаешь про Кирьяка преподобного?
– Какого там еще Кирьяка? – зевнул Патап Максимыч – надоедать стала ему благочестивая ругань жены.
– Бысть инок Кириак, – протяжно и с распевом, по обычаю старообрядских чтецов, зачала Аксинья Захаровна, – подвигом добрым подвизался, праведен же бе и благоговеен. И восхоте Пресвятая Богородица в келию к преподобному внити, обаче не вниде. Преподобный же Кириак паде ниц и моли Владычицу, да внидет в келию. Она же отвеща ему: «Не могу, старче, к тебе внити, ноне бо еретическая книга в келии твоей лежит…» Видишь ли, безумный ты этакой!.. От книги от одной не вошла Богородица к Кириаку, а ты чего натащил?.. Поди, поди, вымой руки-то!
– Да полно ж тебе! Ведь уж раздробил, чего еще тростить-то? – сказал Патап Максимыч.
– Руки вымой, – настаивала Аксинья Захаровна. – Сейчас мой… При мне – чтоб я видела!.. Настасья! Принеси отцу руки мыть.
Настя принесла умывальник и полотенце. Нечего делать, пришлось Патапу Максимычу смывать с рук великое свое прегрешенье.
Аксинья Захаровна, на радости, что выпал на ее долю час воли и власти, хотела было продолжать свои сказанья, но вошел Алексей.
– Здорово, Алексеюшка, – сказал, здороваясь с ним, Патап Максимыч. – Что?.. Как у нас?.. Все ли благополучно?
– Все, слава Богу, Патап Максимыч, – отвечал приказчик. – Посуду докрасили и по сортам, почитай, всю разобрали. Малости теперь не хватает; нарочно для того в Березовку ездил. Завтра обещались все предоставить. К Страстной зашабашим… Вся работа будет сполна.
– С послезавтраго горянщину помаленьку надо в Городец подвозить, – сказал Патап Максимыч. – По всем приметам, нонешний год Волга рано пройдет. Наледь[131] коням по брюхо… Кого бы послать с обозом-то?
– Да я, коли угодно, съездил бы, – отвечал Алексей.
– Тебя в ино место надо посылать. Маркела разве?
– Что ж, Маркел работник хороший, усердный. Кажись, ему можно поверить, – ответил Алексей.
– Маркела и пошлем, – решил Патап Максимыч. – Ступайте, однако, вы по местам, – прибавил он, обращаясь к жене и дочерям.
Те вышли.
– Послушай-ка, Алексеюшка, – тихим голосом повел речь Патап Максимыч. – Ты это должон понимать, что я возлюбил тебя и доверие к тебе имею большое. Понимаешь ты это аль нет?
Алексей встал и, низко кланяясь, проговорил:
– Как мне не понимать того, Патап Максимыч? Потому, как Бог, так и вы… И призрели меня и все такое…
Вспомнил он про «погибель» и путался маленько в речах, не зная, куда клонит слова свои Патап Максимыч.
– Садись. Нечего кланяться-то, – молвил хозяин. – Вижу, парень ты смирный, умный, руки золотые. Для того самого доверие и показываю… Понимай ты это и чувствуй, потому что я как есть по любви… Это ты должон чувствовать… Должон ли?.. А?..
– Я, Патап Максимыч, чувствую… Как же мне не чувствовать! Не чурбан же я какой!..
– И чувствуй… Должон чувствовать, что хозяин возлюбил… Понимай… Ну, да теперь не про то хочу разговаривать… Вот что… Только сохрани тебя Господи и помилуй, коли речи мои в люди вынесешь!..
– Помилуйте, Патап Максимыч. Как это возможно?.. – молвил Алексей, робко взглядывая на хозяина.
– Был я на Ветлуге-то, – понизив голос, сказал Патап Максимыч. – Мошенники!..
– Кто-с? – вполголоса спросил Алексей.
– И Стуколов, и Дюков… Все… Виселицы им мало!
– Это так точно, Патап Максимыч… Дюков даже в остроге сидел.
– Знаю, что сидел, – молвил Патап Максимыч. – Это бы не беда: оправдался, значит, оправился – и дело с концом. А тут на поверку дело-то другое вышло: они, проходимцы, тем золотом в беду нас впутать хотели… Да.
– Это так точно-с. И то я вашего приезду дожидался, чтоб сказать про ихние умыслы, Патап Максимыч. Доподлинно узнал, что на Ветлуге они фальшивы деньги работают.
– Кто сказал? – пристально взглянув на Алексея, спросил Патап Максимыч.
– Пантелей Прохорыч говорил, – отвечал Алексей.
– Пантелей? Он от кого проведал? – спросил Патап Максимыч. Глаза его засверкали.
– Не могу знать, – опустя глаза, отвечал Алексей. – Сами спросите!
– Кликни его! – сказал Патап Максимыч и, вскочив со стула, быстро зашагал взад и вперед по горнице.
«И Алексей знает, и Пантелей знает… этак, пожалуй, в огласку пойдет, – думал он. – А народ ноне непостоянный, разом наплетут… О, чтоб тя в нитку вытянуть, шатун проклятый!.. Напрасно вздумали мы с Сергеем Андреичем выводить их на свежую воду, напрасно и Дюкову деньги я дал. Наплевать бы на них, на все ихние затейки – один бы конец… А приехали б опять, так милости просим мимо ворот щи хлебать!..»
– Здорово, Прохорыч, – сказал он вошедшему с Алексеем Пантелею. – Как живется-можется?..
– Пеньшим помаленьку, батюшка Патап Максимыч, – отвечал старик. – Ты подобру ль, поздорову ли съездил?
– Слава Богу, – отвечал Патап Максимыч. – Садись-ка и ты, чего стоять-то?
Уселись. Патап Максимыч, пристально глядя на Пантелея, спросил:
– Ты что Алексею про Стуколова с Дюковым рассказывал?
– Нехорошие они люди, Патап Максимыч, вот что, – сказал Пантелей. – Алексеюшке молвил и тебе не потаюсь – не стать бы тебе с такими лодырями знаться… Право слово. Как перед Богом, так и перед твоей милостью…
– А ты толком говори, речь-то не заворачивай!.. Зачем они нехорошие люди? Что приметил за ними? – спрашивал Патап Максимыч.
– Самому мне где примечать?.. А по людям говор нехорош ходит, – отвечал Пантелей. – Кого ни спроси, всяк про Дюкова скажет, что век свой на воровских делах стоит.
– На каких же таких воровских делах? – спросил Патап Максимыч.
– Да хоша б насчет фальшивых денег, – отвечал Пантелей. – Ты думаешь, напрасно он в остроге-то сидел?.. Как же!.. Зачем бы ему кажду неделю на Ветлугу таскаться?.. За какими делами?.. Ветлуга знамо какая сторона: там по лесам кто спасается, а кто денежку печатает…
– Спрашиваю я, кто про это тебе сказывал?.. Какой человек? Стоющий ли? – приставал к Пантелею Патап Максимыч.
– Все говорят, кого ни спроси, – отвечал Пантелей. – По здешним местам еще мало Дюкова знают, а поезжай-ка в город либо в Баки, каждый парнишка на него пальцем тебе укажет и «каторжным» обзовет.
– Гм!.. Что ж ты мне прежде о том не довел? – спросил Патап Максимыч.
– Прежде не довел? – усмехнулся старик. – А как мне было доводить-то тебе?.. Когда гостили они, приступу к тебе не было… Хорошо ведь с тобой калякать, как добрый стих на тебя нападет, а в ино время всяк от тебя норовит подальше… Сам знаешь, каков бываешь… Опять же ты с ними взапертях все сидел. Как же б я до тебя довел?..
– Затвердила сорока Якова! – перервал Пантелея Патап Максимыч. – Про Стуколова что знаешь?
– Мошенник он, либо целый разбойник, вот что я про него знаю. Недаром про Сибирь все расписывает… Не с каторги ль и к нам объявился?.. Погляди-ка на него хорошенько, рожа-то самая анафемская.
Ничего больше не добился Патап Максимыч. Но его то поразило, что Колышкин с Пантелеем, друг друга не зная, оба в одно слово: что один, то и другой.
Оставшись с глазу на глаз с Алексеем, Патап Максимыч подробно рассказал ему про свои похожденья во время поездки: и про Силантья лукерьинского, как тот ему золотой песок продавал, и про Колышкина, как он его испробовал, и про Стуколова с Дюковым, как они разругали Силантья за лишние его слова. Сказал Патап Максимыч и про отца Михаила, прибавив, что мошенники и такого Божьего человека, как видно, хотят оплести.
– Вот что я вздумал, Алексеюшка. Управимся с горянщиной, отпразднуем праздник, пошлю я тебя в путь-дорогу. Поедешь ты спервоначалу в Комаров, там сестра у меня захворала, свезешь письмецо Марье Гавриловне Масляниковой – купеческая вдова там у них проживает. Отдавши ей письмо, поезжай ты на Ветлугу в Красноярский скит, посылочку туда свезешь к отцу Михаилу да поговоришь с ним насчет этого дела… Ты у него сначала умненько повыпытай про Стуколова, старик он простой, расскажет, что знает. А потом и молви ему, что хотя, мол, песок и добротен и Патап-де Максимыч хотя Дюкову деньги и выдал, однако ж, мол, все-таки сумневается, потому что неладные слухи пошли… А насчет фальшивых денег не сразу говори, сперва умненько словечко закинь да послушай, что старец станет отвечать… Коли в примету будет тебе, что ничего он не ведает, молви: «Жаль, мол, тебя, Патап Максимыч боится, чтоб к ответу тебя не довели. В городу, мол, Зубкова купца в острог за фальшивые деньги посадили, а доставил-де ему те воровские деньги незнаемый молодец, сказался Красноярского скита послушником…» А Стуколова застанешь в скиту, лишнего с ним не говори… Да тебя учить нечего, парень ты смышленый, догадливый… Вот еще что!.. Будучи в скиту, огляди ты все хозяйство отца Михаила, он тебе все покажет, я уж ему наказывал, чтобы все показал… Есть, паренек, чему поучиться… Поучись, Алексеюшка, вперед пригодится… Да и мне, Бог даст, на пользу будет… А воротишься, одну вещь скажу тебе… Ахнешь с радости!.. Ну, да что до поры поминать?.. После…
До праздника с работой управились… Горянщину на пристань свезли и погрузили ее в зимовавшие по затонам тихвинки и коломенки. Разделался Патап Максимыч с делами, как ему и не чаялось. И на мельницах работа хорошо сошла, муку тоже до праздника всю погрузили… С Низу письма получены: на суда кладчиков явилось довольно, а пшеницу в Баронске купили по цене сходной. Благодушествует Патап Максимыч, весело встречает великий праздник.
В Велику субботу попросился Алексей домой – в Поромово.
Патап Максимыч слегка насупился, но отпустил его.
– А я было так думал, Алексеюшка, что ты у меня в семье праздник-от Господень встретишь. Ведь я тебя как есть за своего почитаю, – ласково сказал он.
– Тятенька с маменькой беспременно наказывали у них на празднике быть. Родительская воля, Патап Максимыч.
– Так оно, так, – молвил Патап Максимыч. – Про то ни слова. «Чти отца твоего и матерь твою» – Господне слово!.. Хвалю, что родителей почитаешь… За то Господь наградит тебя счастьем и богатством.
Алексей вздохнул.
– Да, Алексеюшка, вот ноне великие дни. В эти дни праздное слово как молвить?.. – продолжал Патап Максимыч. – По душе скажу: не наградил меня Бог сыном, а если б даровал такого, как ты, денно-нощно благодарил бы я Создателя.
Робко взглянул Алексей на Патапа Максимыча, и краска сбежала с лица. Побледнел, как скатерть.
Такой же перед ним стоит, как в тот день, когда Алексей пришел рядиться. Так же светел ликом, таким же добром глаза у него светятся и кажутся Алексею очами родительскими… Так же любовно, так же заботно глядят на него. Но опять слышится Алексею, шепчет кто-то незнакомый: «От сего человека погибель твоя». «Вихорево гнездо» не помогло…
– Что ты?.. Аль неможется? – спросил Патап Максимыч.
– В красильне все утро был, угорел, надо быть, – едва внятно ответил Алексей.
– Эх, парень!.. Как же это ты? – заботливо сказал Патап Максимыч. – Пошел бы да прилег маленько, капусты кочанной к голове-то приложил бы, в уши-то мерзлой клюквы.
– Нет, уж я лучше, если будет ваше позволенье, домой побреду; на морозце угар-то выйдет, – сказал Алексей.
– Ну, как хочешь, – отвечал Патап Максимыч. – Да неужто тебя пешком пустить?.. Вели буланку запречь, отъезжай. Да теплей одевайся, теперь весна, снег сходит. Долго ль лихоманку нажить?
– Благодарю покорно, Патап Максимыч, – низко поклонясь, сказал Алексей. – Уж позвольте мне всю Святую у тятеньки пробыть, – молвил Алексей.
– Всю неделю? – угрюмо спросил Патап Максимыч.
– Уж всю неделю позвольте, – отвечал Алексей.
– Ну, неча делать… Прощай, Алексеюшка, – вздохнув, промолвил Патап Максимыч.
– Счастливо оставаться… – низко кланяясь, сказал Алексей.
– Постой маленько, обожди… Я сейчас, – перервал его Патап Максимыч, выходя из горницы.
Алексей стоял, понурив голову. «Как же он ласков, как же милостив, душа так и льнет к нему… А страшно, страшно!..»
Воротился Патап Максимыч. Подойдя к Алексею, сказал:
– Похристосуемся. Завтра ведь не свидимся… Христос воскресе!
– Воистину Христос воскресе! – отвечал Алексей.
Патап Максимыч крепко обнял его и трижды поцеловал, потом дал ему деревянное красное яйцо.
– Будешь дома христосоваться – вскрой – и вспомни про меня, старика.
Слеза блеснула на глазах Патапа Максимыча.
– На празднике-то навести же, – сказал он. – Отцу с матерью кланяйся да молви – приезжали бы к нам попраздновать, познакомились бы мы с Трифоном Михайлычем, потолковали. Умных людей беседу люблю… Хотел завтра, ради великого дня, объявить тебе кое-что, да, видно, уж после…
Ушел Алексей, а Патап Максимыч сел у стола и опустил голову на руки.
Совсем захлопоталась Аксинья Захаровна. Глаз почти не смыкая после длинного «стоянья» Великой субботы, отправленного в моленной при большом стеченьи богомольцев, целый день в суетах бегала она по дому. То в стряпущую заглянет, хорошо ль куличи пекутся, то в моленной надо посмотреть, как Евпраксеюшка с Парашей лампады да иконы чистят, крепко ль вставляют в подсвечники ослопные свечи и достаточно ль чистых горшков для горячих углей и росного ладана они приготовили… Из моленной в боковушу к Насте забежит поглядеть, как она с Матренушкой крашены яйца по блюдам раскладывают. С ранней зари по всему дому беготня, суетня ни на минуту не стихала… Даже часы Великой субботы Евпраксеюшка одна прочитала. Аксинья Захаровна только и забежала в моленну послушать паремью с припевом: «Славно бо прославися!..»
Стало смеркаться, все помаленьку успокоилось. Аксинья Захаровна всем была довольна… Везде удача, какой и не чаяла… В часовне иконы и лампады как жар горят, все выметено, прибрано, вычищено, скамьи коврами накрыты, на длинном столе, крытом камчатною скатертью, стоят фарфоровые блюда с красными яйцами, с белоснежною пасхой и пышными куличами; весь пол моленной густо усыпан можжевельником… Одна беда, попа не доспели, придется на такой великий праздник сиротскую службу отправить… В стряпущей тоже все удалось: пироги не подгорели, юха курячья с шафраном сварилась на удивленье, солонина с гусиными полотками под чабром вышла отличная, а индюшку рассольную да рябчиков под лимоны и кума Никитишна не лучше бы, пожалуй, сготовила. Благодушествует хозяюшка… И пошла было она к себе в боковушу, успокоиться до утрени, но, увидав Патапа Максимыча в раздумье, стала перед ним.
– Ты бы, Максимыч, прилег покуда, – молвила она. – Часок, другой, третий соснул бы до утрени-то.
Патап Максимыч поднял голову. Лицо его было ясно, радостно, а на глазах сверкала слеза. Не то грусть, не то сердечная забота виднелась на крутом высоком челе его.
– Присядь, старуха, посоветовать хочу.
Ни слова не молвив, села Аксинья Захаровна возле мужа.
– Я все об Настеньке, – сказал он. – Что ни толкуй, пора ее под венец.
– Нашел время про скоромные дела говорить. Такие ли дни? – ответила Аксинья Захаровна.
– Не про худо говорю, – молвил Патап Максимыч. – Доброму слову всякий день место… Жениха подыскал…
– Кого еще?
– Да хоть бы Алексея, – молвил Патап Максимыч.
Аксинья Захаровна всплеснула руками да так и застыла на месте.
– В уме ли ты, Максимыч? – вскрикнула она.
– А ты не верещи, как свинья под ножом… Ей говорят: «советовать хочу», а она верещать!.. – еще громче крикнул Патап Максимыч. – Услышать могут, помешать… – сдержанно прибавил он.
– Да я так, Максимыч… – сробев, ответила Аксинья Захаровна. – В ум взять не могу!.. Хорошего человека дочь, а за мужика!..
– А сама ты за какого князя выходила? – сказал Патап Максимыч.
– Как же ты его к себе приравнял, Максимыч? – молвила Аксинья Захаровна. – Ведь он что? Нищий, по наймам ходит…
– Жена богатство принесет, – отвечал Патап Максимыч. – Зачнут хозяйствовать богаче, чем мы с тобой зачинали…
Встал Патап Максимыч, к окну подошел. Ночь темная, небо черное, пó небу все звезды, звезды – счету им нет. Тихо мерцают, будто играют в бесконечной своей высоте. Задумчиво глядит Патап Максимыч то в темную даль, то в звездное небо. Глубоко вздохнув, обратился к Аксинье Захаровне:
– Помнишь, как в первый раз мы встречали с тобой великий Христов праздник?.. Такая же ночь была, так же звезды сияли… Небеса веселились, земля радовалась, люди праздновали… А мы с тобой в слезах у гробика стояли…
Прослезилась Аксинья Захаровна, вспомня давно потерянного первенца.
– Помнишь, каково нам горько было тогда!.. Кажись, и махонькой был, а кручина с ног нас сбила… Теперь такой же бы был!.. Ровесник ему, и звали тоже Алешей… Захаровна!.. Не сам ли Бог посылает нам сынка заместо того?.. А?..
Аксинья Захаровна молча отерла слезы.
– Парень умный, почтительный, душа добрая. Хороший будет сынок… Будет на кого хозяйство наложить, будет кому и глаза нам закрыть, – продолжал Патап Максимыч.
– Оно конечно, Максимыч… – в нерешительности молвила Аксинья Захаровна. – Настя-то как?
– Чего ей еще?.. Какого рожна? – вспыхнул Патап Максимыч. – Погляди-ка на него, каков из себя… Редко сыщешь: и телен, и делен, и лицом казист, и глядит молодцом… Выряди-ка его хорошенько, девки за ним не угонятся… Как Настасье не полюбить такого молодца?.. А смиренство-то какое, послушли́вость-та!.. Гнилого слова не сходит с языка его… Коли Господь приведет мне Алексея сыном назвать, кто счастливее меня будет?
– Тóропок ты больно, Максимыч, – возразила Аксинья Захаровна. – Что влезет тебе в голову, тóтчас вынь да положь. Подумать прежде надо, посудить!.. Тогда хоть бы Снежкова привез!.. Славы только наделал, по людям говор пустил, а дело-то какое вышло?.. Ты дома не живешь, ничего не слышишь, а мне куда горько слушать людские-то пересуды… На что ежовска Акулина, десятникова жена, самая ледащая бабенка, и та зубы скалит, и та судачит: «Привозили-де к Настасье Патаповне заморского жениха, не то царевича, не то королевича, а жених-от невесты поглядел, да хвостом и вильнул…» Каково матери такие речи слушать? А?