– Леса наши хорошие, – хмурясь и понурив голову, продолжал дядя Онуфрий. – Наши поильцы-кормильцы… Сам Господь вырастил леса на пользу человека, сам владыко свой сад рассадил… Здесь каждое дерево Божье, зачем же лесам провалиться?.. И кем они кляты?.. Это ты нехорошее, черное слово молвил, господин купец… Не погневайся, имени-отчества твоего не знаю, а леса бранить не годится – потому они Божьи.
– Дерево-то пускай его Божье, а волки-то чьи? – возразил Патап Максимыч. – Как мы заночевали в лесу, набежало проклятого зверья видимо-невидимо – чуть не сожрали: каленый нож им в бок. Только огнем и оборонились.
– Да, волки теперь гуляют – ихня пора, – молвил дядя Онуфрий, – Господь им эту пору указал… Не одним людям, а всякой твари сказал он: «Раститеся и множитесь». Да… ихня пора… – И потом, немного помолчав, прибавил: – Значит, вы не в коренном лесу заночевали, а где-нибудь на рамени. Серый в теперешнюю пору в лесах не держится, больше в поле норовит, теперь ему в лесу голодно. Беспременно на рамени ночевали, недалече от селенья. К нам-то с какой стороны подъехали?
– Да мы все на сивер держали, – сказал Патап Максимыч.
– Кажись бы, так не надо, – молвил дядя Онуфрий. – Как же так на сивер? К зимнице-то, говорю, с коей стороны подъехали?
– С правой.
– Так какой же тут сивер? Ехали вы, стало быть, на осенник, – сказал дядя Онуфрий.
– Как же ты вечор говорил, что мы едем на сивер? – обратился Патап Максимыч к Стуколову.
– Так по матке выходило, – насупив брови и глядя исподлобья, отозвался паломник.
– Вот тебе и матка! – крикнул Патап Максимыч. – Пятьдесят верст крюку, да на придачу волки чуть не распластали!.. Эх ты, голова, Яким Прохорыч, право, голова!..
– Чем же матка-то тут виновата? – оправдывался Стуколов. – Разве по ней ехали, ведь я глядел в нее, когда уж с пути сбились.
– Не сговоришь с тобой, – горячился Патап Максимыч, – хоть кол ему теши на лысине: упрям, как черт карамышевский, прости Господи!..
– Ой, ваше степенство, больно ты охоч его поминать! – вступился дядя Онуфрий. – Здесь ведь лес зимница… У нас его не поминают! Нехорошо!., черного слова не говори… Не ровен час – пожалуй, недоброе что случится… А про каку это матку вы поминаете? – прибавил он.
– Да вон у товарища моего матка какая-то есть… Шут ее знает!.. – досадливо отозвался Патап Максимыч, указывая на Соколова. – Всякие дороги, слышь, знает. Коробочка, а в ней, как в часах, стрелка ходит, – пояснил он дяде Онуфрию… – Так, пустое дело одно.
– Знаем и мы эту матку, – ответил дядя Онуфрий, снимая с полки крашеный ставешок и вынимая оттуда компас. – Как нам, лесникам, матки не знать? Без нее ину пору можно пропасть… Такая, что ль? – спросил он, показывая свой компас Патапу Максимычу.
Диву дался Патап Максимыч. Сколько лет на свете живет, книги тоже читает с хорошими людьми водится, а досель не слыхал, не ведал про такую штуку… Думалось ему, что паломник из-за моря вывез свою матку, а тут закоптелый лесник, последний, может быть, человек, у себя в зимнице такую же вещь держит.
– В лесах матка вещь самая пользительная, – продолжал дядя Онуфрий. – Без нее как раз заблудишься, коли пойдешь по незнакомым местам. Дорогая по нашим промыслам эта штука… Зайдешь ину пору далеко, лес-от густой, частый да рослый – в небо дыра. Ни солнышка, ни звезд не видать, опознаться на месте нечем. А с маткой не пропадешь; отколь хошь на волю выведет.
– Значит, твоя матка попортилась, Яким Прохорыч, – сказал Патап Максимыч Стуколову.
– Отчего ей попортиться? Коли стрелка ходит, значит, не попортилась, – отвечал тот.
– Да слышишь ты аль нет, что вечор ей надо было на осенник казать, а она на сивер тянула, – сказал Патап Максимыч.
– Покажь-ка, ваше степенство, твою матку, – молвил дядя Онуфрий, обращаясь к Стуколову.
Паломник вынул компас Дядя Онуфрий положил его на стол рядом со своим.
– Ничем не попорчена, – сказал он, рассматривая их. – Да и портиться тут нечему, потому что в стрелке не пружина какая, а одна только Божия сила… Видишь, в одну сторону обе стрелки тянут… Вот сивер, тут будет полдень, тут закат, а тут восток, – говорил дядя Онуфрий, показывая рукой страны света по направлению магнитной стрелки.
– Отчего ж она давеча не на осенник, а на сивер тянула? – спросил у паломника Патап Максимыч, разглядывая компасы.
– Не знаю, – отвечал Стуколов.
– А я так знаю, – молвил дядя Онуфрий, обращаясь к паломнику. – Знаю, отчего вечор твоя матка на сторону воротила… Коли хочешь, скажу, чтобы мог ты понимать тайную силу Божию… Когда смотрел в матку-то, в котором часу?
– С вечера, – отвечал Стуколов.
– Так и есть, – молвил дядя Онуфрий. – А на небо в ту пору глядел?
– На небо? Как на небо?.. – спросил удивленный паломник. – Не помню… Кажись, не глядел.
– И никто из вас не видел, что на небе в ту пору деялось? – спросил дядя Онуфрий.
– Чему на небе деяться? – молвил Патап Максимыч. – Ничего не деялось – небо как небо.
– То-то и есть, что деялось, – сказал дядя Онуфрий. – Мы видели, что на небе перед полночью было… Тут-то вот и премудрая, тайная сила творца небесного… И про ту силу великую не то что мы, люди старые, подростки у нас знают… Петряйко! Что вечор на небе деялось? – спросил он племянника.
– Пазори[62] играли, – бойко тряхнув белокурыми кудрями, ответил Петряй. – Вечор, как нам с лесованья ехать, отбель по небу пошла, а там и зори заиграли, лучи засветили, столбы задышали, багрецами налились и заходили по небу. Сполохи даже били, как мы ужинать сели: ровно гром по лесу-то, так и загудели… Оттого матка и дурила, что пазори в небе играли.
– Значит, не в ту сторону показывала, – пояснил дядя Онуфрий. – Это завсегда так бывает: еще отбелей не видать, а уж стрелка вздрагивать зачнет, а потом и пойдет то туда, то сюда воротить. Видишь ли, какая тайная Божия сила тут совершается? Слыхал, поди, как за всенощной-то поют: «Вся премудростию сотворил еси!..» Вот она премудрость-то!.. Это завсегда надо крещеному человеку в понятии содержать… Да, ваше степенство, «вся премудростию сотворил еси!..» Кажись, вот хоть бы эта самая матка – что такое? Ребячья игрушка, слепой человек подумает! Ан нет, тут премудрость Господня, тайная Божия сила. Да.
«Экой дошлый народец в эти леса забился, – сам про себя думал Патап Максимыч. – Мальчишка, материно молоко на губах не обсохло, и тот премудрость понимает, а старый от писанья такой гораздый, что, пожалуй, Манефе – так впору».
– От кого это ты, малец, выучился? – спросил он Петряя.
– Дядя учил, дядя Онуфрий, – бойко ответил «подсыпка», указывая на дядю.
– А тебя кто научил? – обратился Патап Максимыч к Онуфрию.
– От отцов, от дедов научены; они тоже век свой лесовали, – ответил дядя Онуфрий.
– Мудрости Господни! – молвил в раздумье Патап Максимыч. Проговорив это, вдруг увидел он, что лесник Артемий, присев на корточки перед тепленкой и вынув уголек, положил его в носогрейку[63] и закурил свой тютюн. За ним Захар, потом другие, и вот все лесники, кроме Онуфрия да Петряя, усевшись вкруг огонька, задымили трубки.
Стуколова инда передернуло. За Волгой-то, в сем искони древнеблагочестивом крае, в сем Афоне старообрядства, да еще в самой-то глуши, в лесах, курильщики треклятого зелья объявились… Отсторонился паломник от тепленки и, сев в углу зимницы, повернул лицо в сторону.
– Поганитесь? – с легкой усмешкой спросил Патап Максимыч, кивая дяде Онуфрию на курильщиков.
– А какое ж тут поганство? – отвечал дядя Онуфрий. – Никакого поганства нет. Сказано: «Всяк злак на службу человеком». Чего ж тебе еще?.. И табак Божья трава, и ее Господь создал на пользу, как все иные древа, цветы и травы…
– Так нешто про табашное зелье это слово сказано в писании? – досадливо вмешался насупившийся Стуколов. – Аль не слыхали, что такое есть «корень горести в выспрь прозябаяй»? Не слыхивал, откуда табак-от вырос?
– Это что келейницы-то толкуют? – со смехом отозвался Захар. – Врут они, смотницы[64], пустое плетут… Мы ведь не староверы, в бабье не веруем.
– Нешто церковники? – спросил Патап Максимыч дядю Онуфрия.
– Все по церкви, – отвечал дядя Онуфрий. – У нас по всей Лыковщине староверов спокон веку не важивалось. И деды и прадеды – все при церкви были. Потому люди мы бедные, работные, достатков у нас нет таких, чтобы староверничать. Вон по раменям, и в Черной рамени, и в Красной, и по Волге, там, почитай, все старой веры держатся… Потому – богачество… А мы что?… Люди маленькие, худые, бедные… Мы по церкви!
– А молитесь как? – спросил Патап Максимыч.
– Кто в два перста, кто щепотью, кто как сызмала обык, так и молится… У нас этого в важность не ставят, – сказал дядя Онуфрий.
– И табашничаете все? – продолжал спрашивать Патап Максимыч.
– Все, почитай, веселой травки держимся, – отвечал, улыбаясь, дядя Онуфрий и сам стал набивать трубку. – Нам, ваше степенство без табаку нельзя. Потому летом пойдешь в лес – столько там этого гаду: оводу, слепней, мошек и всякой комариной силы – только табачным дымом себя и полегчишь, не то съедят, пусто б им было. По нашим промыслам без курева обойтись никак невозможно – всю кровь высосут, окаянные. Оно, конечно, и лесники не сплошь табашничают, есть тоже староверы по иным лесным деревням, зато уж и маются же сердечные. Посмотрел бы ты на них, как они после соку[65] домой приволокутся. Узнать человека нельзя, ровно степь ходит. Боронятся и они от комариной силы: смолой, дегтем мажутся, да не больно это мазанье помогает. Нет, по нашим промыслам без табашного курева никак нельзя. А побывали бы вы, господа купцы, в ветлужских верхотинах у Верхнего Воскресенья[66]. Там и в городу и вкруг города по деревням такие ли еще табашники, как у нас: спят даже с трубкой. Маленький парнишка, от земли его не видать, а уж дымит из тятькиной трубчонки… В гостях на свадьбе аль на крестинах, в праздники тоже храмовые, у людей первым делом брага да сусло… а там горшки с табаком гостям на стол – горшок молотого, да горшок крошеного… Надымит в избе, инда у самих глаза выест… Вот это настоящие табашники, заправские, а мы что – помаленьку балуемся.
– Оттого Ветлугу-то и зовут «поганой стороной», – скривив лицо язвительной усмешкой, молвил Стуколов.
– Да ведь это келейницы же дурным словом обзывают ветлужскую сторону, а глядя на них и староверы, – отвечал дядя Онуфрий. – Только ведь это одни пустые речи… Какую они там погань нашли? Таки же крещены, как и везде…
– В церковь-то часто ли ходите? – спросил Патап Максимыч.
– Как же в церковь не ходить?.. Чать, мы крещеные Без церкви прожить нельзя, – отвечал дядя Онуфрий. – Кое время дома живем, храм Божий не забываем, оно, пожалуй, хоть не каждо воскресенье ходим, потому приход далеко, а все ж церкви не чуждаемся. Вот здесь, в лесах, праздников уж нет. С топором не до моленья, особливо в такой год, как нонешний… Зима-то ноне стала поздняя, только за два дня до Николы лесовать выехали… Много ль тут времени на работу-то останется, много ль наработаешь?.. Тут и праздники забудешь, какие они у Бога есть, и день и ночь только и думы, как бы побольше дерев сронить. Да ведь и то надо сказать, ваше степенство, – примолвил, лукаво улыбаясь, дядя Онуфрий, – часто и в церковь-то ходить нашему брату накладно. Это вон келейницам хорошо на всем на готовом Богу молиться, а по нашим достаткам того не приходится. Ведь повадишься к вечерне, все едино, что в харчевню: ноне свеча, завтра свеча – глядишь, ан шуба с плеча. С нашего брата Господь не взыщет – потому недостатки. Мы ведь люди простые, а простых и Бог простит… Однако закалякался я с вами, господа купцы… Ребятушки, ладь дровни, проворь лошадей… Лесовать пора!.. – громко крикнул дядя Онуфрий.
Лесники один за другим полезли вон.
Дядя Онуфрий, оставшись с гостями в зимнице, помогал Петряю прибирать посуду, заливать очаг и приводить ночной притон в некоторый порядок.
– Сами-то отколь будете? – спросил он Патапа Максимыча.
Патап Максимыч назвал себя и немало подивился, что старый лесник доселе не слыхал его имени, столь громкого за Волгой, а, кажись, чуть не шабры.
– Нешто про нас не слыхал? – спросил он дядю Онуфрия.
– Не доводилось, ваше степенство, – отвечал лесник. – Ведь мы раменских-то[67] мало знаем – больше все с лысковскими да с ветлужскими купцами хороводимся, с понизовыми тоже.
– Экая, однако, глушь по вашим местам, – сказал Патап Максимыч.
– Глухая сторона, ваше степенство, это твоя правда, как есть глушь, – отвечал дядя Онуфрий. – Мы и в своем-то городу только раза по два на году бываем: подушны казначею свезти да билет у лесного выправить. Особняком живем, ровно отрезанные, а все же не променяем своей глуши на чужу сторону. Хоть и бедны наши деревни, не то что на Волге, аль, может, и по вашим раменям, однако ж свою сторону ни на каку не сменяем… У вас хоть веселье, хоть житье привольное, да чужое, а у нас по лесам хоть и горе, да свое… Пускай у нас глушь, да не пошто нам далеко, и здесь хорошо.
– Да, – ответил Патап Максимыч, – всякому своя сторона мила… Только как же у нас будет, почтенный?.. Уж вы как-нибудь выведите нас на свет Божий, покажьте дорогу, как на Ялок-шу выехать.
– Пошто не указать – укажем, – сказал дядя Онуфрий, – только не знаю, как вы с волочками-то сладите. Не пролезть с ними сквозь лесину… Опять же, поди, дорогу-то теперь перемело, на масленице все ветра дули, деревья-то, чай, обтрясло, снегу навалило… Да постойте, господа честные, вот я молодца одного кликну – он ту дорогу лучше всех знает… Артемушка! – крикнул дядя Онуфрий из зимницы. – Артем!.. погляди-ко на сани-то: проедут на Ялокшу аль нет, да слезь, родной, ко мне не на долгое время…
Артемий слез и объявил, что саням надо бы пройти, потому отводы невеликие, а волочки непременно надо долой.
– Ну долой, так долой, – решил Патап Максимыч, – положим их в сани, а не то и здесь покинем. У Воскресенья новы можно купить.
– У Воскресенья этого добра вволю, – сказал дядя Онуфрий, – завтра же вы туда как раз к базару попадете. Вы не по хлебной ли части едете?
– Нет, едем по своему делу, к приятелям в гости, – молвил Патап Максимыч.
– Так, – проговорил дядя Онуфрий. – Ин велите своим парням волочки снимать – вместе и поедем, нам в ту же сторону версты две либо три ехать.
– Ну вот и ладно. Оттоль, значит, верст с восемь до зимняка-то останется, – молвил Патап Максимыч и послал работников отвязывать волочки.
– Верст восемь, а может, и десять, а пожалуй, и побольше наберется, – отвечал дядя Онуфрий. – Какие здесь версты! Дороги немерены: где мужик по первопутке проехал – тут на всю зиму и дорога.
– А как нам расставанье придет, вы уж, братцы, кто-нибудь проводите нас до зимняка-то, – сказал Патап Максимыч.
– На этом не погневись, господин купец. По нашим порядкам этого нельзя – потому артель, – сказал дядя Онуфрий.
– Что ж артель?.. Отчего нельзя? – с недоуменьем спросил Патап Максимыч.
– Да как же?.. Поедет который с тобой, кто за него работать станет?.. Тем артель и крепка, что у всех работа вровень держится, один перед другим ни на макову росинку не должон переделать аль недоделать… А как ты говоришь, чтоб из артели кого в вожатые дать, того никоим образом нельзя… Тот же прогул выйдет, а у нас прогулов нет, так и сговариваемся на суйме[68], чтоб прогулов во всю зиму не было.
– Да мы заплатим что следует, – сказал Патап Максимыч.
– А кому заплатишь-то?.. Платить-то некому!.. – отвечал дядя Онуфрий. – Разве можно артельному леснику с чужанина хоть малость какую принять?.. Разве артель спустит ему хошь одну копейку взять со стороны?.. Да вот я старшой у них, «хозяином» называюсь, а возьми-ка я с вашего степенства хоть медну полушку, ребята не поглядят, что я у них голова, что борода у меня седа, разложат да таку вспарку зададут, что и-и… У нас на это строго.
– Мы всей артели заплатим, – сказал Патап Максимыч.
– Это уж не мое дело, с артелью толкуй. Как она захочет, так и прикажет, я тут ни при чем, – ответил дядя Онуфрий.
– Коли так, сбирай артель, потолкуем, – молвил Патап Максимыч.
– Скликнуть артель не мудреное дело, только не знаю, как это сделать, потому что такого дела у нас николи не бывало. Боле тридцати годов с топором хожу, а никогда того не бывало, чтоб из артели кого на сторону брали, – рассуждал дядя Онуфрий.
– Да ты только позови, может, сойдемся как-нибудь, – сказал Патап Максимыч.
– Позвать, отчего не позвать! Позову – это можно, – говорил дядя Онуфрий, – только у нас николи так не водилось… – И, обратясь к Петряю, все еще перемывавшему в грязной воде чашки и ложки, сказал: – Кликни ребят, Петряюшка, все, мол, идите до единого.
Артель собралась. Спросила дядю Онуфрия, зачем звал; тот не отвечал, а молча показал на Патапа Максимыча.
– Что требуется, господин купец?.. – спросили лесники, оглядывая его с недоумением.
– Да видите ли, братцы, хочу я просить вашу артель дать нам проводника до Ялокшинского зимняка, – начал Патап Максимыч.
Артель загалдела, а Захар даже захохотал, глядя прямо в глаза Патапу Максимычу.
– В уме ль ты, ваше степенство?.. Какже возможно из артели работника брать?.. Где это слыхано?.. Да кто пойдет провожать тебя?.. Никто не пойдет… Эк что вздумал!.. Чудакже ты, право, господин купец!.. – кричали лесники, перебивая друг дружку.
Насилу втолковал им Патап Максимыч, что артели ущерба не будет, что он заплатит цену работы за весь день.
– Да как ты учтешь, чего стоит работа в день?.. Этого учесть нельзя, – говорили лесники.
– Как не учесть, учтем, – сказал Патап Максимыч. – Сколько вас в артели-то?
– Одиннадцать человек, Петряй двенадцатый.
– А много ль ден в зиму работать?
– Смекай: выехали за два дня до Николы, уйдем на Плющиху, – сказал Захар.
Подсчитал Патап Максимыч – восемьдесят семь дней выходило.
– Ты, ваше степенство, неделями считай; мы ведь люди неграмотные – считать по дням не горазды, – говорила артель.
– Двенадцать недель с половиной, – сказал Патап Максимыч.
– Ну, это так, – загалдели лесники… – Намедни мы считали, то же выходило.
– Ну ладно, хорошо… Теперь сказывайте, много ль за зиму на каждого человека заработка причтется? – спросил Патап Максимыч.
– А кто его знает! – отвечали лесники. – Вот к святой сочтемся, так будем знать.
Беспорядицы и бестолочи в переговорах было вдоволь. Считали барыши прошлой зимы, выходило без гривны полтора рубля на ассигнации в день человеку. Но этот счет в толк не пошел, потому, говорил Захар, что зимушняя зима была сиротская, хвилеватая[69], а нонешняя – морозная да ветреная. Сулил артели Патап Максимыч целковый за проводника – и слушать не хотели. Как, дескать, наобум можно ладиться. Надо, говорят, всякое дело по чести делать, потому – артель. А дядя Онуфрий турит да турит кончать скорей переговоры, на всю зимницу кричит, что заря совсем занялась – нечего пустяки городить – лесовать пора…
Потерял терпенье Патап Максимыч. Так и подмывает его обойтись с лесниками по-свойски, как в Осиповке середь своих токарей навык… Да вовремя вспомнил, что в лесах этим ничего не возьмешь, пожалуй, еще хуже выйдет. Не такой народ, окриком его не проймешь… Однако ж не вытерпел – крикнул:
– Да берите, дьяволы, сколько хотите… Сказывай, сколько надо?.. За деньгами не стоим… Хотите три целковых получить?
– Сказано тебе, в зимнице его не поминать, – строго притопнув даже ногой, крикнул на Патапа Максимыча дядя Онуфрий… – Так в лесах не водится!.. А ты еще его черным именем крещеный народ обзываешь… Есть на тебе крест-от аль нет?.. Хочешь ругаться да вражье имя поминать, убирайся, покамест цел, подобру-поздорову.
– Народец! – с досадой молвил Патап Максимыч, обращаясь к Стуколову. – Что тут станешь делать?
Не отвечал паломник.
– Говорите же, сколько надо вам за проводника? Три целковых хотите? – сказал Патап Максимыч, обращаясь к лесникам.
Зачала артель галанить пуще прежнего. Спорам, крикам, бестолочи ни конца, ни середки… Видя, что толку не добиться, Патап Максимыч хотел уже бросить дело и ехать на авось, но Захар, что-то считавший все время по пальцам, спросил его:
– Без двугривенного пять целковых дашь?
– За что ж это пять целковых? – возразил Патап Максимыч. – Сами говорите, что в прошлу зиму без гривны полтора рубли на монету каждому топору пришлось.
– Так и считано, – молвил Захар. – В артели двенадцать человек, по рублю – двенадцать рублей, по четыре гривны – четыре рубля восемь гривен – всего, значит, шестнадцать рублей восемь гривен по старому счету. Оно и выходит без двугривенного пять целковых.
– Да ведь ты на всю артель считаешь, а поедет с нами один, – возразил Патап Максимыч.
– Один ли, вся ли артель, это для нас все едино, – ответил Захар. – Ты ведь с артелью рядишься, потому артельну плату и давай… а не хочешь, вот те Бог, а вот порог. Толковать нам недосужно – лесовать пора.
– Да ведь не вся же артель провожать поедет? – сказал Патап Максимыч.
– Это уж твое дело… Хочешь всю артель бери – слова не молвим – все до единого поедем, – заголосили лесники. – Да зачем тебе сустолько народу?.. И один дорогу знает… Не мудрость какая!
– А вы скорей, скорей, ребятушки, – день на дворе, лесовать пора, – торопил дядя Онуфрий.
– Кто дорогу укажет, тому и заплатим, – молвил Патап Максимыч.
– Этого нельзя, – заголосили лесники. – Деньги при всех подавай, вот дяде Онуфрию на руки.
Делать было нечего, пришлось согласиться. Патап Максимыч отсчитал деньги, подал их дяде Онуфрию.
– Стой, погоди, еще не совсем в расчете, – сказал дядя Онуфрий, не принимая денег. – Волочки-то здесь покинете аль с собой захватите?
– Куда с собой брать!.. Покинуть надо, – ответил Патап Максимыч.
– Так их надо долой скосить… Лишнего нам не надо, – молвил дядя Онуфрий. – Ребята, видели волочки-то?
– Глядели, – заговорили лесники. – Волочки – ничего, гожие, циновкой крыты, кошмой подбиты – рубля три на монету каждый стоит… пожалуй, и больше… Клади по три рубля с тремя пятаками.
– Что вы, ребята? Да я за них по пяти целковых платил, – сказал Патап Максимыч.
– На базаре? – спросил Захар.
– Известно, на базаре.
– На базаре дешевле не купишь, а в лесу какая им цена? – подхватили лесники. – Здесь этого добра у нас вдоволь… Хочешь, господин купец, скинем за волочки для твоей милости шесть рублев три гривны… Как раз три целковых выйдет.
Патап Максимыч согласился и отдал зеленую бумажку дяде Онуфрию. Тот поглядел бумажку на свет, показал ее каждому леснику, даже Петряйке. Каждый пощупал ее, потер руками и посмотрел на свет.
– Чего разглядываешь? Не бойся, справская, – сказал Патап Максимыч.
– Видим, что справская, настоящая государева, – отвечал дядя Онуфрий. – А глядеть все-таки надо – без того нельзя, потому артель, надо, чтоб все видели… Ноне же этих проклятых красноярок[70] больно много развелось… Не поскорби, ваше степенство, не погневайся… Без того, чтоб бумажку не оглядеть, в артели нельзя.
– О чем же спорили вы да сутырили[71] столько времени? – сказал Патап Максимыч, обращаясь к артели. – Сулил я вам три целковых, об волочках и помина не было, у вас же бы остались. Теперь те же самые деньги берете. Из-за чего ж мы время-то с вами попусту теряли?
– А чтоб никому обиды не было, – решил дядя Онуфрий. – Теперича, как до истинного конца дотолковались, оно и свято дело, и думы нет ни себе, ни нам, и сомненья промеж нас никакого не будет. А не разберись мы до последней нитки, свара, пожалуй, в артели пошла бы, и это уж последнее дело… У нас все на согласе, все на порядках… потому – артель.
Патапу Максимычу ничего больше не доводилось, как замолчать перед доводами дяди Онуфрия.
– Тайную силу в матке да пазорях, знают, а бестолочи середь их не оберешься, – сказал он полушепотом, наклоняясь к Стуколову.
– Табашники… еретики!.. – сквозь зубы процедил паломник.
Патап Максимыч, выйдя на середку зимницы, спросил, обращаясь к артели:
– Кто ж из вас лучше других дорогу на Ялокшу знает?
– Все хорошо дорогу знают, – отвечал дядя Онуфрий. – А вот Артемий, я тебе, ваше степенство, и даве сказывал, лучше других знает, потому что недавно тут проезжал.
– Так пущай Артемий с нами и поедет, – решил Патап Максимыч.
– Этого нельзя, ваше степенство, – отвечал, тряхнув головой, дядя Онуфрий.
– Отчего же нельзя? – спросил удивленный Патап Максимыч.
– Потому нельзя, что артель, – молвил дядя Онуфрий.
– Как так?.. – возразил Патап Максимыч. – Да вы же сами сказали, что, заплативши деньги на всех, могу я хоть всю артель тащить.
– Можешь всю артель тащить… Слово скажи – все до единого поедем, – отвечал дядя Онуфрий.
– Так ведь и Артемий тут же будет? – с досадой спросил Патап Максимыч.
– Известно, тут же будет, – ответил дядя Онуфрий. – Из артели парня не выкинешь.
– Артемья одного и беру, а других мне и не надо, – горячился Патап Максимыч.
– Этого нельзя, – спокойно отвечал дядя Онуфрий.
– Почему же нельзя?.. Что за бестолочь у вас такая!.. Господи, царь небесный!.. Вот народец-то!.. – восклицал, хлопая о полы руками, Патап Максимыч.
– А оттого и нельзя, что артель, – отвечал дядя Онуфрий. – Кому жребий выпадет, тот и поедет. Кусай гроши, ребята.
Вынул каждый лесник из зепи[72] по грошу. На одном Захар накусил метку. Дядя Онуфрий взял шапку, и каждый парень кинул туда свой грош. Потряс старшой шапкой, и лесники один за другим стали вынимать по грошу.
Кусаный грош достался Артемью.
– Экой ты удатной какой, господин купец, – молвил дядя Онуфрий. – Кого облюбовал, тот тебе и достался… Ну, ваше степенство, с твоим бы счастьем да по грибы ходить… Что ж, одного Артемья берешь аль еще конаться[73] велишь? – прибавил он, обращаясь к Патапу Максимычу.
– Лишний человек не мешает, – ответил Патап Максимыч. – В пути всяко случиться может: сани в снегу загрузнут аль что другое.
– Дело говоришь, – заметил дядя Онуфрий, – лишний человек в пути не помеха. Кидай, ребята! – промолвил он, обращаясь к лесникам, снова принимаясь за шапку.
Жребий выпал Петряю.
– Ишь ты дело-то какое! – с досадой молвил дядя Онуфрий, почесывая затылок. – Петряйке досталось! Эко дело-то какое!.. Смотри же, парень, поспевай к вечеру беспременно, чтоб нам без тебя не лечь спать голодными.
Патап Максимыч, посмотрев на Петряя, подумал, что от подростка в пути большого проку не будет. Заметив, что не только дядя Онуфрий, но и вся артель недовольна, что «подсыпке» ехать досталось, сказал, обращаясь к лесникам:
– Коли Петряй вам нужен, пожалуй, иного выбирайте, мне все едино…
– Нельзя, ваше степенство, – возразил дядя Онуфрий. – Никак невозможно, потому – артель. Вынулся кусаный грош Петряйке, значит, ему и ехать.
– Да не все ли равно, что один, что другой? – сказал Патап Максимыч.
– Оно, конечно, все едино, да уж такие у нас порядки, – говорил дядя Онуфрий. – Супротив наших порядков идти нельзя, потому что артель ими держится. Я бы сам с великой радостью заместо мальца поехал, да и всякий за него поехал, таково он нужен нам; только этому быть не можно, потому что жребий ему достался.
– Коли на то пошло, конайте третьего, – сказал Патап Максимыч. – От мальчугана пособи немного будет, коли в дороге что приключится.
– Третьего бери, четвертого бери, хочешь, всю артель за собой волочи – твое дело, – отвечал дядя Онуфрий. – А чтоб Петряйке не ехать – нельзя.
– Чудаки вы, право чудаки, – молвил Патап Максимыч. – Эки порядки установили!.. Ну, конайте живей.
Третьим ехать вышло самому дяде Онуфрию.
Но тем дело не кончилось: надо было теперь старшого выбирать на место уезжавшего Онуфрия. Тут уж какой шум да гам поднялись, что хоть вон беги, хоть святых выноси.
– Да ты заместо себя кого бы нибудь сам выбрал, тут бы и делу конец, а то галдят, а толку нет как нет, – молвил Патап Максимыч дяде Онуфрию, не принимавшему участия в разговоре лесников. Артемья и Петряя тоже тут не было, они ушли ладить дровешки себе и дяде Онуфрию.
– Нельзя мне вступаться теперь, – отвечал дядя Онуфрий.
– Отчего ж?
– Оттого, что на сегодняшний день я не в артели. Как знают, так и решат, а мое дело сторона, – отвечал дядя Онуфрий, одеваясь в путь.
Не скоро сговорились лесники. Снова пришлось гроши в шапку кидать. Достался жребий краснощекому, коренастому парню, Архипом звали. Только ему кусаный грош достался, он, дотоле стоявший, как немой, живо зачал командовать.
– Проворь, ребята, проворь лошадей! – закричал он на всю зимницу. – И то гляди-ка, сколько времени проваландались. Чтоб у меня все живой рукой!.. Ну!..
Лесники засуетились. Пяти минут не прошло, как все уж ехали друг за дружкой по узкой лесной тропе.
– Ну уж артель, будь они прокляты, – с досадой молвил Соколову Патап Максимыч, садясь в сани. – Такой сутолочи, такой бестолочи сродясь не видывал.
– Известно, табашники, церковники! Чего путного ждать?.. Бес мутит, доступны они дьяволу, – отозвался паломник.
– Ваше степенство! – крикнул со своих дровешек дядя Онуфрий. – Уж ты сделай милость – язык-то укороти да и другим закажи… В лесах не след его поминать.
– Слышишь: не велят поминать, – тихонько сказал Патап Максимыч сидевшему рядом с ним паломнику.
– Это так по ихней жидовской вере, – шептал Стуколов. – Когда я по турецким землям странствовал, а там жидов, что твоя Польша, видимо-невидимо, так от достоверных людей там я слыхал, что жиды своего Бога по имени никогда не зовут, а все он да он… Вот и табашники по ихнему подобию… Едина вера!.. Нехристь!.. Вынеси только, Господи, поскорей отселе!.. Не в пример, лучше по-вчерашнему с волками ночевать, чем быть на совете нечестивых… Паче змия губительного, паче льва стерегущего и гласов велиим рыкающа, страшны седалища злочестивых, – сказал в заключение паломник и с головой завернулся в шубу.
«Так вот она какова, артель-то у них, – рассуждал Патап Максимыч, лежа в санях рядом с паломником. – Меж себя дело честно ведут, а попадись посторонний, обдерут как липку… Айда лесники!.. А бестолочи-то что, галденья-то!.. С час места попусту проваландали, а кончили тем же, чем я зачал… Правда, что артели думой не владати… На работе артель золото, на сходке хуже казацкой сумятицы!..»
Дорога шла узенькая, легкие дровешки лесников бойко катились впереди, но запряженные гусем пошевни то и дело завязали меж раскидистых еловых лап, как белым руном покрытых пушистым снегом. В иных местах приходилось их прорубать, чтоб сделать просеку для проезда. Не покинь Патап Максимыч высокие волочки, пошевням не проехать бы по густо разросшемуся краснолесью. Сначала дорога шла одна; не успели полверсты проехать, как пошли от нее и вправо и влево частые повороты и узенькие тропы. По ним лесники бревна из чащи вывозят. Без вожака небывалый как раз заплутался бы меж ними и лыжными маликами[74], которых сразу от санного следа и не отличишь. А попробуй-ка пустить по малику, так наткнешься либо на медвежью берлогу, либо на путик, оставленный для осиного лова[75].