bannerbannerbanner
Арфа звучала

Павел Владимирович Засодимский
Арфа звучала

Полная версия

Гости подходили к арфе, барабанили своими грубыми пальцами по ее нежным, отзывчивым струнам и, в угожденье хозяину, одобрительно замечали:

– Играет изрядно!

А Миной, оттопырив губы, самодовольно мычал.

– Да! ничего… эта штука стоит денег! – говорил он, щелкая арфу по струнам.

Струны жалобно звенели; вся арфа вздрагивала и тяжело вздыхала… Нет! Пусть лучше снова запрут ее в футляр, чем оставаться долее в обществе этих человекообразных обезьян… И арфу опять заключали на целый год в темный футляр – до следующего пиршества. Никогда еще так дурно не чувствовала себя арфа… Даже в руках сладкогласного Фабрицио ей было легче, нежели здесь, в Миноевом дворце. «Уж лучше бы попасть на улицу или в жалкую каморку какого-нибудь убогого бедняка, чем молча, в потемках, стоять в футляре и только один раз в год являться на свет – и то лишь для того, чтобы болвана славить…»

Желание арфы скоро исполнилось.

Миной занемог; заболело у него горло. Самые лучшие врачи сошлись к его одру. Каждому знаменитому врачу за посещенье платили по сту червонцев. «Лихо!» – подумали про себя врачи и начали всячески пачкать и пичкать больного. Когда врачи достаточно разбогатели, а больной уже изнемог и лежал, как пласт, решено было приступить к операции. Врачи, поговоривши между собой по-латыни, вставили Миною, вместо его собственного дрянного горла, золотое… Но золото, всю жизнь веселившее Миноя и постоянно помогавшее ему, на этот раз не помогло…

Он умер, прожив, однако ж, с золотым горлом лишние пять дней. Последними словами его были: «Деньги мои, деньги!»

После его смерти, разумеется, явились моментально, словно из земли выросли, наследники. Множество набежало их разом со всех сторон… Труп Миноя не успел еще остыть, а вокруг него шел уже содом; наследники из-за богатств дрались и грызлись, как голодные псы из-за кости. Наконец, кое-как, с грехом пополам, поделили они между собой имущество, не помянув Миноя ни единым добрым словом.

Один из служителей, видя, что все рвут и тащат, увлекся общим примером и, пользуясь суматохой, стащил арфу вместе с футляром. Футляр он продал украдкой знакомому ростовщику, а арфу – для пущей безопасности – унес в дальнее городское предместье и там сбыл ее задешево, как вещь пустяшную, по его мнению.

VII

Арфу на этот раз купила Роза-Мария, жалкая уличная певица по прозванью Дохлый Котенок.

Эта несчастная молодая девушка еще ребенком осталась сиротой: отец ее был убит на войне, а мать умерла с горя… Маленькая Роза – в ту пору милая, прелестная девочка – очутилась на улице, под открытым небом. Она вместе с собачонками бродила под окнами, промышляя себе корки хлеба и даже не раз, с бою, отнимая их у собак; она проводила где день – где ночь, нередко спала на улице, прикорнув у фонтана или на широких гранитных ступенях величественного храма. Она почти не знала чистых детских радостей и рано попала в бродячее общество нищих и калек.

Теперь ей было 17 лет. Постоянно и летом и зимой она ходила в синей бархатной кофточке, с галунами на рукавах и на груди, с блестящими шнурами по швам и в короткой пунцовой юбке. Но ее бархатная кофточка уже выцвела, залоснилась, галуны на ней порыжели, шнуры блестящие потускли, юбочка истрепалась; так же истрепалась и сама Роза-Мария.

Она тонка и худощава, лицо ее бледно и как-то странно и страшно видеть на этом бледном, безжизненном лице ее большие глаза, темные, как ночь, оттененные синевой и горящие лихорадочным огнем. Порой на щеках ее пятнами проступает яркий, болезненный румянец. Ее черные, как смоль, непричесанные волосы беспорядочными прядями распадаются по плечам. На ней – шляпка с пером, но дождь, ветер и осенние бури сделали из этой – некогда щегольской – женской шляпки какой-то жалкий, грязный комок, едва державшийся на ее распущенных волосах. В ее лице, в ее глазах – больших и темных, во всей ее фигуре – затаенная грусть, утомленье и невидимые миру слезы. Ее глаза как будто все хотят спросить кого-то: «Скоро ли же конец?..»

Днем Роза-Мария, напевая и играя, ходит по улицам, ловя медные монетки, там и сям вылетающие ей из окон. По вечерам она поет в харчевнях, потешая буйных, пьяных матросов и всякий темный сброд. А ночь она дрогнет на своем жалком чердаке, где во все щели дует ветер и пробиваются холодные капли дождя.

Придя домой, она опускается на свое жесткое, нищенское ложе и подолгу сидит, уныло понурив голову и в бессилии опустив на колени свои худенькие руки. В этот тихий ночной час насильственная улыбка, игравшая днем на ее губах – для ее слушателей – исчезает бесследно. Все ее нерадостное прошлое – с холодом, с голодом – проносится перед ней, как ряд пестрых, неприглядных картин. В это время нельзя было смотреть на нее без слез.

Если бы мать теперь увидала ее – такую худенькую, грустную, разбитую… Господи! Ведь сердце у нее перевернулось бы от жалости и боли… С какою любовью, с какими горючими слезами она обняла бы теперь и крепко-крепко прижала бы к груди свою ненаглядную девочку! С какою нежностью ласкала бы она эту бедную головку с непричесанными, распущенными волосами! Как целовала бы она этот горячий лоб, эти чудесные глаза, эти губы и бледные, худенькие щеки! И мать сказала бы: «Люди, люди! Люди – братья, что же вы сделали с моей милой деточкой!..»

Но у Розы уж давно не стало матери. Нет у нее ни родных, ни знакомых, никто ее не любит, никому до нее нет дела; никто не придет к ней на чердак – не приласкает, не шепнет ей ни слова о той великой любви, что прощает и мытаря, и блудницу, и разбойника, распятого на кресте.

Роза-Мария жила, как дикарка, не зная: где – свет, где – мрак… С самым наивным видом она распевала в харчевнях всякие глупые, нехорошие песни. Она не понимала их и не догадывалась, что смешного находили в них слушатели… Грустно, тяжело было арфе; с болью чувствовала она, что из нее извлекают какие-то нелепые звуки, недостойные ее чудесных, отзывчивых струн. И посреди веселого пенья и чоканья стаканов у арфы порой вырывались такие жалобные, душу щемящие ноты, что разгулявшиеся кутилы невольно хмурились. Невесело, нехорошо жилось арфе…

Но, как ей ни было дурно, она все-таки не согласилась бы променять свою теперешнюю бродячую, уличную жизнь на гнусное существование во дворце какого-нибудь богача. Эта несчастная певица – еще девочка, почти ребенок; арфа очень хорошо понимала это и недостойные песни не могли оскорблять ее глубоко. Уличные пороки и грубость в ней вызывали только сожаленье… Уже давно сказано: «Прости им, Господи, ибо не ведают, что творят».

Арфа видела, что и в пьяненьких матросах, и в самых жалких нищих и ворах и вообще во всем этом темном, оборванном люде порою пробивалось на свет чувство добра, горела искра божия, – в душе самого отчаянного бесшабашного негодяя порой пробуждался человек… А там, во дворце Миноя, – там – холодная пустыня; там слышен только звон червонцев; там вдоль стен стоят каменные статуи, похожие на людей, и бродят холодные, бессердечные люди, похожие на статуи… Нет! Арфе здесь лучше, – тем более, что певица, оставаясь одна ночью на своем чердаке, иногда наигрывала на ней такие милые, унылые песенки. Певица мечтала под ее тихие, нежные звуки и забывалась от своей тяжелой, нерадостной жизни. Иногда вой ветра нагонял на нее хорошие, блаженные сны… Во сне к ней приходила мать…

Но недолго арфа побыла в руках Розы-Марии. Девушка простудилась в своей бархатной кофточке, заболела и скоро угасла, как гаснет восковая свечка, стоящая на сквозном ветру. Перед смертью она даром отдала арфу одному своему знакомому, такому же несчастливцу, как сама, уличному певцу Сильвану.

Рейтинг@Mail.ru