«Что я наделал! Что я наделал!» – с отчаянием говорил себе мальчуган, озираясь на лесные чащи, обступавшие его стеной со всех сторон. Он как будто только теперь в первый раз увидел перед собой эти дремучие чащи и понял весь ужас своего положения. Куда он зашел? Он заблудился, он умрет с голода, или зверь набежит на него и загрызет, или змея ночью, во время его сна, подползет и ужалит его насмерть. Куда ни оглянись, везде лес, отовсюду гибель грозит. Лесная сила так и прет, надвигается на него со всех сторон. Лес делался все гуще, дремучее, непролазнее; темнее становились лесные чащи; даже певчих птиц стало не слыхать. Лесная дичь, лесная глушь обступала его, дорогу ему заслоняла.
Страх, голод, усталость, сожаление о покинутой родной хате, об отце, о матери донимали бедного Тимошу. Он плакал, плакал горько и еле брел, продираясь через лесные трущобы и робко озираясь по сторонам. И не раз в чащах слышался его жалобный дрожащий детский голосок: «Ау-ау-у!» Но никто не откликался… Только ветер шумел по лесу.
Тимоша смутно помнит, что он, наконец, выбрался на какую-то полянку, но тут запнулся за что-то, должно быть, за корень дерева, – и упал. Хотел встать и не смог: голова кружилась, в ушах – шум и звон. Земля и небо, и шумевшие от ветра деревья – все вокруг него ходуном заходило. В глазах потемнело, – и Божий мир исчез для него…
Смятение и тревога в хате лесника.
На другой день по исчезновении Тимоши лесник с женой обошел и объездил все окрестные лесные чащи, исколесил почти весь свой участок. Брали с собой и Медведку, но тот только вспугивал птиц и бестолку лаял, бегая взад и вперед. Тимоши и след простыл: не помогло и Медведкино чутье.
– Чем ты застращала его этак? – спрашивал Григорий Гурьянов жену.
– Да ничем, – отзывалась Харитина. – Говорила только: «Вот ужо отец приедет. Погоди, – говорю, – что он ужо с тобой сделает!..»
– Э-эх, ты! – хмурясь, говорил Григорий. – Из-за чашки… Экое дело, подумаешь! Запугала парнишку зря. Вот теперь… Э-эх!
И лесник скорбно качал головой, как бы желая сказать: «Вот теперь ищи-ка его!»
– Ведь пальцем не тронула его, сердечного, – причитала Харитина. – И что такое с ним поделалось, не придумаю. И ума не приложу, как такое статься могло. Господи, помилуй! Да если бы я знала, да ведала. Да провались она, эта чашка! Пропади она пропадом, окаянная. Жили и без нее! И ты тоже разахался над ней… Невидаль, подумаешь!
И по словам Харитины выходило так, что во всем будто бы виноват сам Григорий, виноват тем, что очень расхваливал и берег эту чашку, «ахал» над нею. Лесник только хмурился и не возражал жене: что уж тут говорить, языком колотить понапрасну… Думалось ему, что Харитина виновата – оттого, что чашку в шкаф не поставила. И горько было Григорию, что из-за такой дряни, из-за чашки, пропал у него Тимоша, свет и радость его лесной хатки.
Гурьянов очень любил своего сынишку, но, как и многие отцы, не умел выказывать любви нежностью и ласками, так же точно, как теперь, в минуты жгучего горя, он не мог ни стонать, ни хныкать и вообще не мог, по его словам, «выносить своего горя на люди». Он умел горевать только про себя, в душе, но его невидимое людьми горе было тяжко и глубоко.
На следующий день Гурьянов позвал к себе на помощь товарищей-лесников и нескольких крестьян из соседней деревни Онурьина. Много мест они исходили и изъездили по лесу, – Тимошу не нашли… Может быть, Гурьянов проезжал близко – в нескольких саженях от беглеца, но из-за деревьев не видел его, а тот не видел отца. Григорий, усталый, измученный, убитый горем, возвратился домой. Накануне он еще надеялся, а теперь уже последняя надежда исчезала…
Харитина причитала и горько плакала, глаз не осушая. Лесник не плакал. Мрачный, унылый, сидел он за столом, опустив голову на руки.
«Опустела хата без Тимохи! – с тяжкой душевной болью думал он. – Застращать этак парнишку, и из-за чего? Ах, дуреха! Малого рада была на глиняную чашку променять. А теперь сама ревет!»
Умри Тимоша от какой-нибудь болезни, утони, сгори на пожаре – тяжко, прискорбно было бы для Григория, но все же не было бы так горько, как теперь.
Теперь он как будто сам, своими руками, загубил свое родное, милое детище.
Смятение и тревога в хате лесника стали уже сменяться мрачным, безнадежным отчаянием. Идти было некуда, искать негде… Никаких сомнений: Тимоша убежал в лес и заблудился. Но и на третий день лесник не мог усидеть спокойно дома, – опять с Медведкой пошел бродить по лесу.
В тот же день с кошаевским пастухом приключилась очень странная, загадочная история.
Старик пас свое стадо на лесной поляне в пяти верстах от деревни Кошаева и верстах в шестнадцати от Липняговского кордона, где жил Григорий Гурьянов. Пастух сидел в тени деревьев и плел лапти. Отложив работу в сторону, он достал свою коротенькую трубку-носогрейку, насыпал в нее мелко перекрошенной махорки и только хотел было закурить, как вдруг заметил, что коровы одна за другой потянулись на противоположный конец поляны. Они столпились вокруг чего-то, беспокойно теснились одна к другой, наклоняли головы и фыркали, словно что-то обнюхивая, а иные принялись жалобно, протяжно мычать. «Что за притча!» – подумал пастух, но не хотелось ему оставлять свой тенистый уголок и тащиться по солнцепеку.
– Ну, чего вы там уставились! Эй, вы! Вот я вас! – крикнул старик и, взяв свой длинный веревочный бич, с треском рванул им по воздуху.
Коровы не расходились и замычали еще жалобнее.
– Тьфу ты, пропасть! Да что они всполошились? – проворчал пастух и, отложив в сторону незакуренную трубку, нехотя побрел через поляну. – Знать, какую-нибудь мертвечину оглядели…
– Подхожу я, – рассказывал он вечером своим кошаевцам, – и вижу, братцы вы мои, лежит в траве мальчишечка, лежит этак бочком, одну руку под голову подвернул. Лежит, не шевелится, ровно мертвенький. Лицо белое, – ни кровинки, губы посинели, руки, ноги все исцарапаны, волосенки всклокочены, ровно путаный лен. Рубаха порвана, у штанов по низу клочья висят. И без шапки! А в руке липовую палочку зажал – крепко таково… Смотрю я, братцы, и дивлюсь на него. Откуда парнишка взялся? Вижу, что не наш, не кошаевский. Наших-то лоботрясов ведь всех знаю. Дальний, думаю, забеглый – видно, в лесу заплутался! Наклонился я к нему, потрогал за голову. Голова – теплая. Ну, думаю, ладно! Малец-то, значит, еще жив. Только, знать, попритчилось ему что-нибудь в лесу. Отогнал я коров-то, стал ему голову водой мочить, растирать руки, ноги. И отощал же, миляга! И долго я этак, братцы, провозился с ним. Наконец, очнулся. Увидел он меня и заплакал. «Что это, – говорю, – дитятко, с тобой? Откуда ты взялся? Откуда к нам забрался?» А он мне: «Дай, – говорит, – дедушка, поесть!» А у самого слезы-то так и катятся. Жаль мне его тут стало. Вот как жаль! «Ну, вот, – говорю, – родной, и ладно, в добрый час! Поешь-ка, – говорю, – лучше, – Христос с тобой!» Дал ему хлебушка (корки-то со мной были!). Поел, миляга, – пить запросил. Только вот беда: сам идти не мог, – знать, уж больно притомился. Почитай, всю дорогу волок его на себе. Вон ведь в чем только, братцы, душа держится!
И старик указал на мальчугана, сидевшего на приступочке у Аксиньиной избы.
Кошаевцы – стар и мал – обступили мальчугана и стали спрашивать: кто он, откуда и как забрался к ним в лес. Мальчуган отвечал сбивчиво; он – сын лесника с Липняговского кордона, давно бродит по лесу, заблудился. От слабости он часто впадал в дремоту и тихо бредил. Кошаевцы оставили его в покое.
Через день после того один соседний лесник заехал к Гурьянову и сообщил о том, что кошаевский пастух нашел в лесу какого-то мальчугана.
– Жив?! – вскрикнула Харитина, побледнев и всплеснув руками.
– Сказывали, что был жив, а теперь не знаю, – ответил лесник. – Больного, говорят, нашли в лесу, еле ноги передвигал…
Григорий молча поднялся с лавки и вышел из хаты. Торопливо оседлал своего Серого и вихрем вылетел за ворота. Он, казалось, весь ушел в одну мысль, в одно горячее, страстное желание – найти сына живым. Он понукал Серого. Однако это было излишним – Серому как будто сообщились горячность и нетерпение всадника, и он, против своего обыкновения, несся по узкой лесной дороге во весь дух, разметав по ветру свою густую, темно-серую гриву, только придорожные березы и ели мелькали в глазах лесника…