– Мы забыли взять евнухов, – спохватился Грити.
Ибрагим нервно передернул плечами.
– Зачем? Я не считаю, что такое зрелище украшает настоящего мужчину.
– Не украшает, но служит первым признаком мужчины. Иначе каждому правоверному пришлось бы возить за собой целый гарем. Слишком хлопотно, не так ли?
– Небольшой гарем лучше самых пышных евнухов. Я бы согласился возить даже гарем, только не этих обрубков человечества. Но мой гарем из одних рабынь. Это напоминало бы мне всякий раз о моем собственном положении.
– Не считаете ли вы, мой дорогой, что пора уже вам изменить свое положение хотя бы в гареме? – прищурился глаз Луиджи.
– Я еще слишком мало живу в Стамбуле. Все, кого знал, остались в Маниси.
– Зато вас знает весь Стамбул.
Ибрагим засмеялся.
– Согласитесь, дорогой Луиджи, что я не могу взять себе в кадуны[11] сразу всех красавиц Стамбула! Рабынь – сколько угодно, законных жен только четыре! Так повелел пророк.
– Не надо всех. Начинать нужно всегда с одной. У моего друга Скендер-челебии юная дочь.
– Скендер-челебия? Главный дефтердар?[12] Он мог бы породниться с рабом?
– Не вспоминайте лишний раз того, что для вас уже, собственно, и не существует. Что же касается Скендер-челебии, то он хотел бы угодить новому султану так же, как умел угождать его покойному отцу. Одного слова султана Сулеймана достаточно, чтобы Кисайя стала вашей кадуной. А она истинный цветок из садов аллаха.
– Как можно судить о красоте, не увидев ее собственными глазами?
– А разве вас не убеждает имущественное положение Скендер-челебии?
– До сих пор я старался наполнять не карманы, а голову и сердце.
– То, что не существует, не может быть наполненным.
– Что вы имеете в виду?
– Человек даже самый мудрый может умереть от голода, когда у него ветер в карманах! – прокричал Грити так громко, будто бросал эти слова голодранцам, что вертелись в узких улочках, чуть не подлезая под ноги коням. – Я лично отдаю предпочтение наполнению всего без исключения. Может, дефтердару как раз и не хватает вашей головы.
– До сих пор он обходился собственной головой, и не без успеха.
– Есть предел, перед которым бессильны даже такие умы, как Скендер-челебия. Торговля напоминает стамбульский Бедестан – тебе кажется, будто ты схватил ее всю, а между тем ты как рыбак, чем больше ловит он рыбы в море, тем больше видит непойманной. Одни впадают в отчаянье от такого открытия, другие ищут способы поймать еще больше. Может, Скендер-челебии не хватает именно вашего ума и вашего влияния, так же как вам не хватает свободной жены для гарема.
– Я ничего не говорил о гареме. Не интересовался этим никогда. Если хотите, то о моем гареме, хоть говорить об этом смешно и не полагалось бы, заботился Сулейман.
– Пусть позаботится еще. Тому, кто проводит с султаном иногда и ночи голова к голове, в бессонных беседах, нетрудно выпросить такой пустяк. Одно слово султана – и Скендер-челебия сам приведет свою прекрасную Кисайю на Ат-Мейдан…
Ибрагим молча улыбался под тонкими своими усами. Эти два волка, Луиджи Грити и Скендер-челебия, видимо, уже не в состоянии проглотить добычу, которую хватают по всей империи, им нужен еще и третий. Выбрали его. От него не потребуется никаких усилий. Все они сделают сами. А Сулейманово слово он выпросит легко. Только намекнет – и султан сам станет умолять его, чтобы он взял в жены дочь дефтердара.
– Я пришлю вам редкостное зеркало персидской работы, – сказал Ибрагим.
– А у меня для вас есть еще более редкостная золотая монета, чеканки знаменитейшего итальянского мастера, – ответил тем же Луиджи. Точно купцы, которые на предложение – иджабу – и согласие – кабуля – заключают договор – акд, они соглашались действовать сообща в деле весьма важном, хоть и зародилось оно, как могло показаться, из случайного и несущественного разговора.
Подъезжали к Бедестану – главному стамбульскому базару, такому же старому, как и этот город, уничтожаемому и возрождаемому, как и этот город и, как Царьград, неистребимому, вечному, бессмертному. За узенькими улочками, за кучами мусора, потоками нечистот, харчевнями, где дым, смрад, зловоние, брань, насыщение и опорожнение; за шумом и теснотой, солнцем и ветром – целый город, скрытый от мира, под высокими каменными сводами, с сотнями улочек и переходов, со своими площадями, фонтанами, ручьями, даже с собственной мечетью. Тут никогда не подует ветер и не шевельнется воздух, разве что от людских голосов, бряцанья сбруи, рева ослов и рыка диких зверей, которых продают так же, как и живых людей да мертвые товары.
Гул стоит, будто ты внутри исполинской морской раковины, звукам некуда вырваться, они живут здесь вечно, вне времени, для них, как и для всего Бедестана, нет ни дня, ни ночи, ни солнца, ни луны, ни росы, ни зноя, ни зимы, ни лета, только блеск, чары, сон, грезы, запахи мускуса от кож козлиных, бараньих, воловьих, сладковатый дух ковров, пьянящие ароматы цинамона, ладана, перца, гвоздики, имбиря, смолы, муската, сандалового дерева, серы, амбры.
Главный проход, по которому можно ехать верхом и даже конными упряжками, куда заходят целые верблюжьи караваны, – с высоким синим звездным сводом. В полутьме боковые лавчонки, набитые товарами, лежащими там, может, и тысячу лет. Снопы света падают сверху сквозь узкие оконца. Тут возвышаются горы лиловых и черных фиг, висят бараньи туши, разрубленные на четыре части, головки брынзы, посыпанной черными зернышками, твердая, точно кость, продымленная бастурма[13], тут же арабский клей в «слезах», мастика, желатин, басма, хна, ароматические мази для бровей, гашиш, опиум, краски для шерсти, восточные драгоценности; неподвижно сидят толстые купцы в высоких чалмах перед лавками с серебряными, медными и золотыми изделиями, ремесленники кроят и шьют одежду, изготовляют мешки, плетут корзины, едят кебаб и сладости, варят плов и шурпу, режут баранов, жарят мясо (Бедестан съедает за день одних только верблюдов до полутысячи, а баранов без счета), жуют, чавкают, отрыгивают, опорожняются, молятся, кричат и плачут, проклинают и клянутся, старые армяне поют тысячелетние дивные песни, торговцы оружием, поджав ноги, сидят на звериных шкурах, пьют шербеты, поглаживают бороды, бормочут стихи из Корана, а вокруг них кучи ятаганов, ружей, пистолей, дамасские сабли, курдские кинжалы, трости и палицы из железного кавказского дерева, барабаны; еще дальше – золотые цепочки, мониста, жемчуга, перстни, рубины, изумруды, бриллианты, вороха бирюзы, конская сбруя, четки, курильницы, светильники, сандалии из разукрашенного дерева – женщины надевают их, отправляясь в хамам[14], коробки из черепах, из черного дерева, инкрустированные перламутром, старые зеркала, подставки для Корана, солома, сено, дрова, ячмень, ткани – все смешано, перемешано, свалено и навалено без толку, без нужды, без видимого смысла, будто издевка над окружающим миром, где испокон века три силы пытаются придать всему существующему хоть какой-то порядок: природа, человек, боги, чтобы впоследствии, очутившись перед хаосом Бедестана, убедиться в бесплодности всех своих попыток. Над стихией Бедестана не властна никакая сила, кроме разве что стихии еще большей. И такой стихией в Царьграде всегда был пожар. Бедестан горел при императорах, горел при султанах, начиная от первого из них – Мехмеда Фатиха. Владычество каждого султана ознаменовывалось не только завоеванными землями, янычарскими бунтами, сооружением новых мечетей, тюрбе и медресе на площадях и возвышенностях Стамбула, но и диким возгласом, от которого содрогалась вся столица, который мог прозвучать днем и ночью, и в самый большой праздник, и во время страшнейшей эпидемии, в летний зной и в ненастный зимний день: «Янгуйн вар Бедестан!» – «Пожар на Бедестане!»
И тогда в этом замкнутом, загадочном мире начинался ад. К огню невозможно было подступиться, он господствовал безраздельно под вечными сводами базара, все, что там было живого, гибло бесследно и безымянно. Горело все, что могло сгореть, плавились металлы, трескались камни, высыхали фонтаны, черное пламя било из Бедестана, как из пекла, выжигая все дотла и в близлежащих улочках, потому эти улочки всегда оставались самыми убогими, самыми грязными и самыми заброшенными при всех султанах.
Сулейман еще не пережил своего пожара на Бедестане. Слишком мало он пока владычествовал. Ибрагим и Грити без страха погрузились в глубины Бедестана, проникли в отдаленнейшие его дебри, миновав горы товаров, людскую толчею, рев животных, сияние драгоценных камней, груды отбросов, добрались до майдана, на котором стоял золотой дым от мощных ударов солнца сквозь наклонные окна в высоких серо-черных сводах. Широкие лучи ударялись о каменные плиты площади, курились золотым дымом, отчего казалось, будто все тут плывет, движется, взлетает в пространстве, повисает над древними плитами, над большим беломраморным фонтаном посреди площади, над деревянными помостами, то голыми, вытоптанными, то устланными старыми яркими коврами, в зависимости от того, кому принадлежали помосты и какой ценности товар предлагался на них и возле них.
Товаром на самой освещенной в Бедестане площади были люди.
Рабы. Приведенные из военных походов, захваченные корсарами, пойманные, как дикие звери, похищенные, купленные, проданные и перепроданные. Юноши редкостных дарований и кастрированные мальчики, девушки и женщины для черной работы, красавицы на утеху сыновьям ислама, гаремная плоть, дивные творения природы, с телами прекрасными и чистыми, коих не отважился еще коснуться даже солнечный луч.
Рабов выводили поодиночке, а то и целыми вереницами из боковых темных переходов, товар подороже показывали на помостах, подешевле продавался целыми толпами внизу, продавцы – байи – выкрикивали цену, нахваливали своих рабов, их силу, молодость, неиспорченность, красоту, ученость, умелость. Поблизости в Бедестане на таких же торговых площадях, с такими же шумом и гамом, толчеей и кутерьмой продавали коней, птицу, ослов, овец, коз, собак, не продавали только кошек, поскольку кошка была любимым животным пророка. Кошки, выгибая спины, терлись о ноги купцов, мурлыкали и блаженствовали, не ведая, что эти люди продавали и покупали людей, как тварей бессловесных, всякий раз ссылаясь на аллаха и его пророка, повелевшего всем правоверным: «Ешьте же то, что вы взяли в добычу дозволенным, благим…»
Коран запрещал женщине обнажаться перед мужчинами. А здесь женщины были нагие. Ибо они были рабынями на продажу. Одни стояли с видом покорных животных, другие, те, что не смирились с судьбой, – с печатью ярости на лицах; одни плакали, другие сухими глазами остро кололи своих мучителей, была бы сила, убивали бы взглядами.
– В Манисе у вас не было бы такого выбора, – сказал Грити Ибрагиму, когда они приблизились к площади рабов.
– Я не могу без содрогания смотреть на эту торговлю, – нервно подергиваясь лицом, промолвил Ибрагим. – Всегда буду помнить, как продавал меня Джафер-бег, как держали меня голого на таком вот помосте… Теперь я принял ислам и как-то могу оправдать людей моей веры. Им суждено воевать со всем светом, и поэтому невольно пришлось стать жестокими даже в вере и обычаях. Но вы, христиане, разве ваш бог позволяет рабство?
– У бога точно определены только запреты, – хмыкнул Луиджи, дозволенное же всегда неопределенно. Человеку приходится самому определять как самую сущность дозволенного, так и его меру.
Передав поводья слугам, они соскочили с коней и смешались с толпой богатых муштери – покупателей живого товара, шли не торопясь, наблюдая за тем, что творилось на площади, пожалуй единственные здесь, кто мог поглядеть на происходящее глазом непредвзятым, незаинтересованным, почти равнодушным. Словно они приехали сюда для развлечения, не имея намерения покупать, а лишь присмотреться поближе к позорному торгу и порассуждать с высот своей независимости.
– Не забывайте, – напомнил Ибрагиму Грити, – что я наполовину тоже мусульманин и, когда мне надо, охотно повторяю слова Магомета: «…бейте их по шеям, бейте их по всем пальцам!»
– Но ведь вы учились в лучших университетах Европы, воспитывались на книгах величайших мудрецов Греции и Рима, в которых говорится о человеческой свободе и достоинстве.
– Не забывайте, что я купец, – засмеялся Грити. – Когда мы с вами, попивая кандийское вино, обсуждаем диалог Платона «Республика» или «Банкет», я не выступаю перед вами как носитель высоких человеческих помыслов, когда же я оказываюсь на Бедестане, я вынужден вспоминать и то, что даже у любимого вами Аристотеля в его «Вратах», в авабе восемнадцатом, приводятся советы, как нужно покупать рабов и рабынь. Философ советует непременно осматривать рабов против солнца или в местах хорошо освещенных, и осматривать не только их видимые члены, но и все тело, и все потайные части тела.
– Я знаю об этом.
– Так если даже Аристотель не стыдился этого, почему же мы с вами должны стыдиться? Не лучше ли довериться во всем аллаху? Сказано же: «…Аллах мощен над всякой вещью!»
– Вы знаете Коран, как истинный хафиз[15], – похвалил его Ибрагим.
– Мне по нраву восьмая сура, которая называется «Добыча». Согласитесь, что такое слово для купеческого сердца самое милое. Купец не повелитель, посылающий своих воинов на завоевание земель, людей и богатств, но он может посылать деньги, часто превосходящие своею силой оружие и самое жестокое насилие. К примеру, тут должен быть мой уртак[16] Синам-ага, коему я заказал привезти мне партию полонянок из славянских земель. Я даже поставил условие: товар должен быть отборным и, как говорится, небудничным, особым.
– Вы что, заплатили этому Синам-аге? – даже остановился от удивления Ибрагим.
– Я дал ему задаток. Иначе говоря, послал свои деньги за море за добычей.
– Это противоречит праву шариата. Ислам разрешает воевать с неверными, захватывать добычу, иметь рабов, но купцы наши строго ограничены законами шариата. Если хотите, мусульманские купцы благодаря шариату самые порядочные во всем мире. Чтобы вещь могла быть проданной, она должна быть дозволенной, ею надо завладеть. Только тогда она становится «мутеваким», то есть разрешается для продажи на рынке.
– Но ведь богатые люди могут заказывать рыбу рыбакам или дичь охотникам, – напомнил Грити.
– Такой обычай существует, но он противоречит правилам. Ни рыбак, ни охотник не могут дать заверения, что они поймают именно то, что вам хочется, ибо это от них не зависит.
– Ловить рыбу или дичь занятие действительно неопределенное, поддерживая Ибрагима под руку, нагнулся к нему Грити, – но ведь с людьми дело намного проще. Я плачу Синам-аге, Синам-ага находит своего знакомого крымского бея, платит ему и просит привезти из королевской или из московской земли таких-то и таких-то рабов или рабынь. Вот и все. Тут мог бы удовлетвориться даже ваш строгий шариат. Селям! – крикнул он внезапно старому турку, сидевшему на ковре, бессильно склонив голову под тяжелым тюрбаном, – случайный наблюдатель этого неправедного торга, как и Грити с Ибрагимом. Но так могло показаться лишь глазу неискушенному. Ибо старик, будто бы подремывая, на самом деле пристально приглядывался ко всему, что происходило вокруг, его ухо ловило каждое слово, его прикрытые тяжелыми увядшими веками глаза выхватывали из водоворота человеческого все нужное их хозяину. Грити он заметил давно и только сделал вид, будто приветствие купца вырвало его из дремоты. Луиджи, пожалуй, и не заметил хитрости старика, от Ибрагима же ничего не укрылось, глаз у него был наметан, особенно на людское коварство.
– Синам-ага? – спросил он негромко у Луиджи.
– Да будет твоим убежищем рай, – не давая Грити времени на ответ, мигом проговорил старик.
– Тебя давно не было на Бедестане, почтенный Синам-ага, полувопросительно-полуосуждающе заметил Грити.
– Разве бы осмелился я, никчемный раб, занести ногу на ковер торговли в час скорби по случаю смерти великого султана Селима, да наслаждается душа его в садах аллаха, и пока пройдет положенное время после начала царствования великого султана Сулеймана, которому да воздастся нижайшее поклонение… – заскулил Синам-ага.
– Есть товар для меня? – прерывая его болтовню, почти сурово спросил Грити.
Синам-ага хлопнул в ладоши, и черный евнух, вертевшийся поблизости, пулей бросился куда-то в сторону, чтобы через минуту выступить вместе с несколькими такими же безбородыми во главе вереницы скованных за шеи красивых чернооких девушек, одетых, несмотря на осеннюю стужу, довольно скупо.
– Да ты смеешься? – воскликнул рассерженно Грити. – Смеешь предлагать мне то, чего касалось железо?
– Мы поместили на шее у них оковы до подбородка, и они вынуждены поднять головы. Я, недостойный, хотел показать что-то для твоего друга эфенди, – пробормотал испуганно Синам-ага.
– Если бы ты знал, кто мой друг, под тобой задрожала бы земля, довольно произнес Грити. – Есть что путное – показывай, а не вызванивай железом. Разве так звенит мое золото?
Синам-ага, кряхтя, поднялся с ковра, подобрал полы своего халата, кланяясь теперь уже не так Грити, как Ибрагиму, повел их в боковые переходы, в темноту и плесень.
– Старый мошенник! – бормотал брезгливо Грити, спотыкаясь в темноте, попадая в зловонные лужи своими тонкими сафьяновыми сапожками, с возмущением вдыхая запах плесени на стенах.
Из тьмы навстречу им выступили две какие-то фигуры, еще чернее самой тьмы, узнали Синам-агу, исчезли, а впереди заморгало несколько огоньков.
– Валлахи, я выполнял твое повеление с покорной головой, бей эфенди[17], – кряхтел Синам-ага.
– Ты нарочно завел нас в такую темень, где не увидишь даже кончика своего носа, старый пройдоха, – выругался Грити.
– О достойный, – всплеснул руками Синам-ага, – то, что уже продано и зовется «сахих», принадлежит тому, кто купил, и зовется «мюльк», и никто без согласия хозяина не смеет взглянуть на его собственность. Так говорит право шариата. Так мог ли я не спрятать то, что надо было скрыть от всех глаз, чтобы соловей не утратил разума от свежести этого редкого цветка северных степей? Он вырос там, где царит жестокая зима и над замерзшими реками веют ледяные ветры. Там люди прячут свое тело в мягкие меха, оно у них такое же мягкое…
Они уже были около светильников, но не видели ничего.
– Где же твой цветок? – сгорал от нетерпения Грити.
– Он перед тобой, о достойный.
Ибрагим, у которого глаза были зорче, уже увидел девушку. Она сидела по ту сторону двух светильников, кажется, под нею тоже был коврик, а может, толстая циновка; вся закутана в черное, с черным покрывалом на голове и с непрозрачным чарчафом[18] на лице, девушка воспринималась как часть этого темного, затхлого пространства, точно какая-то странная окаменелость, призрачный темный предмет без тепла, без движения, без малейшего признака жизни.
Синам-ага шагнул к темной фигуре и сорвал покрывало. Буйно потекло из-под черного шелка слепящее золото, ударило таким неистовым сиянием, что даже опытный Луиджи, которого трудно было чем-либо удивить, охнул и отступил от девушки, зато Ибрагима непостижимая сила как бы кинула к тем дивным волосам, он даже нагнулся над девушкой, уловил тонкий аромат, струившийся от нее (заботы опытного Синам-аги), ему передалась тревога чужестранки, ее подавленность и – странно, но это действительно так – ее ненависть и к нему, и к Грити, и к Синам-аге, и ко всему вокруг здесь, в затхлом мраке Бедестана и за его стенами, во всем Стамбуле.
– Как тебя зовут? – спросил он по-гречески, забыв, что девушка не может знать его язык.
– У нее греческое имя, эфенди, – мигом кинулся к нему Синам-ага. Анастасия.
– Но ведь в ней нет ничего, что привлекало бы взгляды, разочарованно произнес Грити, уняв свое первое волнение. – Ты, старый обманщик, даже ступая одной ногой в ад, не откажешься от гнусной привычки околпачивать своих заказчиков.
– О достойный, – снова заскулил Синам-ага, – не надо смотреть на лицо этой гяурки, ибо что в том лице? Когда она разденется, то покажется тебе, что совсем не имеет лица из-за красоты того, что скрыто одеждой.
– Так показывай то, что скрыто у этой дочери диких роксоланов! Ты ведь роксолана? – обратился он уже к девушке и протянул руку, чтобы взять ее за подбородок.
Девушка вскочила на ноги, отшатнулась от Грити, но не испугалась его, не вскрикнула от неожиданности, а засмеялась. Может, смешон был ей этот глазастый турок с толстыми усами и пустой бородой?
– Не надо ее раздевать, – неожиданно сказал Ибрагим.
– Но ведь мы должны посмотреть на эту роксоланку, чтобы знать ее истинную цену! – пробормотал Луиджи. Он схватил один из светильников и поднес его к лицу пленницы.
– Не надо. Я куплю ее и так. Я хочу ее купить. Сколько за нее?
Незаметно для себя он заговорил по-итальянски, и то ли эта странная девчушка поняла, о чем речь, то ли хотела выказать свое возмущение нахальным присвечиванием, к которому прибегнул Грити, она громко, с вызовом засмеялась прямо в лицо Луиджи и звонким, глубоким голосом бросила ему фразу на языке, показавшемся Ибрагиму знакомым, но непонятным.
– Что она говорит? – спросил он у Грити.
– Квод тиби, мулиер? – не отвечая обратился Луиджи к девчушке на том же языке, отводя руку со светильником и приглядываясь к ней теперь не только с любопытством, но и с удивлением.
Но девчушка, выпалив свою странную фразу, снова засмеялась и уже не говорила ничего больше, с некоторым даже пренебрежением сморщила свой хорошенький носик и заслонилась белой рукой от светильника, который Грити вновь приблизил на расстояние слишком неприятное.
– Вообразите себе, она говорит по-латыни! – воскликнул Грити, обращаясь у Ибрагиму.
– Что же тут странного? Она, наверное, училась у себя дома. Мы ничего не знаем о ней. Может, она из богатой семьи.
– Вы не знаете, что именно она сказала!
– Что же именно?
– Это один из канонических вопросов католических священников, исповедующих женщин. Довольно грубый и непристойный для столь нежных уст.
– А в устах ваших священников он не кажется вам слишком непристойным?
– Они исполняют свой долг. И они грубые мужчины. А это нежное создание. Ты, вонючий барышник, – крикнул он Синам-аге, – что за товар нам подсовываешь? Где купил эту беспутницу? Из-под какого просмердевшего развратника ее вытащил?
– Валлахи! – приложил руку к груди Синам-ага. – Эта девушка чиста, как утренний цветок, искупанный в росе. Она так же нетронута, как…
– Я покупаю ее, – прервал его разглагольствования Ибрагим.
– Бей эфенди верит старому Синам-аге?
– Я покупаю эту девушку, – повторил Ибрагим уже с нетерпением. Сколько за нее?
– Пятьсот дукатов, бей эфенди, – быстренько проговорил Синам-ага.
– Даю тысячу, – небрежно кинул Ибрагим.
– Бей эфенди хочет назвать двойную цену? Но это надлежит делать мне. Купец должен называть двойную цену, чтобы дойти до истинной не торопясь, поторговавшись всласть и вволю, иначе как можно сберечь себя для служения делу, на котором держится мир?
– В самом деле, – вмешался несколько удивленный таким ходом их приключения Грити, – она обошлась мне, как свидетельствует Синам-ага, всего лишь в пятьсот дукатов. Ясное дело, старый негодник обманывает нас, как он это всегда делает, – ведь за такие деньги можно купить трех черкешенок из княжеского рода, но пусть уж будет так.
– Я хочу, чтобы Синам-ага заработал, поэтому даю тысячу. – Ибрагим заслонил собой девушку от Грити и турка, шагнул к ней, она засмеялась ему еще более дерзко и с еще большим вызовом, чем перед тем Луиджи. Смеялась ему в лицо неудержимо, отчаянно, безнадежно, стряхивала на него волны своих буйных волос, полыхавших золотом неведомо и каким, райским или адским, не отступала, не боялась, выпрямилась, невысокая, стройная, откинула голову на длинной нежной шее, рассыпала меж холодных каменных стен Бедестана звонкое серебро прекрасного голоса: «Ха-ха-ха!»
Ибрагим вздрогнул от мрачного предчувствия, но поборол это движение души, заставил себя улыбнуться в ответ на смех загадочной чужестранки, которая не плакала, как все рабыни, не стонала, не ломала в отчаянье рук, а смеялась, точно издеваясь не только над ним, но и над всем этим жестоким миром, стремившимся покорить ее, сломать, уничтожить. Ибрагим заговорил с ней на ломаном языке – смеси из славянских слов, выученных от султана Сулеймана, хочет ли она к нему, именно к нему, а не к кому-либо другому. Девушка умолкла на мгновение. Словно бы даже посмотрела на Ибрагима пристальнее. Хотела ли бы? Еще может кто-то спрашивать в этой земле, хотела ли бы она? Ха-ха-ха!
Ибрагим сухо приказал Синам-аге привести рабыню к нему на Ат-Мейдан, повторил, что заплатит за нее тысячу дукатов, предупредил, чтобы сегодня же к вечеру она была в его доме и чтобы ей не было причинено ни малейшего вреда. Потом поблагодарил Грити.
– Я никогда не забуду этой вашей услуги.
– Могу только позавидовать вашему утонченному вкусу! – воскликнул венецианец. – Эта Роксолана, как я ее называю, пожалуй, действительно нечто такое… – он покрутил пальцами у себя перед глазами. – Как опытный купец, могу сказать вам, что товар приобретает ценность также от цены, какая за него уплачена.
Ибрагим молчал. Быстро выбирался из темного перехода. Чувствовал себя таким же опозоренным, как тогда, когда его, маленького мальчика, продавали на рабском торге в Измире. Правда, теперь покупал он, но разве не все равно? Есть рабы, которые покупают, и рабы, которых покупают. Но все равно рабы. И спасения нет никакого. Он пытался спастись нарядами, роскошью, которой окружал себя благодаря щедрости Сулеймана, считал, что этим облегчает себе жизнь, упорно уговаривал себя, что жизнь, в конце концов, и не может быть тяжелой, раз она называется жизнь. А зачем? Пусть тот старый мошенник Синам-ага обманывает людей, ибо таково его призвание на этой земле, пусть покупает и продает все на свете Луиджи Грити, поскольку он купец, но зачем же тогда убеждать себя в том, во что никогда не поверишь?