– Ничего не может сравниться, – говорил он, – с ощущением тысячи девственных голосов… Что-то могучее и пылкое… невыразимое!
И он вспоминал с тихим и теплым юмором, как эти девушки кинулись на эстраду, обнимали его, обрывали листы с венков, надевали сами на него шубу, укутывали шарфом…
Этот вечер был, бесспорно, высшей минутой его писательского чувства. Тут он был увенчан и поднят на щит цветом женской русской молодежи, самой свободомыслящей, трудовой, самоотверженной и честной… Овации утомили его тогда чрезвычайно, и я нашел его в отеле перед отъездом за границу совсем без голоса… И все-таки каждый день являлись депутации… больше женские…
Не прошло и двух лет, как болезнь со злостью схватила его в свои когти. Вся Россия стала следить за ее натисками и передышками. Тургенев был тогда только понят и оценен всей страной… Пропало фрондерство, зубоскальство было уже немыслимо – его бы приняли все за кощунство, даже те, кто прежде забавлялся пароднями на его лучшие вещи. Только в двух-трех журналах, держащихся слишком ревниво тенденциозности 60-х годов, его «не признают» так, как признают его Россия и вся Европа, преклонившаяся перед его талантом… Доживал он, удостоенный выходок злобы, позорных инсинуаций «Московских ведомостей» и «Русского вестника», который он когда-то украсил такими вещами, как «Накануне» и «Отцы и дети». Без этой злобы и этих доносов слава Тургенева была бы неполна. Они являлись новым доказательством того, как он верен остался своим идеалам, в то время как те, кто его когда-то печатал, показали свою настоящую суть… с переменой ветра.