Вот отчего первая часть поэтических дум Ламартина вообще нравится более, чем вторая, в которой, да простят нам чувствительные души наше святотатство, более силы, более дарования, чем в первой. В подтверждение мнения нашего укажем на стихотворения: «Бонапарте», «Умирающий поэт». Несмотря на суждение наше, спешим сказать, что Ламартин истинный поэт; жаль, что по системе, принятой им, он выливает мысли и чувства свои в одну форму и смотрит на мир с одной точки зрения. Объятый умилением любви или религии, он всегда одинаково любит и молится. В лире его будто одна струна, один строй, между тем не видать, чтобы в душе была одна страсть, одно чувство, а разве одна привычка. Чем же изъяснить общий успех, который приветствовал поэта при самом появлении его? Он явился в пору: вдохновение, сие призвание свыше, или догадка, сие вдохновение ума, взвели его разом на успех неминуемый. Явись он во Франции десятью годами ранее или десятью позже, и он был бы в первом случае слишком странен, в другом – не довольно оригинален. Успех его изъясняется первыми успехами Шатобриана, не сравнивая дарований того и другого. Один в прозе, другой в стихах, пробудили в душе чувства, которые редко вызываемы были со дна ее французскими прозаиками и поэтами. В эпохи, следующие за грозами народными, в эпохи усталости, близкой к охлаждению, беспечности, близкой к дремоте нравственной, тот и другой нашли способ сладостно и задумчиво возбуждать тихие движения сердца, вызывать его из среды существенности, все испытавшей, все поглотившей, в сферу ощущений спокойных и созерцательных, отделить его от земли, на которой ничего уже нового ему не предстояло, и обратить его к новым упованиям, к новым потребностям. Шатобриан явился после революции; Ламартин после военного и аптипоэтического владычества Наполеона, сжавшего Францию и потрясшего ее после падением колосса своего. Ибо не должно забывать, что Наполеон стал предметом поэтическим только после низвержения. На скале своей он посвящен был несчастием, и поэзия присвоила себе сего Промефея, уже не баснословного, но исторического и современного. В обеих эпохах, упомянутых выше, душам нужен был отдых; но душа отдыхает не в бездействии, но в онемении, как бренное тело, а в тихих наслаждениях размышления, в созерцании прошедшего, уже перегоревшего, но еще не остывшего, в уповании, в бескорыстных расчетах на будущее. Люди, утомленные бурями и битвами земли, обращают взоры к небу. Шатобриан был благовестником религии; Ламартин – любви, полной мистицизма, любви религиозной, равно чуждой волокитства и утонченной порочности регентства во Франции, и, так сказать, чистой, непорочной чувственности древнего классицизма, возобновленной и одетой блестящими и свежими формами в опытах Андрея Шенье. Для дополнения применений наших заметим, что красноречие Шатобриана гораздо разнообразнее поэзии Ламартина. Не говоря уже о романах или прозаических поэмах, о путевых записках его, вспомним, что красноречие его овладело сценою политических прений; что он из области вымыслов или возвышенных созерцаний перенес в памфлеты свои весь жар, все чародейство, все могущество увлекательного слова. Не знаю, могли ли сии качества образовать в Шатобриане государственного мужа; но, без сомнения, упрочили они за ним славу красноречивейшего политического писателя. Читая его, нельзя не симпатизировать, не сочувствовать ему, часто украдкою от строгого ума своего, часто назло своим мнениям. Восстановленная династия могла праздновать памфлет: «Бонапарте и Бурбоны», как блестящую победу, одержанную и обратившую многих в пользу ее.