bannerbannerbanner
По поводу записок графа Зенфта

Петр Вяземский
По поводу записок графа Зенфта

Полная версия

В Императоре Александре могло скрываться еще другое побуждение, которое тогда влекло его к Наполеону. Мы уже говорили о строе ума его, несколько романическом. Но этот ум имел еще другое отпечаток, вследствие первоначального воспитания его, под руководством Лагарпа: а именно, отпечаток слегка демократический. Известно, что Государь мало обольщался блеском присвоенный рождению и званию. В Наполеоне, вероятно, нравился ему человек, который власти ее наследствовал, а приобрел ее и царствование сам собою, завоевал их силою ума и воли, ценою подвигов, едва ли в истории не беспримерных. С этой точки зрения Александр мог ставить Наполеона в воображении и сочувствии своем на подножие, которое превышало все окружающее и все знакомое.

Впрочем, не один Александр в семействе своем был временно под очарованием Наполеона. Помню, как за обедом у Великой Княгини Екатерины Павловны, в Твери, возник оживленный спор между Великим Князем Константином Павловичем и Карамзиным. Первый говорил с восторгом о Наполеоне и с одушевлением превозносил гениальная качества его; другой, с хладнокровием и строгостью историка, судил о нем более умеренно и отклонял излишние похвалы, ему возносимые. Спор длился. Наконец Карамзин – как сам в том после сознался – утомленный этими прениями, сказал, что за многие подвиги и успехи свои Наполеон часто и преимущественно был обязан ошибкам противников своих. Эти слова не совсем были уместны и царедворцы; но они сорвались с утомленного языка. Карамзин спохватился, но поздно: сказанного слова не воротишь. Впрочем, спор кончился мирно и благополучно, то есть каждая сторона осталась при своем мнении.

Были приверженцы Наполеону и в правительственной русской среде: например канцлер граф Николай Петрович Румянцев и Сперанский. Разумеется, тот и другой полагали, что для России выгоднее было держаться политики его, нежели прекословить ей и раздражать Наполеона. Карамзин, как мы видели, был не поклонник Наполеона, но также не желал разрыва с ним, то есть войны. Он опасался ее для благоденствия и целости России. Историк не угадал 1812-го года, но и не обязан был угадывать его. История есть наука не предположений и не гаданий: она преимущественно наука опытности и преподающая уроки ее правительствам и народам.

II

Мы имели уже случай отметить способность Императора Александра пристращаться в лицам: он также пристращался в мыслям и предприятиям. Вообще привязывался он и предавался лицам только тогда, когда они казались ему представителями мысли им возлюбленной, или надежными орудиями для совершения задуманного предприятия. Он не имел при себе того, что на придворном языке называется любимцем или фаворитом; но при нем были и им самим уполномочивались влиятельные лица.

Натуры, одаренные способностью увлекаемости, бывают обыкновенно и сами привлекательны. Ум и сердце их имеют несколько открытых, доступных сторон, призывающих сочувствие и преданность. Натура слишком цельная, замкнутая в себе самой, как крепость, конечно, более или менее, застрахована от нападений и приступов как со стороны, так и от собственных ошибок, более уверена в силе своего сопротивления; но за то и остается она без сообщения с внешнею, окружающею ее жизнью. Она внушает уважение, но не любовь. Ей предстоит опасность завянуть и зачерстветь в своем величавом одиночестве. Повторяем: в подобной способности увлекаться и создавать себе идеалы есть признак особенной мягкости в свежести души восприимчивой и девственной. Много есть здесь высокочеловеческого, много любви и желания добра. Можно ошибаться в выборе сочувствий и приверженностей своих; ошибаться есть участь и дело всякого человека; но внутренняя, задушевная потребность искать идеалы и орудия для совершения благих предприятий на пользу народа своего и человечества, эта тоска по чем-то лучшем падают на долю одних избранных и возвышенных личностей. Император Александр был одна из них. Эти свойства должны быть ему зачтены пред судом истории и потомства. Из писем его видим, что, еще во дни ранней молодости, он не сочувствовал деятелям и высокопоставленным лицам, которые значились тогда при дворе и у кормила государства. Он уже тосковал о прииске новых людей; ему нужна была другая атмосфера, нужен был воздух более чистый и легкий. Ему было душно в той среде, в которой был он заперт; он жаждал перевоспитать себя, пересоздаться в новой школе, в сотовариществе или, вернее сказать, под руководством, под влиянием людей других понятий, других стремлений, другого закала. С увлекательностью молодости, с полною доверчивостью и едва ли не с полным нравственным подчинением окружил он себя Новосильцевым, Строгановым, Чарторыйским, Кочубеем. Позднее говаривал он, что не любит, когда ввертывают палки в колеса его (quand on met des bâtons dans mes roues); но здесь бояться этого было нечего: подвижники его не тормозили колес, а скорее придавали им лишнего хода. Позднее, когда требования теории обратились в обязанности практики, когда бремя государственных забот и дел легло всею тяжестью своею на плеча и совесть его, он тоже, можно сказать, с лихорадочною заботливостью искал людей избранных и свыше предназначенных для осуществления чистых и доброжелательных намерений своих; искал, испытывал, но не всегда находил. За то, когда встречал он личности, в которых признавал те качества, которые мечтались ему, он предавался им, можно сказать, без оглядки; но до поры и до времени, прибавить должно. Мы видели, как был он под обаянием Сперанскаго и графа Каподистрии. Первоначальное влияние на него Лагарпа не осталось без следов, может быть, и на всю жизнь его. Г-жа Крюднер, и та имела свой влиятельный день: отпечаток ее отметит две-три страницы, как политической, так и глубоко-внутренней истории Александра.

Рейтинг@Mail.ru