Доминик Рапатель, по чину адъютанта командующего армией, носил на левой стороне груди бело-красную ленту. Моро был в сером сюртуке с медными пуговицами, на ногах – короткие кавалерийские сапожки с желтыми отворотами. Генерал и его адъютант заняли скромные комнаты в отеле Шайо. Наконец-то можно задвинуть в угол гремящие сабли, захлопнуть футляры с пистолетами. Рапатель от самой Савойи не смыкал глаз.
– Пожалуй, мне надо выспаться, – сказал он. – Я вам не нужен? Наверное, вы навестите улицу Единства?
На этой улице размещался девичий пансион Кампан.
– Вряд ли, – отвечал Моро. – Меня пугает даже мысль об Александрине Гюлло, столь изящной и юной. Я никогда, Рапатель, не трогаю за столом воздушное безе, боясь раскрошить его в огрубевших пальцах солдата… Иди спать, Рапатель.
Служанка принесла воду, свечи и белье.
– Что нового в Париже? – спросил ее Моро.
– Все старое. Ломбарды трещат от всякого хлама. Иные бедняки закладывают даже башмаки с ног, чтобы иметь су на хлеб. К мясу теперь и не подступиться – на кусок говядины люди глядят, как на знатную принцессу! А в подворотнях по утрам полно всяких подкидышей, в полиции им дают имена: мальчикам – Эгалите и Либерте, все девочки – Гуманы.
Моро остался один, размышляя: что-то с ним будет? Невольно припомнились те, кто головами расплатились за поражения: Кюстин, Гушар, Богарне… многие! Их отослали на гильотину, как отсылают загнанных лошадей на живодерню. Правда, Директория убрала гильотину с площади Революции, ее отвезли в сарай под замок, как отвозят на зиму косилку, ненужную до следующего урожая… Моро даже не заметил, как на пороге появилась незнакомая, нарядная женщина.
– Я устал, – произнес Моро. – Оставьте меня.
– Вы напрасно решили, что я искательница интимных приключений. И не старайтесь угадать, кто я такая. Вам будет достаточно, если я назовусь – мадам Блондель.
Дама уселась поудобнее, всем видом показывая, что от нее не так-то легко будет избавиться.
– Все, что Наполеон Бонапарт три года назад завоевал в Италии, все разрушено дыханием северных вандалов.
Моро показалось, что она ему сочувствует.
– Да. Я разбит Суворовым в тех же краях, где в глубокой древности Ганнибал растоптал слонами легионы римлян…
– Исторические аналогии – утешение скверное. В несчастиях вашей кампании одни видят гениальность Суворова, другие вашу уступчивость… подозрительную! Граф Прованский из далекой Митавы следил за вашей титанической борьбой с русскими. Если мнение короля что-то еще значит для вас, то он, скажу, выражал свое восхищение вашим талантом. Но теперь все кончено. Ваша карьера остановилась, как изношенные часы. Но иногда, – сказала женщина со значением, – часы, стоит лишь встряхнуть посильнее, и они застучат дальше.
– С чем же вы, мадам, пришли ко мне?
– С этим я и пришла – встряхнуть вас…
После словесных экзерциций мадам Блондель вручила ему письмо, в котором Людовик XVIII признавал громадные заслуги Моро перед Францией (пусть даже республиканской!); он писал, что эти заслуги плохо оценены Конвентом и Директорией; когда он, граф Прованский, вернется на престол, Моро сразу будет сделан и маршалом, и графом, и пэром королевства.
Генералу вдруг стало невыносимо скучно.
– Я ведь не просто генерал Моро – я еще и гражданин Моро! В вашем змеином клубке, очевидно, стало не хватать лишней извивающейся гадины, и в Митаве решили, что этой гадиной могу стать я! Вы не боитесь, – спросил он, – что я сейчас позову адъютанта, дабы он арестовал вас?
Блондель проявила стойкое мужество.
– Пхе! – фыркнула она с презрением. – Жан Виктор Моро известен Франции за благородного человека, и он не станет обижать женщину, как не станет и огорчать своего короля отказом от его предложений… На худой конец, мне легко доказать полиции, что вы заманили меня к себе, пытаясь меня изнасиловать. Смотрите, как просто это делается…
Юбки полетели с нее, в глаза ударило ослепительной белизной женского тела. Моро, присев к столу, разложил бумагу.
– Оденьтесь, мадам… Если вам известна дорога от Митавы до Парижа, вы не заблудитесь и по дороге от Парижа до Митавы. Я буду просить короля не тревожить меня далее, ибо всегда останусь верен заветам нашей революции[1].
Он слышал за своей спиной, как женщина перед трюмо застегивала крючки корсажа. Пауза была нарушена ее словами:
– Вашей дерзостью король, пожалуй, и не будет слишком удивлен. Но зато вы очень удивите… Пишегрю!
Это был выстрел в упор. Шарль Пишегрю, талантливейший полководец-республиканец, давний приятель Моро, был разоблачен в связях с роялистами-эмигрантами. Моро сказал, что на каторге Гвианы удивлениям Пишегрю пришел конец:
– А из Кайенны еще никто не бегал. Никто…
Тогда последовал второй выстрел, тоже в упор:
– Пишегрю бежал! Он сейчас в Лондоне. А кто предал его? Его предал генерал Моро, и Пишегрю знает об этом.
– Только теперь, мадам Блондель, наша беседа становится забавной. Но я не стану тревожить сон усталого адъютанта. Я не предавал Пишегрю! Документы, обличающие его связи с принцем Конде, я огласил лишь тогда, когда об измене Пишегрю генерал Бонапарт оповестил Директорию. Следовательно, я подтвердил лишь то, что стало известно от Бонапарта.
– Отчего такая снисходительность?
– Я не верил в измену Пишегрю, считая все клеветой завистников, желавших видеть талантливого человека без головы. Но Бонапарт не имел подобных сомнений. В армии тогда говорили, что он даже был рад избавиться от соперника.
– Значит, – с усмешкою произнесла женщина, – Бонапарт оказался более предан революции, нежели вы. Вас не страшит его прозорливая бдительность? Этот корсиканец и в случае с Пишегрю опередил вас… Не так ли, Моро?
– Suum cuique, – отвечал Моро.
Юрист, он знал римское право: КАЖДОМУ СВОЕ.
Только теперь роялистка собралась уходить.
– Вы еще о многом пожалеете, генерал Моро.
– Но всегда останусь гражданином Франции.
– Пхе, пхе, пхе…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Он хотел разобраться с гравюрными увражами, вывезенными из Италии, но внизу вдруг возникла перебранка, и Моро вышел на лестницу. Швейцар гнал от дверей человека, явно желавшего проникнуть на кухню.
– У нас нет объедков! – визгливо кричал старик. – Все объедки с кухни мы доедаем сами.
– Погодите, – сказал Моро, спускаясь вниз…
Он увидел человека своих лет в ошметках мундира, рука его была обмотана тряпкой, лоб пересекал рубец от сабли; под кожей, едва затянувшей рану, пульсировал мозг.
– Судя по остаткам мундира, вы… русский?
– Честь имею – колонель Серж Толбухин.
– Где вас пленили, при Треббии или на Рейне?
– Под Цюрихом! Я из корпуса Римского-Корсакова.
– Вы, колонель, помрете, – сказал Моро. – Я опытный солдат и знаю: с такими ранами в голову не выжить.
– Но я уже смирился с этой дурной мыслью.
– В наше время дурные мысли недорого и стоят…
Моро предложил подняться к себе. Из походного кофра достал свежую рубашку. Несмотря на ужасные ранения, Толбухин ел и выпивал охотно. Охотно и рассказывал:
– Проклятые цесарцы! Они бросили наш корпус и удрали, тогда-то Массена и навалился на нас, словно дикий кабан на пойнтера. Теперь Суворов оставил Италию, и не знаю, как он перетащит артиллерию через Швейцарские Альпы?
– В горной войне пушки погребаются в могилах ущелий. По себе это знаю. А много ли вас, русских, во Франции?
– Тысяч пять-шесть… Пленные англичане и австрийцы имеют в Париже своих комиссаров, озабоченных их нуждами, их лечением. А мы разбрелись кто куда. Я бежал из Нанси… пешком, пешком, как дергач! Император Павел объявил всех пленных изменниками. Возвращаться в Россию права не имеем. А потому, сударь, я мало озабочен дыркою в голове…
Все-таки пришлось потревожить Рапателя:
– Доминик, сейчас ты отвезешь русского полковника в военный госпиталь. Если там осмелятся не принять его, ты скажи – приказ дивизионного генерала Моро…
Сейчас он никого не хотел видеть. Однако пронырливый Сийес обнаружил его пребывание в отеле Шайо, встреча с директором состоялась. Высокомерный интриган, Сийес втайне жаждал личной власти над Францией и уже брал уроки верховой езды, дабы Париж видел его галопирующим перед войсками… Подбородок Сийеса утопал в кружевах пышного жабо.
– Я молчу о кампании, вами проигранной, но… Где же деньги? Неужели не смогли выжать из итальянцев больше одного миллиона? Что это за война, если она не приносит доходов? Бонапарт на вашем месте засыпал бы Директорию золотом. Ладно, прощаем… Отчего вы сами не явились ко мне?
Рушились режимы, искажались программы клубов, гильотины стучали, как станки на фабриках, поставляя продукцию для кладбищ, а Сийес снова и снова оказывался на верху власти, живой и невредимый, богатеющий дальше. Для Моро это оставалось загадкой… Он думал: «Что отвечать этому аббату?»
– Но я же не явился и к Баррасу, – сказал он.
– Баррасу плевать на вас и на ваши дела, – грубо ответил Сийес. – Этот плут помышляет только о том, как бы развязаться с одной шлюхой, чтобы срочно завести другую… Директория, Моро, потеряла в народе последние остатки доверия.
– Так кому же теперь я нужен? Одному вам?
– И… Франции! – ловко подметил Сийес. Вдруг он начал жалеть Жубера: – Такой молодой, красивый, талантливый… и пуля в сердце! Скажите, Моро: успел ли Жубер перед гибелью одарить вас дружеской искренностью?
Моро отлично распознал подоплеку ухищрений Сийеса, искавшего замену убитому Жуберу, и решил про себя, что Сийес вряд ли заслуживает точной исторической правды.
– В канун роковой битвы при Нови, – сказал он, – мы с Жубером так запьянствовали, что я ничего не помню.
Кажется, и такой ответ устраивал Сийеса.
– Значит, вы не слышали от Жубера, что Франция нуждается в человеке со шпагой, смелом и популярном? Сейчас вполне возможен крутой поворот в любую сторону – хоть в угол, хоть за угол… Но прежде всего нужна ваша шпага!
– Не слишком ли она коротка для ваших целей?
– Если коротка, сделайте фехтовальный выпад вперед, и тогда острие вашего оружия поразит любого…
Беседу прервало появление секретаря. Сийес предложил продолжить разговор вечером в Люксембургском саду.
– Вы там встретите немало общих знакомых, но… мадам Рекамье, должен вас огорчить, там не бывает.
Из шиньона аббата выпала гребенка с жемчужиной, и Моро не поленился поднять ее. Он знал, что его Жюльетта не унизит себя общением с распутной Директорией. Она лишь катается в открытой коляске в Лонгшоне, вызывая в публике восхищение. «Это мое царство! – говорила она как-то Моро. – И оно сразу закончится, когда я замечу, что даже грязные трубочисты не оборачиваются вослед мне…»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В саду звучала музыка Чимарозы, между деревьев феерично вспыхнули люстры, высветив потемки аллей. Моро казалось, что он попал на вернисаж, где элита Директории – буржуазия! – выставила напоказ свое богатство, свою пустоту, свои туалеты, свое невежество, свое бесстыдство. Лакеи королей в Версале, конечно, были одеты намного скромнее, нежели лакеи Директории, сновавшие среди публики в красных фраках с голубыми кушаками, а шляпы их украшали султаны – трех расцветок революционного флага… Скинув на руки одного из них плащ и треуголку, Моро сказал:
– Когда я уезжал в Италию, дамы в газовых платьях еще не забывали носить трико и закрывать грудь… Неужели не вернутся блаженные времена декольте, скромно укрытого веером?
Подле приятеля Бернадота сидела одноглазая Элиза Форстер, маскировавшая свое уродство пушистым локоном. Бывшая герцогиня Девонширская, она пила ликер из чёрной смородины, а генерал Бернадот мрачно насыщал себя гоголем-моголем.
– О! – воскликнула кривая красавица, завидев Моро. – Ты слышал новость? Твой друг вытащил из марсельского трактира какую-то девку, которая была невестою Бонапарта… ну, этого, что пропал в Египте! Бернадот, расскажи нам о ней.
С трудом друзья-генералы отвязались от пьяной женщины, у которой на большом пальце ноги красовался перстень с громадным бриллиантом. По этому поводу Бернадот сказал:
– Когда дура не знает, куда деть красивое перышко, она втыкает его себе в зад… Садись, Моро. Вчера в Манеже собирались старые бунтари, и Журдан говорил о твоей героической Итальянской армии… Как она сейчас?
– Я вывел ее во Францию босиком, без артиллерии, без обозов. Из всей амуниции остались одни лишь ранцы.
– Верю. Очевидно, тебе досталось?
– Да. Только при Нови подо мною рухнули три лошади, у четырех сабель вышибло клинки из эфесов.
– Представляю, какая была там свалка…
Жан Бернадот был давним другом Моро, их роднило прошлое революции. Моро спросил о трактирщице из Марселя – правда ли, что болтала о ней эта одноглазая шлюха Форстер?
– Дезире Клари была невестою Бонапарта, и он надавал ей столько клятв, что теперь она не верит моим словам. Оставим это, – попросил Бернадот. – Лучше скажи о Суворове…
Моро так часто спрашивали о Суворове, что его мнение, облеченное почти в формулу, сохранилось: «Что сказать о человеке, способном довести напряжение боя выше человеческих возможностей? Суворов скорее положит костьми всю армию и сам ляжет с нею, чем отступит хотя бы на шаг. Его марш-марши – великолепны, они мне кажутся шедеврами воинского искусства…»
Бернадот спросил:
– Ты уже получил новое назначение?
– На плаху истории… за Италию!
Бернадот утешил: неудачи в Италии уравновесились успехами Массена в Швейцарии, и этот успех представляется столь значительным, что Директория решила закрыть глаза на все погромы и грабежи, которые Массена обрушил на мирное население. Однако, продолжил Бернадот, после отхода армии Суворова в Италию, словно воды вселенского потопа, хлынули венские войска, уничтожающие следы республиканства:
– По слухам, знаменитый Доменико Чимароза уже сошел с ума от пытки на огне… Скажи, ты любишь его мелодии?
В тени кустов Моро разглядел Жозефа Фуше, который издали ему кивнул (как якобинец якобинцу), а Бернадот указал на Жозефину Бонапарт: «мадонна Победы», как прозвали ее журналисты, с унизительным подобострастием раскланивалась перед Терезой Тальен, названной «богородица Термидора».
– Жозефина выглядит великолепно, – сказал Моро.
– Никто не спорит, – согласился Бернадот.
– А кто вон там крутится с костылем?
– Ты не узнал Талейрана? Мадам де Сталь слезно выпросила для него у Барраса портфель с иностранными делами. Впрочем, Талейран уже оставил этот портфель на столе в кабинете, и это верный признак того, что Директория издыхает.
– Послушай, дружище, – сказал Моро. – Париж это или не Париж? Куда делась суровая простота прежних нравов? Если революция уже «чихнула в мешок», так ради чего же мы, ее наследники, продолжаем посылать людей на явную смерть в атаках? Неужели ради вот этой гнусной толпы обезьян, которая отчаянно лорнирует, чтобы рассмотреть оттопыренные сосцы великолепной Терезы Тальен?..
Лакей вручил записку от Сийеса – тот ждал. В большой чаше искрилось мороженое. Моро, подогретый ликерами и зрелищем нравов Директории, от порога заявил директору:
– Кажется, вы пожелали, чтобы я свою честь и славу принес в жертву вашей политической феруле? Но я против разнузданной Директории, против и любой диктатуры, в какие бы приятные формы она ни облекалась.
– Нет лучше формы, чем форма республиканского генерала, – отвечал Сийес. – Франция знает вас, Франция уважает вас, Франция пойдет за вами…
Сийес убеждал его долго, но Моро чувствовал, что где-то очень далеко (пусть даже в бесконечном пространстве будущего!) речь Сийеса обязательно должна сомкнуться с теми словами, которые он слышал от роялистки мадам Блондель.
– Если Франция, как вы утверждаете, пойдет за мною, то, скажите, за кем собираетесь идти вы? Или следом за Францией, идущей за мной, или… впереди меня? Хорошо, – сказал Моро, выхватывая шпагу, – я согласен уничтожить всю грязь, что налипла на колеса республики. Но при этом сразу договоримся: ни я, ни вы не будем хвататься за власть!
Это никак не входило в планы Сийеса:
– Если не нам, так кому же она достанется?
– Мы вернем ее… народу! – отвечал Моро.
– Вы были на улице Единства? – спросил Рапатель.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
– Нет, – мрачно ответил Моро, – я не был на даче Клиши у мадам Рекамье, не был у бедной Розали Дюгазон, боюсь и притронуться к нежному безе в пансионе мадам Кампан… Ах, Рапатель, Рапатель! Ты думаешь, мне так легко забыть Жубера, его слишком коротенькое счастье?
Утром Рапатель разбудил своего генерала:
– Только что «зеркальный» телеграф принял известие с юга: Париж ликует – Бонапарт высадился во Фрежюсе и летит прямо сюда на крыльях новой славы… Снова триумф!
Моро, как в бою, просил набить табаком трубку.
– Какой триумф? О чем ты говоришь? Если Бонапарт во Франции, то где же его армия? Вся армия? И если он оставил ее в Египте, какие же лавры могут осенять чело дезертира?..
Уильям Питт-младший, глава сент-джемсского кабинета, полагал, что возвращение Бонапарта во Францию чревато для Англии худшими опасениями, нежели бы из Египта вернулась вся его армия. Адмирал Нельсон осаждал Мальту, крейсируя у берегов Франции, но блокада была прорвана: «Я спасен, и Франция спасена тоже…» – с этими словами Бонапарт ступил на берег. Никто у него не спрашивал, почему оставлена в Египте армия. Народные толпы выходили на дорогу, приветствуя его, французы уже привыкли к мысли, что Бонапарт является в самые кризисные моменты. Его героизм овевала фантастика Востока, всегда возбуждающего воображение европейцев, и маленький генерал, опаленный солнцем пустынь, казался пришельцем из иного, волшебного мира…
Лошади остановили свой бег в Париже возле особняка на улице Шантрен, Бонапарт отстранил от себя Жозефину:
– Я все знаю.
Он в щепки разнес обстановку комнат, двери кабинета захлопнулись за ним. Жозефина, рыдающая, билась о них головою, взывая к милосердию. Бонапарт молчал. Наконец, к дверям Жозефина поставила на колени своих детей, Евгения и Гортензию Богарне, теперь и они, плачущие, умоляли отчима простить их беспутную мать… (Много позже, уже в Лонгвуде, император говорил о Жозефине: «Это была лучшая из женщин, каких я встречал. Она была лжива насквозь, от нее нельзя было услышать и слова правды. Но, исполненная самого тонкого очарования, она внушала мне сильную страсть. Жозефина никогда не просила денег, но я постоянно оплачивал миллионы ее долгов. Она покупала все, что видела. Правда, у нее были дурные зубы, но она умела скрывать этот недостаток, как и многие другие. Даже теперь я продолжаю любить ее».)
Двери открылись: все продумав, он… простил!
В самом деле, не смешно ли уподобляться жалкому рогоносцу, когда на него взирает сейчас вся Франция? Бонапарт держал себя скромно, со всеми любезный; его видели в саду, он гулял по улице с пасынком и падчерицей. Ни бушующий Мирабо, ни даже неистовый Робеспьер не удостоились при жизни, чтобы о них писали в газетах, а теперь любой француз в Гавре или Марселе читал о приятном загаре на лице Бонапарта, о короткой стрижке его волос, о том, что он сказал Сийесу и какой завтрак устроил ему Баррас… В череде празднеств и банкетов Жозефина во всем блеске зрелой женственности, очаровывая, тонко интригуя, появлялась с мужем, умело скрашивая его угрюмость, и Бернадот однажды сказал Моро:
– Не пора ли нам арестовать Бонапарта?
– В чем ты его подозреваешь?
– В стремлении быть выше нас. Но разве я поступлюсь принципами равенства? – Бернадот обнажил грудь, на которой красовалась зловещая татуировка: голова Людовика XVI, прижатая ножом к доске гильотины, а внизу было начертано: «СМЕРТЬ КОРОЛЯМ».
– Да, – сказал Моро, – с такой вывеской на фасаде здания тебе осталось одно: жить и умереть республиканцем!
…Моро, сын адвоката, жил и умер республиканцем, а якобинец Бернадот, сын трактирщика, умер королем. Не всегда можно верить наружным вывескам.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
А флегма – тоже добродетель. Моро хладнокровно рассудил, что именно корсиканец способен вывести республику из тупика Директории. При встрече с Сийесом он сказал:
– Явился человек, которого вы искали.
– Боюсь, его шпага длиннее, чем требуется…
Потерпев крах с Жубером и Моро, директор даже не заметил, как и когда Бонапарт вовлек его в свои планы, а все выдумки Сийеса о создании новой конституции он отверг: «Я нуждаюсь не в словах, а в действиях…» Люсьен Бонапарт, брат героя, уже пролез в президенты Совета Пятисот, и этим Наполеон Бонапарт прикрыл оголенный фланг от нападения «избранников народа»… Он всюду утверждал, что отечество в опасности, а он прибыл из Египта – спасать его! В этом случае сами по себе отпадали обвинения в дезертирстве. Но Франции ничто не угрожало, спасать было нечего. Угроза отпала – значит, угрозу надо выдумать. Исподволь Бонапарт и его сторонники сеяли всюду коварные слухи о заговоре против республики.
– Ни красных колпаков якобинцев, ни красных каблуков аристократии не потерплю! – утверждал Бонапарт…
Его тайные поиски не укрылись от бдительного Манежа, где еще уцелели крепкие головы, и генерал Журдан, ощутив тревогу, призывал Париж к оружию санкюлотов – к пикам:
– Смерть тиранам! Все на защиту республики… Франция не нуждается ни в Цезарях, ни в Кромвелях!
Журдана поддерживал генерал Пьер Ожеро – безграмотный храбрец, сын лакея, дезертир из трех армий (в том числе и русской); заносчивый фанфарон, всегда полупьяный, он осыпал Бонапарта и его «когорту» самой отъявленной бранью:
– Корсиканца – на Корсику! Конечно, Бонапарт не лишен способностей, но где ему угнаться за мною?
Это вывело из себя генерала Массена; невежественный и грубый, он часто моргал крохотными глазками:
– Что вы слушаете этого громилу? Разве Бонапарт или Ожеро могут сравниться со мною?.. А ты, Журдан, вообще иди к чертям: твоя слава – слава битого генерала!
В церкви святого Сюльплиция парижане устроили пир в честь Бонапарта, но Журдана и Ожеро там не было. Однако Бонапарт в эти дни нарочно повидался с Журданом.
– Ты, – заявил ему Журдан, – никогда не посмеешь тронуть священные принципы свободы, равенства и братства.
Обращение на «вы» презиралось, как отрыжка аристократизма, в те времена даже солдаты говорили своим генералам ты! Бонапарт, обнимая Журдана, успокоил его:
– Я рад, что в тебе не угас дух прежней свободной Франции, и ты, Журдан, будь уверен во мне. Я не пойду за вами, за идеями Манежа, но все исполню в интересах народа…
Баррас считал себя хитрейшим человеком Франции, которого никому не обмануть, не провести. Нет, он своего не отдаст! После беседы с Талейраном Баррас сразу обрел спокойствие, уверенный, что ради его же будущих благ хлопочут с утра до ночи все эти убогие людишки – вроде Сийеса, Бонапарта и Талейрана… Между прочим, именно Сийес уже высказывал сожаление, что не удался сговор с Моро:
– Плод давно созрел. Я вам предлагал сорвать его с ветки, но вы не пожелали. Теперь плод достанется другим.
– О чем сожалеть? – смеялся Моро. – В наше время политика осуждена плестись за фургонами грандиозных армий. Стоя под знаменами Франции, я не думаю об авторах декретов…
Боевые дороги Моро и Бонапарта еще не пересекались. Моро никогда не заграждал Бонапарту его путей к славе, Бонапарт еще не видел в Моро соперника, – их слава клокотала в одном кипящем котле, и потому первая встреча двух полководцев была самой сердечной… Моро, приветливый, сказал:
– Здравствуй, коллега Бонапарт! Я завидую твоей бодрости, я радуюсь твоим успехам…
Они пожали руки. За их спинами вырастало «красное привидение» – недавние грозы над Францией, закаты кровавых штурмов, чудовищные поля битв. Гильотина убрала с пути самых талантливых полководцев, другие сами отошли в иной мир.
Бонапарт сразу отстегнул от пояса кривую саблю:
– С нею я прошел от пирамид фараонов до Палестины, и она ни разу не подвела меня. Моро, прими эту саблю мамелюкского бея, и пусть она станет залогом нашей приязни…
Для Моро не оставалось сомнений, терзавших Журдана, не было и тени зависти, мучившей Ожеро, – для него Бонапарт оставался единоутробным братом, рожденным из того же лона Революции, которое однажды породило и его, Моро! Но Бернадот, увидев дареную саблю, обвинил друга в предательстве:
– И ты предал Манеж за железную дешевку?
– Это дамасская сталь! Бонапарт же способен исполнить все то, чего не способен сделать я, не способен и ты…
Бернадотом вскоре занялся сам Фуше.
– Слушай, приятель, я ведь тоже из якобинцев. Глупый человек, куда ты лезешь? Сейчас все наше, пойми. А будет у нас еще больше. Или ты решил быть умнее других? Не лучше ли остаться живым и богатым аристократом, нежели больным и нищим якобинцем?.. Я никого не пугаю. Но двери вашего Манежа заколочу гвоздями. А твоя шея не крепче других…
Бернадот был парализован – угрозами и, наверное, страхом. Зато идеальным казалось состояние генерала Моро, безоговорочно примкнувшего к лагерю бонапартистов. А солдаты? Они-то уж точно радовались:
– За Бонапартом – спасать республику от тиранов!
И буйствовала и гремела огненная «Марсельеза».
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Париж не был еще прекрасен. Елисейские поля уже существовали, но это был запущенный пустырь, кое-где заросший группами деревьев. Там, где позже воцарилась артистическая богема Монмартра, в ту пору была бедная деревня, жители которой трудились в каменоломнях. Отвратительная грязища покрывала закоулки древних улиц. Миллионы крыс населяли подвалы складов и подземелья кладбищ; иногда к водопою двигалась шуршащая и повизгивающая в тесноте фаланга; неистребимая, она злобно посверкивала красными воспаленными глазками. На центральных улицах Парижа колеса экипажей ломались среди ухабов. Богатых женщин переносили в портшезах (так было удобнее). Редкие фонари, висящие на веревках, едва рассеивали мрак переулков. Старинные здания, уцелевшие со времен Генриха IV, были очень красивы, но кучи мусора у подъездов и дурные лестницы могли испортить любое впечатление… Примерно таким был старый Париж, вступающий в день 18 брюмера, что означало 9 ноября.
Бонапарт, если в этот день у него и были колебания, упрятал их в глубине непроницаемой корсиканской души, наполненной честолюбием, презрением к людям и суевериями. Артиллерия еще с ночи была расставлена в дворцовых садах, заставы перекрыты, а курьерская почта задержана. Рано утром улицу Шантрен заполнила толпа генералов. Бонапарт вышел к ним в статском платье (но при сабле):
– Какой я оставил Францию и какой я ее застал? Своими победами в Италии я добыл миллионы, а что увидел, вернувшись? Только нищету… Этот порядок не может продолжаться. Пора избавить нацию от болтунов адвокатов! – Бонапарт обратился лично к Моро: – Я буду в Тюильри, ты замкнешь Люксембургский дворец в осаде со всей его нечистью, и пусть в него входят, но никто уже из него не выйдет…
Кавалькада всадников в красочных мундирах промчалась в сторону Тюильри, а Моро явился в Люксембургский дворец.
– Закрыть все выходы, – велел гренадерам.
Баррас не сразу выразил свое недоумение:
– Почему никто не едет ко мне? Я не вижу депутаций народа. Меня никто в этот великий день не приветствует.
– А почему он великий, Баррас?
– Сегодня я стану президентом Франции.
– Это вспышка фантазии Талейрана?
– Но и сам Бонапарт меня в этом лично заверил…
Наконец до Барраса дошло, что Талейран, повивальная бабка 18 брюмера, ласково завернул его, Барраса, не в пеленки будущей славы, а закутал сразу в покойницкий саван.
– Если так, – решил Баррас, – я… приму ванну!
Во дворец пробилась через охрану Тереза Тальен.
– Я должна видеть негодяя… Моро, где он?
– Отмывает с себя кровь своих жертв…
Он сопроводил «богородицу Термидора» до купальни, где Баррас при виде красавицы так сильно всплеснул руками, что окатил ее с головы до ног ароматной водою:
– Полезай ко мне, моя прекрасная наяда!
Тереза Тальен отпустила ему хорошую оплеуху:
– Подлец! Я думала, ты умираешь героем, а из вонючей воды торчат твои ослиные уши… Где же всемогущий Баррас, еще вчера пировавший, как Лукулл в термах Трапезонда? Твое имя уже оплевано Парижем, генерал Бонапарт в Тюильри вещает всем о твоем убожестве, а ты… ты…
Барраса трудно было вывести из прострации.
– Вечером мы увидимся в Опере, – решил он.
– Вы никогда не увидитесь, – вмешался Моро.
– Вот и первая новость, дорогая: вечером в Опере нас уже не будет, вечером в Оперу поедут другие…
Моро задержал убегавшую Тальен.
– Назад! Приказ – никого не выпускать.
– Надеюсь, меня-то ничьи приказы не касаются…
Но гренадеры Национальной гвардии перегородили двери штыками, и Тальен кинулась в ноги генералу:
– Моро! Отпусти меня… сжалься. Хочешь любви моей? Я уже твоя. Назови любой дом в Париже – он уже твой дом… Отпусти! У меня же дети. Наконец, я снова… беременна.
– И снова от Барраса?
– На этот раз от банкира Уврара… Сжалься, Моро!
К воротам подкатила карета, запряженная шестеркой белых прекрасных лошадей. Мюрат отворил дверцы, из них выставилась наружу маленькая нога в лайковом сапоге. Это была нога Бонапарта, который легко спрыгнул на землю.
– У меня все отлично. А как твои дела?
– Никто и не пискнул.
– Пищать станут потом. Я никогда не забуду твоей услуги, Моро… благодарю! А где Баррас?
– Чисто вымытый, он покорился судьбе.
– Его бесстыжие глаза больше не увидят ни этого дворца, ни Терезы Тальен, ни Парижа. Он меня всегда считал простачком-провинциалом с Корсики. Но смеется только тот, кто стреляет последним. Пора этот навоз вывозить на свалку…
Баррасу объявили о пожизненной ссылке.
– Жаль! – сказал Баррас, оглядев стены своих интимных покоев. – Ведь я совсем недавно покрыл их такими обоями, каких не было даже у королей… Очень жаль!
Жалоба вписалась в протокол его политического ничтожества. Ни король Людовик XVI, бегущий из Версаля, ни сам Наполеон, которому суждено потерять великую империю, никто из них не стал бы сожалеть об искусном декоре стен.
Но только теперь Париж стал волноваться.
– А почему вдруг Бонапарт, а не Моро? Слава у них одинакова, но Моро – природный француз из Бретани, а Наполеон Буонапарте – корсиканец, жена у него – креолка с Мартиники. Откуда мы знаем, какие бабочки порхают у них в головах?
Перед воротами Люксембургского дворца, безучастная ко всему на свете, бедная женщина продавала самодельные вафли, возле ее подола зябко дрожала старенькая болонка.
– Я знаю, что меня уже не стоит жалеть. Но хотя бы ради собачки купите мои вафли… пожалейте мою собачку!