Спустя годы, когда имя Ольги Палем уже отгремело на Руси и затихло в безбожном отдалении, заезжий столичный корреспондент отыскал в Симферополе ее захудалых родителей.
Перед ним предстал ветхозаветный Мордка Палем, трясущийся от гнева и бедности, опозоренный своей дочерью.
– Меня была чудная девочка, – рассказывал он, – и все было бы превосходно, если бы не эти романы, которые она читала запоем… Раввин мудро предрек мне, что Адонай, великий бог отмщения, не прощает евреев до седьмого колена, и мои потомки семь поколений сряду осуждены страдать за грехи Мени, которая изменила вере своих отцов… Вы только посмотрите на мою бедную жену! – воскликнул он.
Корреспондент охотно оглядел Геню Пейсаховну Палем, уже сгорбленную нуждой старуху, глаза которой – это было заметно – не просыхали от слез и от тягостей жизни.
– Видите? А ведь моя Генечка была лучшей красавицей в городе, – сообщил Мордка Палем. – Знатные господа и даже адмиралы из Севастополя платили мне по червонцу, чтобы только полюбоваться ее красотой. Это была сущая Саломея, а теперь… Что видите вы теперь? Геня, скажи сама.
– О горе нам, горе! – запричитала старуха.
– Хватит, – велел ей муж. – Раввин оказался прав. Я ведь был вполне обеспеченный торговец, меня все уважали, а когда Меня ушла, все пошло прахом, мы сразу сделались нищими.
– Но я слышал, – заметил корреспондент, – что в вашем разорении повинна сама еврейская община Симферополя, выместившая на вас свое зло за уход юной еврейки из дома.
– Еврей не станет разорять еврея! – гневно закричал Мордка. – Это сам великий Адонай пожелал видеть меня обнищавшим. Пока она читала романы, я молчал, но теперь я ее проклинаю.
– Я не рожала такой дочери! – зарыдала и мать…
Что же там случилось, в этом семействе?
Н. П. Карабчевский много позже проанализировал детство Мени Палем, придя к выводу: «Она не была похожа на других детей (в семействе Палем). То задумчивая и грустная, то безумно шаловливая и очень веселая, она нередко разражалась нервными припадками… Заботливо перешептываясь между собой, родители решили, что Менечку не надо излишне раздражать, и предоставили девочке полную свободу». Впрочем, эта свобода была лишь относительной – читать русские книги ей запрещали, с детства девочке указали будущего мужа – сопливого Натана Напфельбаума, от которого вечно пахло селедкой с луком. Меня была еще подростком, когда ее стали выводить на бульвар Симферополя, одетую «барышней», и вот тут родители за ней не углядели.
Красивая и живая девочка, она, словно бабочка, резво впорхнула в компанию русских гимназистов и гимназисток, которые охотно приняли ее в свой веселый круг, в котором понимание жизни было широким, как мир, и совсем не таким, каким раньше все ей казалось. А потом Мене было так тяжко возвращаться в свой удушливый дом, где отец бубнил из потемок над раскрытым Талмудом, вздыхала за стеною мать, братья с длинными пейсами говорили меж собой только шепотом, а ходили по комнатам на цыпочках, словно боясь кого-то незримого, но страшного…
Меня оказалась чертовски талантлива! Даже без учителей она самоучкой освоила чтение и писание по-русски, тайком от родителей поглощала ночами романы, в которых распускалась неведомая ей жизнь, а прекрасные героини на самой последней странице подставляли пунцовые губы под жаркий ливень огненных поцелуев. Так зарождались мечты – сладкие иллюзии о той жизни, которая совсем не ждет ее, но которая возможна, если…
«Ах, если бы!» – потихоньку вздыхала она.
Отныне обстановка в родительском доме ей казалась невыносима, хотелось вырваться и куда-то бежать, жаждалось быть постоянно веселой, делать только то, что хочется. Но… как обрести эту призрачную свободу, чтобы не сопливый Натан, а сказочный некто увлек ее в чудесные соблазны? Наконец Меня Палем, никому ничего не говоря, сообразила, что свободу ей может дать только переход в православие.
Ей было лет пятнадцать-шестнадцать, когда она посетила православный собор в родном городе. Конечно, священник заметил еврейскую девушку в толпе молящихся, и, по окончании службы, он молча поманил ее в притвор храма, где никого не было.
– Я тебя знаю, – просто сказал он. – Знаю и твоих папу с мамой. Разве ты не боишься, что тебя очень строго накажут в семье за посещение нашей церкви?
– Не боюсь. Крестите меня, – взмолилась Меня.
Священник был человеком осторожным.
– Не горячись, девочка, – рассудительно произнес он. – Сядь и выслушай меня очень внимательно. До Симферополя я служил в Могилеве, и там со мною случилась большая беда. Я крестил еврейскую девушку, влюбленную в русского офицера, который сделал ей предложение. Но закончилось все ужасно… Соплеменники забили ее камнями, и я до сих пор содрогаюсь, вспоминая этот кошмарный случай, в котором косвенно оказался виноват я сам. Потому и говорю тебе – будь благоразумна.
– Я вполне благоразумна, – ответила Меня Палем. – Но поймите, я хочу жить, потому и прошу вас: крестите меня!
Священник сказал, что сочувствует ее стремлениям, но сам он слишком ничтожная персона, и потому неспособен оградить ее от побиения камнями по ветхозаветным обычаям.
– Вернись домой и помалкивай, – выпроваживал он Меню из храма. – Я постараюсь сыскать авторитетного человека, который не побоится стать твоим крестным отцом…
Нашел! Это был генерал-майор и местный миллионер Василий Павлович Попов – потомок того знаменитого В. С. Попова, который состоял еще при светлейшем князе Потемкине-Таврическом и потомство которого прочно осело в Крыму, где Поповы владели огромными поместьями, перевитыми виноградной лозой, исстари завезенной сюда из Токая. Вот этот Василий Павлович Попов, наследник былой славы, и согласился быть крестным, а в конце церковной процедуры он подарил вчерашней Менечке сотню рублей, преподав ей напутствие:
– Ты стала Ольгой в святом крещении, а отчество у тебя от моего имени. Но я не стану возражать, если пожелаешь писаться «Поповой». Желаю счастья! Но после всего, что здесь произошло, домой тебе уже никогда не вернуться, почему и советую тебе скрыться… хотя бы в Одессе. Там такой оживленный город, где даже крокодил может затеряться в толпе на базаре. Но боюсь, что с такою внешностью, от судьбы не укроешься…
………………………………………………………………………………………
Генерал Попов не слишком-то расщедрился перед крестницей, зато он дал ей рекомендательное письмо знакомым в Одессе, с этим письмом Ольгу Палем-Попову взяли в услужение хорошие люди из хорошего дома. Однако удержалась она в горничных день-два, не больше, ибо, как выяснилось, делать ничего не умела, даже самовар не могла поставить как надо. После этого и оказалась за прилавком табачного магазина. Но вскоре и тут выяснилось, что к торговле совсем неприспособлена, расхваливать товар не умела, и жена хозяина, выздоровев, выставила ее на улицу, еще обругав как следует за нехватку папирос фабрики Месаксуди, выкуренных околоточным Пахомом Гориловым…
А куда ей деваться? Без родни и знакомых, девушка с яркой, броской внешностью, – конечно, она уже не раз перехватывала на улицах взгляды мужчин, оценивающие ее. Выглядела же она великолепно, о таких женщинах принято говорить, что они родились с «изюминкой во рту» и созданы для любви. Вряд ли Палем-Попова догадывалась в ту пору жизни, что сейчас она – лишь хороший «товар», на который всегда сыщется покупатель.
Пристав Чабанов спустя несколько лет вспомнил, что Ольга Васильевна одевалась тогда бедненько, держалась скромницей, но была весела и здорова, а чахнуть стала именно с того времени, когда на нее нашелся богатый «покупатель».
Василий Васильевич Кандинский появился в 1887 году под видом солидного человека, который, упаси бог, не зазывал ее в ресторан у Фанкони, а сначала лишь изрекал благостные и гуманные пожелания окружить ее «отеческой» заботой, так как его сердце разрывается при виде ее сиротства:
– Вы даже не представляете, как вам повезло, что встретили именно меня, который вполне бескорыстно готов устроить ваше благополучие и ваше будущее счастье…
Установить четкую грань, которая бы делила «отеческую» заботу от прочих интересов Кандинского, сейчас уже невозможно, и даже Карабчевский, пытавшийся проникнуть в душу Кандинского, отступил перед ним в непонимании его характера: «К сожалению, г-н Кандинский, когда от него требовалось дать прямой ответ, очень любил поговорить о погоде…»
Наверное, именно таким и был этот финансист, желавший иметь Ольгу Палем где-то между своей конторой и биржей. Как бы то ни было, но «отеческое» внимание он все-таки проявил: снял для Ольги квартиру, обставил ее хорошей мебелью, нанял служанку, а кучеру Илье велел катать Ольгу – куда ей вздумается.
– Для меня, – намекал Кандинский, перебирая брелоки часов, выпущенных поверх жилетки, – твое имя звучит отчасти вульгарно. Посмотри на себя в зеркало – какая же ты Ольга? Позволь, деточка, я стану называть тебя библейским именем Мариам, а ты называй меня своим пупсиком… Так будет гораздо проще и придаст некоторую интимность нашим непредсказуемым отношениям.
«Отеческие» отношения вскоре уступили место другим, весьма далеким от родительских попечений, но которые Ольга Палем, кажется, не слишком-то драматизировала. Кандинский вечерами, усталый, просил ее щипать гитарные струны, и после игры на бирже ему было приятно слышать игру на гитаре, и слова романса сулили ему как раз то, на что он уже не мог рассчитывать:
У ног твоих рабой умру,
Давно-давно блаженства жду.
Ты мучь меня, терзай меня,
Одно прошу – люби меня,
И, умирая, не солгу,
«Люблю» скажу – и вмиг умру…
– Ах, как это приятно! – умилялся Кандинский. Но вскоре ей стало тошно быть райской птичкой, посаженной в золоченую клетку. Человек мало выразительный, целиком погруженный в мир балансов, авуаров и кредитов, Кандинский, надо полагать, сделал ее содержанкой не ради взбодрения мужских эмоций, а лишь для того, чтобы поднять престиж своей конторы; пусть люди говорят: «Если уж этот старый хрыч мотает на молодую любовницу, так, значит, финансы его конторы в полном порядке…» Ольга Палем стала как бы яркой рекламой преуспеяния конторы Кандинского, который серьезно полагал, что квартира, мебель и служанка – этого вполне достаточно, чтобы его «Мариам» была довольна и счастлива.
Кстати, у него был приятель – отставной полковник Колемин, уже пожилой человек, и он был единственным, кого Кандинский допустил до знакомства с Ольгой Палем. Случайно, оставив мужчин наедине, Ольга слышала, как Колемин говорил:
– Мерзавец ты, Васька, мало тебя смолоду били! С тебя-то спрос короткий, благо из штанов давно песок сыплется, а вот каково-то ей, бедной девице? Ведь ей жить да жить, а кто возьмет ее в жены, если узнает, что она была твоей содержанкой? Ты бы прежде хоть со мной посоветовался…
Отношения с Кандинским затянулись, но, встречая Ольгу Палем-Попову на улицах, пристав Чабанов заметил, что «меценатство» Кандинского не пошло на пользу: женщина выглядела плохо, осунулась, подурнела. Это были внешние проявления, а сам Кандинский наблюдал и внутренние – его «Мариам» колотила тарелки на кухне, кричала на служанку, казалась издерганной, не в меру вспыльчивой, места себе не находила.
– Деточка, – вежливо допытывался Кандинский, – пожалей своего пупсика и не будь такой букой. Чего тебе еще не хватает? Ну скажи что-нибудь ласковое. Может, добавить денег, чтобы ты завтра побегала по Александровской?
Колемин, человек семейный, навещал ее запросто, с ним Ольга была доверительна, как дочь с отцом. Бывалый вояка, крутой и честный, полковник сам и завел разговор с нею.
– Слушай! – сказал он Ольге. – У меня ведь дочь старше тебя, и я вижу, что ты исчахлась, а красота твоя меркнет… Разве это жизнь? Одна маета и никакого просвета. Ну хорошо, я приятель Васи-Васи, но все же скажу, что он тебя в гроб загонит! Ты меня послушай, дочка, я ведь зла тебе не желаю. Только добра хочу.
– Верю, – тихо отозвалась Ольга, заплакав.
– Бросай ты этого полудохлого мерина и поживи, как живут все молодые чудачки. На что этот Вася-Вася, который нужен тебе – словно слепой поводырь зрячему?
– Он меня не отпустит, – призадумалась Ольга.
Колемин трахнул кулаком по столу:
– А пусть только попробует не отпустить! Или ты веревкой к нему привязана? Не спорю, что Вася-Вася честный человек, но он же свихнулся на старости лет. Всю жизнь прожил со своей грымзой, а теперь ему, видите ли, свежатинки захотелось!
Ольга Палем вытерла слезы, спросила:
– Уйду! А вот на что я жить стану?
– Наймись.
– Куда? Меня же никто не возьмет, я белоручка, ничего не умею делать, метлы в руках не держала…
– Ах ты, господи! – сокрушенно вздыхал Колемин. – Ладно, – рассудил он потом, – я сам поговорю с Васей-Васей, чтобы кончал дурака валять, чтобы своих седин не позорил и чтобы тебя не позорил перед всем светом…
Этот разговор, судя по всему, происходил летом 1889 года. Кандинский, подводя баланс своим амурным делам, откровенно признался другу, что изнурен до крайности:
– У меня после общения с Мариам стало вот тут побаливать. Раньше не болело, а теперь болит. И сам вижу, что ради соблюдения благопристойности нам лучше расстаться. Не только она со мною измучилась, но и мне стало труднее высиживать дни в конторе. Мариам очень скоро вошла во вкус и теперь требует от меня такой прыткости, будто я только вчера закончил гимназию… Так и быть. Расстанемся по-хорошему.
– Что ты называешь хорошим? – спросил Колемин.
– Хорошо – это когда без скандала…
Ольга Васильевна стала укладывать вещи в саквояж.
– Ну, я пойду, – сказала она. – За хлеб-соль спасибо. Чужого мне не надобно. Прощайте.
– Стой! – заорал полковник как бешеный. – Куда пойдешь? До первого фонаря на углу? Там тебя адмирал Зеленый возьмет на цугундер, потом не отбрыкаешься… Думать надо!
– Я думать не умею, – созналась Ольга.
– Так я стану за тебя думать. Садись!
Ольга Палем присела между пожилыми мужчинами.
– Так дела не делаются, – строжайше выговорил полковник Кандинскому. – Если ты, сукин сын, обесчестил Ольгу Васильевну ее стыдным положением, так будь любезен раскошелиться, чтобы она не побиралась. Ничего! Ты не обеднеешь, а душу спасешь. Согрешил – так давай расплачивайся.
Кандинский, не прекословя, выложил на стол три тысячи, просил Ольгу Палем заверить полученную сумму подписью в особой квитанции, припасенной для финала беседы заранее:
– Этот расход я должен внести в конторские книги, дабы бухгалтер подвел баланс тютелька в тютельку… Ну что ж, – обвел он глазами комнату, – мебель очень хорошая. Я, конечно, сожалею, что все получилось кувырком, но… За мебель держаться не стану. Пусть Ольга Васильевна забирает все.
– Заберет, не сомневайся, – утешил его Колемин. – А ты, – повернулся он к Ольге Палем, – не сиди, как разиня деревенская. Говори сразу, что тебе еще от этого Ротшильда надобно?
Ольга, смущаясь, разглядывала свои ногти:
– Да ничего мне больше не требуется…
Бравый полковник поводил перед самым носом Кандинского громадным пальцем, багровым от возмущения.
– Нет уж, – гневно прошипел он. – Ты у меня, Вася-Вася, мебелью да посудой от девки не отвинтишься. Иначе я тебе, дурню старому, и руки впредь не подам… Понял?
– Разве я спорю? – отозвался Кандинский, следя за движением пальца. – Я ведь не враг Оленьки, почему бы и не выручить ее… только бы не забывала она расписываться в квитанциях!..
Ольга Палем вышла на улицу, уселась в пролетку.
– Илья, – сказала она, – ты одессит старый, все тут давно знаешь, поехали искать новую квартиру.
– Да есть тут одна вроде бы… Нно-о, помчались!
Он задержал бег рысака возле обширного дома Вагнера на Дерибасовской. Лопоухий гимназист, увидев богатую даму, перестал ковырять в носу. Ольга Палем поправила на нем фуражку.
– Не знаешь ли, сдает ли хозяин квартиру?
– Ага. На втором этаже. Вон шесть окон. А вы кто будете?
– Твоя будущая соседка… Тебя как зовут?
– Мама! – что есть мочи завопил гимназист. – Тут спрашивают, как меня зовут. Отвечать или сама поговоришь?
– Без меня ничего не говори, – послышалось из окон. – Я сейчас выйду сама и скажу, что тебя зовут Вивочкой…
…Странно, что в окружении Кандинского я встретил и некоего Малевича. Но в какой степени родства они были с известными абстракционистами – этого я, простите, не выяснил. Просто мне было некогда залезать в генеалогические дебри.
Сейчас у меня и у вас, читатель, есть дела поважнее!
По утрам, коленопреклоненная, Ольга Палем молилась:
– Боженька ласковый, помоги мне, бедненькой….
Залитый солнцем город, почти воздушный, если глянуть на него с моря, синеватый отблеск базальтовых мостовых, белый слепящий камень дворцов богачей и негоциантов, бурные всплески полосатых тентов, растянутых над верандами и балконами. До глубокой ночи шумели рестораны Робини и Фанкони, в которых навзрыд играли румынские скрипки, а таборные цыганки сулили разлуку в степных раздольях. Дельцы, жулики и пройдохи с утра занимали столики в приморских кафе, спекулируя меж собой чуть ли не воздухом. В публичных садах звончато гремели струи фонтанов, оркестры выдували в небо разнузданные мотивы из оперетт Оффенбаха, оживленная публика слонялась по бульварам, юные жуиры и стареющие бонвиваны с торопливой угодливостью раскланивались перед дамами, приятными во всех отношениях. На каждом углу продавали цветы, все благоухало морем, дынями, акациями, вином, дамскими духами от Ралле и Броккара, и все вокруг, кажется, звучало – музыкой, плеском воды, говором, призывами, откликами, смехом…
Тут и не захочешь, да поневоле взмолишься:
– Вразуми меня, Господи, и не дай пропасть…
Только теперь, вырвавшись из клетки, обильно позлащенной Кандинским, Ольга Палем взмыла ввысь как вольная птица, и с трагической высоты своего одинокого полета она, казалось, увидела сама себя – свободной, прекрасной, счастливой.
Не сердитесь, если я снова сошлюсь на слова Н. П. Карабчевского: «Она вращалась теперь в обществе молодых студентов и офицеров, юнкеров и гимназистов. Они устраивали для нее кавалькады, сопровождали верхами в загородных прогулках, вводили Ольгу Палем в свои студенческие вечеринки и танцевальные вечера; в обществе молодой и красивой женщины всегда было шумно, весело, молодо, непринужденно…»
– Господи, не оставь меня! – молилась Ольга Палем, обуянная тихим ужасом перед приманками жизни, столь щедро разбросанными на путях ее жизни.
Да, слишком уж много соблазнов окружало ее, все ухаживали за ней, влюблялись в нее, недоступную никому, и она, как и всякая женщина, ощутившая власть своей красоты, становилась излишне гордой, презрительно-равнодушной, все отвергающая, выдумывающая о себе даже то, чего никогда не было.
– Почему я сегодня Палем, а завтра опять Попова? – говорила она своим поклонникам. – О-о, это ужасная история… Моя мать, красивая княжна из рода крымских Гиреев, была женою какого-то богача Палема, но покинула его ради страстной любви к одному аристократу… Потому и называю себя как хочу!
Но свои выдумки она вышивала по черному белыми нитками. Если ее улавливали на лжи, Ольга Палем обижалась:
– Это не ложь, а лишь маленькое преувеличение…
Среди молодежи, окружавшей ее, оказался и титулованный студент барон Сталь-фон-Гольштейн, который открыто выражал сомнение в ее «недоступности».
– Бросьте, господа! – авторитетно заявил он однажды. – Палем или Попова, называйте ее как угодно, самая обычная «прости господи». Разве неизвестно, что она уже побывала в сарданапаловых объятиях старого паука, известного одесского гобсека? А где река текла, там всегда мокро будет…
– Чем докажете это, барон? – возмутился курносый юнкер Сережа Лукьянов, тайный обожатель красавицы-амазонки.
– Чем? – усмехнулся Сталь. – Согласен на пари. Через неделю она станет моей… Вы, юнкер, не верите?
– Не верю.
– Тогда договоримся: если Ольга Палем устоит передо мною, я, как благородный человек, признаю свое поражение, так и быть – ставлю на всех ящик шампанского.
Через неделю барон честно расплатился за проигрыш.
– Черт бы ее побрал, эту недотрогу! – сказал он при этом. – Ведь я всегда был неотразимым мужчиной, но эта язва и впрямь оказалась неприступнее Карфагена… Может, теперь попытаете счастье именно вы, юнкер Лукьянов?
– Зачем? – понуро отвечал тот. – Зачем мешать Аристиду Зарифи, в которого влюблена госпожа Палем? Вы же видите, как волшебно сияют ее глаза, когда она встречает его…
Кажется, Ольга Палем действительно влюбилась в очень красивого грека, сына богатого негоцианта, но Зарифи лишь загадочно улыбался, когда его спрашивали о результатах романа. Да, возникли и сплетни о том, что Аристид хорошо заплатил Ольге Палем, но красавец сразу же отверг эти слухи.
– Стоит ли разводить грязь на чистом месте? – сказал он. – Ольга Васильевна и своих денег имеет достаточно. Она даже не делает секрета, откровенно рассказав мне, что господин Кандинский до сих пор опекает ее как родной папочка…
Летом 1889 года в компании «золотой» молодежи Одессы, в которой юнкер Сережа Лукьянов был самым невинным и скромным, неожиданно заметили, что именно этот юнкер одержал над Ольгой Палем неслыханную победу. Капризная красавица сама пожелала провести летний сезон на захудалом хуторе его матери – в степных краях под Аккерманом. Мать юноши встретила Ольгу Палем очень радушно, и до чего же хорошо было Ольге на хуторе, где сохранилась еще дедовская библиотека, а вечерами, сидя в «вольтеровском» кресле, по-домашнему поджав под себя ноги с выпуклыми коленками, Ольга Палем запоем читала Бальзака, Гюго, Флобера, Поля де-Кока, Жорж Занд и Бурже.
– Боже праведный! – восклицала она, блаженно щурясь при свете керосиновой лампы. – Сережа, милый, как я завидую тем людям, что жили до нас… сколько огня, сколько страсти!
Молоденький юнкер, влюбленный лишь платонически, не смел и пальцем коснуться своей «богини», счастливый лишь оттого, что его глаза впитывают свет ее глубоких очей.
– Может, чаю? Или сливок? – суетливо предлагал он. – Мама говорит, что вы мало едите. Это ее беспокоит…
Рано утром Ольга Палем еще нежилась в постели, сонно слушая возгласы петухов, звавших ее к пробуждению, когда за стеною возникла тихая беседа матери с сыном.
– Ах, Сережа! – говорила мать. – Вот станешь ты офицером, придет время жениться и… Поверь, лучшей невестки я бы и не хотела! Мне очень нравится Оленька, ты как-нибудь поговори с нею, чтобы согласилась дождаться тебя уже при эполетах.
– Что вы, мама! – почтительно отвечал юнкер. – Ольга такая красивая, а я… я такой курносый. Как я скажу ей?..
Лукьянов провожал ее осенью до вокзала в Аккермане, прощаясь, они долго стояли молча, и Ольге Палем было жаль оставлять юношу на перроне так… просто так. В самом деле, что ей стоит подарить ему свои губы, чтобы потом не спал по ночам, чтобы думал о ней, чтобы ожили прочитанные романы.
Но ударил гонг – почти спасительный для нее.
Доброе пожатье рук – и ничего больше.
Так закончилось это лето – без единого поцелуя.
…Знал бы Сережа Лукьянов, что пройдет несколько лет, и ему, ставшему офицером артиллерии, придется отстаивать честь его «богини», которую станут обливать зловонными помоями, всю испачкав грязью домыслов и циничных обвинений.
………………………………………………………………………………………
В доме Вагнера на Дерибасовской она снимала обширную квартиру на втором этаже, а почти весь бельэтаж занимали состоятельные люди – чиновники или офицеры с семьями, здесь царили тишь да гладь да божья благодать, ароматизирующая запахами кухонь, волнующая звуками роялей, на которых доченьки с бантами в прическах разучивали гаммы. Граммофоны тогда еще не вошли в моду, одесситы довольствовались шарманками. Похрустывая на зубах шоколадом, Ольга Палем часто внимала пению девочек, подпевавших шарманкам из обычного репертуара улиц:
Подайте мне карету,
Трех вороных коней,
Я сяду и поеду
К разлучнице своей…
Это слышалось с улицы. Зато окна квартиры выходили во двор, где размещались жилые флигели с открытыми галереями, густо заселенные мастеровым и базарным людом. Там в корытах прачки стирали белье для жильцов бельэтажа, там ругались и дрались мужья с женами, за что-то постоянно лупили орущих детей, со двора неистово гудели примусы, а на гигантских сковородах вечно шкворчали неизменные баклажаны с луком, запах которых Ольга Палем вдыхала вольно или невольно… Гораздо труднее было мириться с бурными дискуссиями, возникавшими во дворе на лирической, меркантильной или национальной основе.
Ольга Палем невольно съеживалась в своих комнатах, когда со двора раздавалось требование:
– Заткнись ты… морда жидовская!
– От такого слышу! Ты сначала глянь на свою морду…
Общедворовый скандал развивался по всем правилам народного искусства: евреев оставляли в покое, зато с жаром и пылом начинали перебирать других обитателей двора:
– У, хохлятина! Сало-то с салом, вот и нажрал ряшку.
– А тебе, кацапу, больше других надобно?
– Я этой гречанке глаза повыцарапаю. Давно вижу, как она в мово драгоценного буркалы свои уставила, бесстыжая!
– На помощь, тут свои наших бьют!
– Свят-свят, люди добрые, будьте в свидетелях.
– Маланья, у тебя борщ сбежал… кипит!
– Чичас всех в протокол запихаем!
– Николай, с кем ты связался-то? Или у тебя других дел не стало? Марш домой, покедова я не озверемши…
Но даже в этом содоме, столь обычном для одесских задворок, к Ольге Палем относились хорошо. Она ладила с жителями двора, как умела ладить и с жильцами бельэтажа. Умела утешить бедную прачку, если у нее запивал муж-сапожник, давала на водку и сапожнику, когда тому требовалось похмелиться. Дворовые дети любили «тетю Поповочку», угощавшую их конфетами в красивых хрустящих фантиках, дарившую им пятаки на мороженое.
Со всеми ровная и улыбчивая, Ольга Палем быстро сошлась и с обитателями бельэтажа. Как раз под нею селилась чиновная вдова Александра Михайловна Довнар-Запольская, моложавая и внешне симпатичная дама; любимой ее присказкой были слова: «Что люди скажут?» Вдовица жила наследством от мужа, воспитывая четырех детей. Ольга знала, что ее старший сын Александр уже студент, но видела его лишь мельком, вечно спешащего; зато к ней привык младший – Виктор Довнар, тот самый, что ковырял пальцем в носу, когда она первый раз подъехала к дому Вагнера, чтобы снять здесь квартиру.
Теперь Ольга Палем, сидя на балконе, часто разговаривала с «Вивочкой», как звали его домашние, когда зазывала к себе, поила чаем или какао, дарила мальчику игрушки и лакомства. Довнар-Запольская никогда не благодарила Ольгу Палем за такое внимание к младшему сыну, но однажды, случайно повстречав ее в подъезде дома, сразу завела речь о старшем сыне.
– Вы еще молоды, вряд ли поймете мои материнские волнения. Саша уже студент, умный, талантливый, скромный, естественно, он уже нуждается в женщине, и судить его за это нельзя. Но я боюсь, чтобы он не стал искать женской любви там, где ее находят холостые мужчины. Вы же знаете, голубушка, чем это все кончается. Так легко заболеть от дурных женщин…
Ольга Палем покраснела – как и тогда, когда околоточный Пахом Горилов выклянчивал у нее дармовые папиросы. При этом она нервно повела плечами, отворачиваясь:
– Александра Михайловна, я сама такая же… я ведь тоже боюсь. Не знаю, что и сказать вам в утешение.
Казалось, на этом разговор двух женщин, молодой и зрелой, должен бы закончиться. Но мадам Довнар не уходила.
– Платить за любовь, знаете, тоже как-то неудобно, – продолжала она, намекая чересчур откровенно. – Но чего не сделает мать ради любимого сына? Я согласна на любые расходы, лишь бы мой Сашенька не навещал Фаину Эдельгейм.
– Эдельгейм? А кто это такая? – удивилась Ольга Палем.
– Как? Вы не знаете того, что известно всем одесситам? Это же матерая бандерша в самом фешенебельном доме свиданий. Простите, что возник такой житейский разговор, для меня самой неприятный. Но поймите и мое материнское сердце…
Но и теперь не ушла, не досказав что-то главное.
– Понимаю, – кратко отозвалась Ольга Палем.
Но кажется, она еще не все понимала. Не понимала самое главное: время, проведенное на содержании у Кандинского, позволяло судить о ней именно так, как справедливо судила и почтенная матрона Александра Михайловна Довнар-Запольская.
Палем жила одиноко и гостей не ждала. Тем более было странно, когда через несколько дней после этого разговора в дверь ее квартиры позвонили с лестницы. Думая, что это звонит дворник, она широко и бездумно распахнула дверь…
Перед ней стоял молодой и внешне приятный человек с таким идеальным пробором на голове, какой бывает только у чиновников для особых поручений, состоящих при очень важных персонах. Кажется, перед визитом к одинокой женщине он не пожалел бриллиантина, отчего волосы его ярко блестели, создавая в потемках светлый кружок нимба над головой, словно перед нею, божественно настроенной, явился новый апостол.
– Не помешаю своим вторжением? – вопросил он.
– Проходите, – ответила Ольга Палем.
Оказавшись в прихожей, гость отчетливо прищелкнул каблуками и резким наклонением головы выказал ей свое уважение:
– Не откажу себе в удовольствии представиться. Александр Степанович Довнар-Запольский… сын покойного статского советника. Из шляхетского рода старинного герба «Побаг».
Ольга Палем не знала, что делать в таких случаях, ибо сама не могла похвастать своей родословной, а вместо герба ей служили яркие и сочные губы.
– Очень приятно, – сказала она в полной растерянности. – Может, пройдете? Правда, у меня не совсем прибрано… извините. Терпеть не могу заниматься хозяйством.