Мы переговорили с его матерью еще раз: в основном она спрашивала, что ей предстоит еще сделать. Затем мы попрощались, она всех поблагодарила и уехала. А я? Я пошел на пост, взял следующую карту и отправился к пациенту.
Потому что такова моя работа.
Тот случай совершенно точно произошел летом. Я в этом уверен, потому что закончил третий курс и впервые проходил практику в больнице, в хирургическом отделении, а практика всегда была летом, с июля по сентябрь.
Помню еще, что стояла жара.
Современные больницы в крупных городах – высотки из стекла и металла, с коридорами, выложенными плиткой, и скоростными лифтами, бесшумно скользящими между этажами. Зачастую в них даже не открываются окна: температура внутри поддерживается централизованно, на одинаковом уровне, зимой и летом.
Но дело было пятьдесят лет назад, и больницы выглядели по-другому. Никакого стекла и металла, только кирпич и цемент – таким запомнился мне городской госпиталь Бостона. Зимой он отапливался с помощью батарей, которые издавали угрожающее рычание, когда в них пускали горячую воду. Летом же приходилось спасаться кондиционерами – если так можно назвать громоздких, похожих на ящики чудовищ, занимавших половину окна, которые с громким свистом нагоняли в помещения холодный воздух своими пропеллерами. Была суббота, первая половина дня. Утренний обход закончился, и у меня выдалась минутка передохнуть от всяких мелких дел, которыми обычно приходится заниматься студентам-медикам. Помню, что присел выпить кофе, но тут один из интернов нашей смены сунул голову в дверь и позвал: «Пошли в операционную. “Скорая” привезла парня с ранением в шею».
Наверняка я так и подскочил: ради такого студенты и рвутся на практику. Добежав до операционной, я встал поближе к стенке рядом с другим третьекурсником, чтобы не мешать врачам.
Та операционная запомнилась мне особо – наглядный пример того, как в действительности работает – или делает вид, что работает – наша память. У меня в голове сохранилась не одна, а сразу две картинки, существующие сами по себе. Первая – смутное воспоминание о комнате с серыми стенами, хирургическим столом по центру и стальными стеллажами вдоль стен. Так выглядели тогда все операционные, а многие выглядят и теперь.
Однако ее перекрывает вторая, гораздо более яркая. На ней потолок в операционной стеклянный, как в оранжерее. Помещение залито солнечным светом. По стенам расставлены верстаки с садовыми инструментами и карабкаются вверх, к солнцу, какие-то вьющиеся растения. Естественно, я понимаю, что это воспоминание целиком вымышленное, а появилось оно у меня потому, что раненый был садовником.
Мужчина средних лет, в потертом джинсовом комбинезоне, грубых рабочих ботинках и поношенной клетчатой фланелевой рубахе.
Все произошло на работе. Такой же садовник внезапно напал на него. Причины я не помню, не помню даже, сообщил ли нам ее кто-нибудь. (Я вообще никогда не помню причин, по которым люди нападают друг на друга, потому что все они одинаково бессмысленны.) Судя по всему, преступление было спонтанным: в конце концов, кто будет хладнокровно обдумывать удар коллеге в шею… садовым секатором.
Пришлось немного подождать, пока сестра из приемного отделения закатит его в операционную. Он не лежал на каталке, а сидел с прямой спиной в кресле на колесиках. Секатор я заметил не сразу – мешали раздвигающиеся двери, а спереди ничего не было видно. Однако тут она подкатила кресло к столу и развернула его, поставив продольно, и я все увидел. Мужчина сидел неподвижно, глядя прямо перед собой. Он был похож на гигантскую заводную игрушку с ключом в шее, который по форме выглядел точь-в-точь как ручки садового секатора.
С учетом молниеносности удара, нападавший проявил чудо точности. Секатор был сложен, ручки соединены, так что лезвия образовывали одно целое. Он схватил его как нож, обхватив обе ручки ладонью, и вонзил лезвия глубоко в шею жертвы. Цель оказалась поражена идеально: секатор вошел в шею точно по центру, на полпути от плеч до основания затылка. Он торчал ровно посередине – ни левей, ни правее. Мало того, он был воткнут практически под углом девяносто градусов, так что плоская сторона лезвий оказалась параллельна позвоночнику.
Как же удавалось пациенту так держаться – с таким-то ранением! Длина лезвий была не меньше десяти сантиметров, секатор ничем не поддерживался. Его явно вонзили достаточно глубоко, чтобы он крепко засел в ране. И нацелен он был точно в позвоночник. Почему же пациент сидел в кресле, дышал, держался за подлокотники? Почему он все еще был жив?
Не теряя времени даром, старший интерн наклонился к каталке и начал стандартный опрос. Мужчина сидел по-прежнему неподвижно, с перепуганным лицом, но сам ни о чем не спрашивал, не поинтересовался даже, насколько тяжело ранен и не грозит ли ему смерть. Тем не менее когда интерн задавал обычные вопросы – как он себя чувствует? когда в последний раз ел? есть ли у него хронические заболевания? – пациент отвечал с готовностью, короткими простыми фразами.
Сам он так ни о чем и не спросил. Можно было подумать, что ему не хочется знать ответов: скоро все и так станет ясно. От жары мы все слегка вспотели, и пациент тоже. Помню, он попросил, чтобы кто-нибудь вытер ему лицо, хотя вполне мог сам двигать руками. Ему пришла на помощь медсестра.
И руки, и ноги у него действительно продолжали работать. Это поразило меня. Хватка не ослабела; когда его попросили встать, он поднялся с кресла. Конечно, его поддерживали два интерна; они же усадили пациента на хирургический стол, который специально опустили, чтобы ему было удобно. С их помощью он повернулся и лег на живот, лицом вниз. Изголовье стола опустили еще сильней, а часть его сняли, чтобы голова пациента поддерживалась, как на массажной кушетке. Итак, не прошло и пары минут, как пациент уже лежал на столе с секатором, торчащим из шеи. Он по-прежнему молчал, терпеливо дожидаясь вместе с нами, пока прибудет тот, кто попробует спасти ему жизнь.
Нейрохирурга вызвали из дома, но добрался он очень быстро. Он вошел в операционную, держа в руках рентгеновские снимки, сделанные в приемном отделении, которые ловко вставил в зажимы на световом коробе. (На самом деле это не так легко, как кажется; для нас, студентов-медиков, изящно вставить снимок в зажим – один из способов явить миру свое вящее мастерство.)
Достаточно было одного взгляда на снимки – и нам все стало ясно. И очень страшно. С одной стороны, перед нами был пример точнейшего удара. Нападавший попал не просто по центру, точно в середину шеи, так что лезвия оказались строго параллельно позвоночному столбу, но и всадил секатор прямо между двух позвонков, остановившись в миллиметре от спинного мозга. Вот почему у жертвы не было никаких неврологических симптомов, будто ничего и не произошло.
Пациент, вроде бы, находился в безопасности, но это была безопасность человека, привязанного к взведенной бомбе. Проблема заключалась в том, что позвонки представляют собой не просто кость. В них проходят кровеносные сосуды, артерии, вены. Там содержится костный мозг. И когда вы прорезаете их, они кровоточат – и очень сильно. На тот момент у пациента не было кровотечения, по крайней мере, в позвоночнике. Но что если лезвия секатора просто прижимали разорванные сосуды? Оставить секатор на месте нельзя, но если он – единственная преграда для кровотечения, то что произойдет, когда его удалят?
Нейрохирург несколько минут пристально рассматривал снимки. Потом пожал плечами и сказал: «Ладно, так или иначе, придется вытащить оттуда эту чертову штуку».
Он скомандовал интернам и сестрам подготовиться к срочной декомпрессии и фиксации позвоночного столба. Хирург собирался открыть рану на шее пациента, как можно быстрее отсосать оттуда лишнюю кровь и с помощью каутеризации и зажимов остановить кровотечение, не допустив при этом дальнейшего повреждения позвоночника и нервов, выходящих из него, а далее собрать все костные осколки с помощью винтов, пока все не станет – при хорошем исходе – как было. Ему предстояло сделать это прямо сейчас. Он это умел.
Началась подготовка. Пришел анестезиолог, быстро начавший процедуру обезболивания – как ему удалось это сделать у пациента, лежавшего лицом вниз со сломанной шеей, мне было сложно даже представить. Одновременно в операционную был доставлен и вскрыт набор нейрохирургических инструментов, состоящий из странного вида зажимов, специальных пилок и сверл, а также традиционных скальпелей и ретракторов.
Все это время один из интернов – что немаловажно – сидел у изголовья пациента и подробно объяснял тому, что происходит и что хирург собирается сделать. Тот по-прежнему предпочитал молчать, что существенно облегчало интерну задачу, но дал согласие на операцию и даже самостоятельно подписал соответствующий документ. Помню, в тот момент я подумал, не окажется ли это последним разом, когда он двигает рукой.
Подготовка заканчивалась; медсестры уже протирали раненому шею – осторожно, чтобы не задеть секатор. Рубашку они разрезали и сняли заранее, но оставили брюки и ботинки, чтобы лишний раз не двигать пациента. Наконец, его накрыли простынями, так что на виду остался только секатор, торчащий из шеи.
Нейрохирург тоже был готов. Он пододвинул к изголовью стола табурет, чтобы удобнее было вытаскивать секатор. Встав на табурет, он обратился к пациенту.
– Сэр, сейчас я это вытащу. Но прежде я должен кое о чем вас попросить: если вы почувствуете что-нибудь необычное в районе шеи, рук или ног, любую боль, покалывание или еще что-то, сразу сообщите мне. Хорошо?
– Да, сэр, – ответил пациент, по-прежнему не двигаясь.
Мы все тоже замерли. Кажется, никто не смел даже дышать. Нейрохирург взялся за ручки секатора. Потом сделал глубокий вдох и потянул.
Поначалу ничего не произошло. Он остановился, взялся поудобней и снова потянул, уверенно, но в то же время медленно и ровно, не торопясь. На этот раз лезвия выскользнули из раны, и он бросил секатор в лоток.
– Я его вытащил, – сказал он пациенту. – Как вы себя чувствуете?
Впервые пациент шевельнулся, не дожидаясь указаний со стороны. Поднял обе руки, подвигал пальцами.
– Нормально, сэр, – ответил он.
Хирург кивнул. Потом спросил:
– Можете пошевелить ногами?
Сначала мы ничего не заметили, но потом простыня, закрывавшая ноги пациента, чуть вздрогнула.
Мгновение хирург постоял, глядя на открытую рану в шее пациента. Перевел взгляд на его ноги, потом снова посмотрел на рану – уже пристальнее. Не оборачиваясь, скомандовал медсестре – тампон!
Сестра заранее подготовила тампоны на длинных зажимах, смоченные бетадином. Теперь она протянула один хирургу. Придерживая край раны одной рукой, он заглянул внутрь, потом аккуратно промокнул кровь тампоном. Убедившись, что в ране нет посторонних предметов и осколков костей, а также никакого кровотечения, он взял большой шприц с физраствором и тщательно ее промыл. Рассмотрел еще раз.
– Похоже, все в порядке, – сказал он. – Можно зашивать.
Он снова протянул руку, взял иглу и начал зашивать небольшой порез, оставшийся на шее.
Как же так произошло? Как пациенту удалось выжить после такого ранения? Секрет крылся в удивительной точности. Человеческий организм билатерально симметричен. Это означает, что если у вас есть что-то слева, то же самое имеется и справа.
И точно так же из этого следует, что очень немногие структуры пересекают «срединную линию». Конечно, в позвоночнике проходит несколько крупных кровеносных сосудов, но они идут по одной или по другой его стороне. Секатор попал точно между ними: между сосудами, связками и поддерживающими структурами, даже между костями, и остановился за миллиметр до истинной срединной линии – самого спинного мозга.
Это случилось полвека назад. И с тех пор я ни разу не видел ничего подобного.
Хотя нет, один раз видел. Но об этом позже.
Изначально я не планировал становиться врачом экстренной медицины. Собственно, в то время такой специальности вообще не существовало. В университетских больницах отделения скорой помощи комплектовались ординаторами и студентами-медиками. В частных госпиталях за экстренную помощь по очереди отвечали врачи разных отделений, вне зависимости от специализации. Я с удовольствием вспоминал о своей практике в отделении экстренной помощи Бостонского госпиталя, но и предположить не мог, что посвящу свою жизнь подобной работе.
Я хотел стать педиатром.
Поэтому 1 июля 1968 года я поступил в интернатуру по педиатрии в Медицинском центре Сан-Франциско при Университете Калифорнии. Первый месяц я проработал в отделении общей педиатрии. Там я помогал лечить больных детей, причем с такими заболеваниями, о которых никогда раньше не слышал – а о многих не слышал и потом: таковы особенности университетского медицинского центра, выполняющего научную и исследовательскую роль. Затем, 1 августа, ощущая себя уже опытным и прекрасно подготовленным, я начал двухмесячную практику в отделении интенсивной терапии новорожденных, или ИТН.
Хочу напомнить, что до ИТН я провел четыре года в уважаемом колледже, где изучал естественные науки, историю, литературу и прочие предметы, которые считаются неотъемлемой частью университетского образования и без которых тебя не примут в медицинскую школу, – а меня приняли, и в не менее уважаемую. Там первые два года я изучал предметы, признанные самыми актуальными на тот момент, а потом еще два года практиковался в больницах, помогая штатным врачам. Наконец, я месяц отработал в отделении общей педиатрии, помогая лечить по-настоящему тяжелобольных детей. Из этого вы могли бы сделать вывод, что меня отлично подготовили к работе с новорожденными. Я-то уж точно так думал.
И, конечно же, это оказалось гигантским заблуждением.
О, я знал массу всего: фармакологию, патофизиологию, анатомию и другие вещи, которые доктора обязаны знать, чтобы делать то, что делают. Я смотрел, как работают другие, и даже изображал врача под пристальным наблюдением опытных интернов, ординаторов и штатных докторов. (Интерн – это просто студент-медик на практике; ординатор – врач, окончивший интернатуру, который еще год или два изучает специализацию, прежде чем сможет поступить на штатную должность. Штатный врач – полностью завершивший образование, прошедший соответствующие экзамены и обладающий опытом специалист, который, если говорить об университетском госпитале, несет ответственность за лечение пациентов и за обучение интернов и ординаторов, которые помогают ему или ей исполнять свои обязанности.) Тем не менее до прихода в ИТН я и понятия не имел о том, что значит быть врачом, действовать в одиночку в критических ситуациях и принимать решения, от которых может зависеть чья-то жизнь.
Можно подумать, что я поступил в интенсивную терапию студентом и вышел оттуда два месяца спустя настоящим доктором – но все было по-другому. Я начал, считая себя уже достаточно опытным медиком, который немало повидал и готов проявить себя. Уходил же я, глубоко осознавая, насколько еще зелен, и чувствуя, что учиться мне предстоит всю жизнь, понимая, как мало я – да и все мы – знаем о человеческом теле и как мало можем сделать, чтобы минимизировать ущерб, который оно несет, когда в нем нарушается ход естественных процессов. Могу с уверенностью сказать, что все, с чем я столкнулся в следующие пятьдесят лет – мои успехи, ошибки, сожаления, – я впервые испробовал в отделении ИТН.
Но почему именно там? Разве туда отправляли не просто новорожденных младенцев? Когда они успевали заболеть? Почему у них оказывались самые тяжелые, самые сложные заболевания из всех, с которыми мне предстояло столкнуться?
Причина проста. Матка, где ребенок проводит первые девять месяцев своей жизни, полностью приспособлена к его нуждам. В отличие от внешнего мира она выполняет одну-единственную функцию: обеспечить плоду выживание и развитие. Ребенок в матке ничего не должен делать, кроме как жить и расти – ему не надо ни есть, ни пить, ни даже дышать. Поэтому, даже если какие-то важные органы у него плохо сформировались или не работают, с ним все будет в порядке. Но только до момента рождения.
С рождением все меняется, и меняется в одно мгновение. Все органы начинают работать – выполнять свои непосредственные функции. И если какой-то из них не справляется, ребенок тут же серьезно заболевает. Такая болезнь – тяжелейшая и неожиданнейшая из катастроф. Борьба с ней – и есть работа неонатолога.
Правда, в свой первый день я ничего этого не осознавал. Я понимал, что мне предстоят два нелегких месяца. Чего стоят хотя бы самостоятельные дежурства (их, кстати, не так давно вообще запретили законом[2].) Интернов в отделении было двое, и работали они каждый день, а по ночам чередовались. У нас была комната отдыха, но я даже не помню, где она находилась, и уж тем более, как выглядела. За нами присматривал ординатор третьего года; он – в мою бытность в ИТН и ординатор, и интерны были мужчинами – всегда находился на связи. По вечерам он отправлялся домой, но обязательно с пейджером, и вряд ли выдалась хотя бы одна ночь, когда он спокойно проспал до утра, по нескольку раз не созваниваясь с нами.
Утренний обход начинался в восемь часов, и к прибытию штатного врача мы все уже были на месте. Ординатор являлся в белой куртке и брюках, белой сорочке с галстуком, чисто выбритый и намытый – вне зависимости от того, насколько тяжелая была ночь. Интерн, заступавший на смену, приходил в белом хирургическом костюме из брюк и рубашки с завязками на спине, и тоже выглядел отдохнувшим. Он-то уж точно всю ночь крепко спал.
Интерн, находившийся на ночном дежурстве, был одет так же, но выглядел совершенно по-другому: небритый, с красными глазами и с каракулями, нацарапанными шариковой ручкой на полах рубашки (мы записывали на них результаты анализов, номера телефонов и прочую необходимую информацию, используя вместо блокнотов, поскольку рубашка всегда оставалась при тебе и ты не мог потерять ее, насколько бы ни устал.)
Мы привыкли работать в таком состоянии. Если в ночную смену нам удавалось задремать на час-другой, это было событием. Обычно мы справлялись – обычно, но не всегда. Однажды, около трех часов ночи, я заполнял карту недоношенного малыша с тяжелым заболеванием легких и заснул прямо за письменным столом. Как это зачастую происходит при недосыпе, мне тут же приснился сон, и в этом сне ко мне пришел главный хирург педиатрии и сказал, что ребенку нужно немедленно пересадить легкое. Дальше мы с ним оказались в операционной, и я наблюдал за операцией. Но тут я клюнул носом, вздрогнул и проснулся. Быстро дописав карту, я налил себе очередную чашку кофе и продолжил работать.
Утром того же дня я передавал дела пациентов другому интерну, прежде чем отправиться домой отсыпаться, и мы с ним открыли карту того младенца. Пока я вкратце отчитывался по состоянию пациента, он пробегал мои записи – и вдруг остановился. «А это что?» – спросил он, указывая пальцем в центр страницы.
В неразборчивых каракулях я распознал данные об оксигенации и частоте дыхания. Дальше ручка соскользнула – видимо, когда я задремал, – а еще дальше было четко выведено: «Пациент доставлен в операционную».
Ничего себе! Я рассказал ему всю историю, потом одной линией перечеркнул эту запись и на полях пометил: «ошибка». В свое оправдание я мог разве что сказать, что все произошло на самом деле… но во сне.
Обход начинался с палаты со здоровыми младенцами. В те времена даже здоровые новорожденные на два-три дня оставались в больнице, а роды мы принимали ежедневно. Иногда у нас бывало от пятнадцати до двадцати здоровых малышей, иногда – ни одного.
Там мы обычно не задерживались. Пара слов о каждом, беглый взгляд штатного врача, иногда проверка дыхания, цвета кожи, рефлексов – этого было достаточно. Считалось, что ординатор проверяет нашу работу и убеждается, чтобы мы, по неопытности, не пропустили шумов в сердце, изменения цвета кожи или других неочевидных признаков того, что младенец не настолько здоров, как предполагается.
Закончив, мы отправлялись к тяжелым пациентам. Если палата со здоровыми детьми изредка пустовала, то с больными – никогда. Здоровые новорожденные поступали только из нашего родительного отделения, больных же могли доставлять из любой точки Северной Калифорнии – и болезни у них могли быть какие угодно.
Чаще всего к нам попадали недоношенные. Недоношенным младенец считается, если родился до тридцать седьмой недели беременности или с весом ниже 2500 г. Наиболее серьезно больны обычно те, кто родился до тридцать четвертой недели или с весом до 1500 г. В то время смертность у таких новорожденных в сорок пять раз превышала смертность у нормальных детей.
Тем не менее большинство из них выживало. Как известно, в США нормальных новорожденных умирает крайне мало, а крайне мало, умноженное на сорок пять, это все равно крайне мало. В то же время младенцы, родившиеся до тридцати недель и с весом менее килограмма, практически не выживали. И таких у нас всегда было один или два.
Теперь недоношенные малыши получают гораздо лучшую помощь – во многом благодаря неонатологам, работавшим тогда в Университетском медицинском центре Сан-Франциско. Именно там Джордж Грегори в сотрудничестве с Родом Фиббсом и Джо Киттерманом разработали непрерывное положительное давление в дыхательных путях, или НПДДП: технику, при которой легкие остаются надутыми, что усиливает проведение кислорода через серьезно недоразвитые дыхательные пути. Важность этой техники и других, разработанных на ее основе, не только для выхаживания новорожденных, но и вообще в экстренной медицине, невозможно переоценить.
Мы никогда не знали, насколько тяжелым будет дежурство. Иногда о проблемах у новорожденного было известно еще до родов, но больше половины наших пациентов сначала рождались, потом заболевали, потом поступали к нам, и мы понятия не имели, когда это произойдет и насколько серьезным окажется их состояние.